Не так быстро, сестра
Не так быстро, сестра
В 1965 ГОДУ главу нашего ордена в Англии неожиданно сместили в самый разгар бурных событий, о которых постарались нигде особо не говорить. Нам в Австралии сообщили, что она ушла со своего поста по состоянию здоровья. Несколько месяцев ВСИ жили без главы, а в следующем году этот пост заняла мать Рафаэль, ирландка, обладающая блестящим талантом налаживать контакты и великолепными организаторскими способностями. В ее задачу входило сдвинуть все с мертвой точки, что напоминало попытку превратить динозавра в газель. Маргарет Винчестер была главой ордена с 1948 года и оставалась на этом посту девятнадцать лет.
Когда в 1967 году бывшая глава ордена умерла, ее погребли так скромно, что я даже не могу точно вспомнить, когда прошла церемония. Я помню лишь шокирующее сообщение, сделанное преподобной матерью Клэр, после чего наша жизнь навсегда изменилась.
Нас попросили отложить вышивание и послушать особое объявление. Все знали, что случилось что-то серьезное, и в комнате воцарилась мертвая тишина. Мы сидели, опустив глаза и едва сдерживая напряжение.
«Объявление, которое я собираюсь сделать, является официальным публичным заявлением, – начала мать Клэр. Затем, прежде чем перейти к новостям, она произнесла строгим и решительным тоном: – Вы никогда не должны комментировать то, что сейчас услышите, в знак преданности покойной главе ордена, которую все мы чтим».
Мы едва могли поверить в то, что слышали, но ожидавшее нас известие было еще более поразительным.
«Маргарет Эллен Винчестер, – прочитала мать Клэр, – бывшая глава ордена Верных Спутниц Иисуса с 1948 по 1965 год, последние три года жизни страдала от психического расстройства. Вследствие этого помешательства невозможно приписать ей какую-либо форму злонамеренного умышленного причинения вреда».
Все глубоко вздохнули. Правильно ли мы расслышали? «Психическое расстройство»? Наша глава ордена – тяжелая душевнобольная и из-за этого не отвечает за свои действия? Я улыбнулась, глядя в пол и ощущая печальное удовольствие от слов, произнесенных в нашей небольшой обители. Напишут ли об этом официальные газеты? Но мое мысли забегали далеко вперед. События, связанные с правлением и смещением с должности мадам Винчестер, должны были храниться в тайне в архивах лондонской резиденции епископа. Подозреваю, что мать Клэр совершила ошибку, прочитав это объявление в общине. Насколько я знаю, ни в каком другом монастыре этого сообщения не читали и на орден не подавали в суд.
Заявить о безумстве, чтобы избежать судебной тяжбы, было одно, но отрицать творившиеся несправедливости – совсем другое. Само заявление было признанием вины, но из-за своего сумасшествия глава ордена вышла сухой из воды, а ее репутация осталась безупречной! Не было ни попытки извиниться, ни какого-либо возмещения или предложения помощи тем несчастным сестрам, что пострадали от этой сумасшедшей. Новости породили во мне массу эмоций – торжество, гнев, чувство предательства и насмешливое презрение.
Второе объявление было как удар грома.
Мать Клэр держала в руках важнейший документ, пришедший от епископа округа, который он получил от своего начальства в Мельбурне, а те в свою очередь – из Рима. Это были запоздалые бумаги, связанные с Указом об адаптации и обновлении религиозной жизни (Perfectae Caritatis), обнародованным в 1965 году.
В Броудстейрс недавно прошло собрание. Орден ВСИ, проявивший такую энергичность в самом начале обновления, вынужден был пойти на попятный, встретив сопротивление в лице собственных монахинь. В конце концов, сестры монастырей ВСИ по всему миру были обучены хранить молчание, а не разговаривать. После долгих обсуждений собрание настоятельниц, съехавшихся со всего мира, вынесло решение: занять насколько возможно консервативную позицию по отношению к рекомендациям Второго Ватиканского собора, касающимся монахинь, что на практике означало саботаж. Церковь предполагала, что ее монахини обладают достаточной зрелостью, чтобы начинать и осуществлять реальные изменения, больше соответствовать окружающему миру и быть более человечными, но все оказалось совсем не так.
В Австралии мы и представления не имели об обсуждаемых вопросах. Местная католическая власть, ответственная за распространение новой информации, не была готова действовать и держала нас в неведении. Однако теперь настоятели были обязаны рассказать своим общинам о необходимости изменений, и в каждом монастыре вся община решала, как она их проведет.
«От нас требуют серьезных размышлений и обсуждений, – сказала мать Клэр, с трудом сдерживаясь. – В духе обновления мы должны спросить себя, каков смысл нашей религиозной жизни. Мы пересмотрим три своих обета, особенно обет послушания. – Она дала нам время осмыслить эти слова. – В этом принимают участие все. Каждый будет иметь право голоса».
Перемены казались грандиозными! Но это было лишь началом. Мать Клэр, кажется, собиралась идти сегодня до конца.
Она продолжала: «Как религиозный орден, в прошлом мы сопротивлялись переменам, о которых шла речь на Втором соборе. Больше так продолжаться не будет. Изменения теперь должны не только обсуждаться, но и осуществляться, иначе нас расформируют или объединят с другим орденом».
Расформируют! Объединят с другим орденом! Двенадцать сидящих за столом монахинь вздрогнули. Большинство из них, включая власть имущих, были убеждены, что разговор об изменениях служит потаканию человеческим слабостям и в их задачу входит сохранение истинных религиозных ценностей и традиций. Незнание мира считалось ими подлинной мудростью. Единственные новости, которые к нам просачивались, исходили от детей, наших учеников, которые иногда что-то упоминали; если же новости эти оказывались чрезвычайно важны, нам сообщали о них в комнате отдыха. Я хорошо помню день, когда убили Джона Кеннеди; тогда я была в «Стелла Марис», и объявление делалось в комнате отдыха для тех, кто в тот момент в ней оказался. Ожидание чтений было временно отложено, чтобы мы немедленно начали молиться за душу погибшего президента. Разумеется, Кеннеди был католиком.
Одной из самых больших жертв, что мы приносили в прошлом, было подавление собственного мнения – побочный эффект детского повиновения. Я несла этот крест как истинный мученик. Нам говорили: то, что хорошо для иезуитов, годится и для нас. Я лишь забыла, что иезуитов побуждали активно мыслить, а не только проявлять послушание.
Заповедь «не суди» вынуждала меня игнорировать тот факт, что многие старшие сестры не всегда соблюдали те правила, что насаждали среди молодых. Они собирались в дверных проемах, нарушая правило тишины и болтая, если им казалось, что их никто не видит. Они культивировали ту «особую дружбу», которая в нашем уставе считалась убийцей религиозной жизни. Несмотря на страдания, через которые я прошла, всеми силами пытаясь следовать этому правилу, я все равно их не осуждала. Они читали журналы и книги, которые были запрещены для нас. Они пили чай, когда хотели, и шли на кухню в поисках съестного, игнорируя рабочую сестру, которая тоже не могла кого-либо судить.
«СЛЕПОЕ послушание», при котором сестра не отвечает за свои действия, обращаясь к воле Господа и следуя лишь указаниям, отрицалось духом реформ. «Я только делаю свою работу» – отныне такое заявление не считалось оправданием глупого или аморального поведения. Для монахинь, склонных к подчинению, какой была я, переход от детства к юности являлся сложной задачей, связанной с болезненным ростом. Для других подобный переход вообще не был возможен. Они видели себя либо детьми, либо никем. Их борьба была жалкой, но монастырь, столь долго служивший им пристанищем, мог ее пережить. Именно «подростки» – шумные, громкие и радикально настроенные – оказались всеобщей головной болью.
Так началось время посягательств на консервативное мышление и привычное положение вещей. Читая записи на розовой, зеленой и голубой бумаге, которые нам давали изучать, – каждый цвет обозначал обет, – я не могла избавиться от ужасного чувства, что меня тайком обманывают. Но кто решил отказаться от возможности самостоятельно мыслить? Лишь я сама, причем с крайним облегчением и готовностью.
ПОСЛЕ ТОГО памятного дня на столик в комнате отдыха начали класть ежедневную газету, а в небольшой комнате по соседству поставили телевизор. В то же время нам сказали, что, несмотря на то что теперь у нас должны быть газеты и телевизор, лучше их не трогать.
Разумеется, я читала газеты, причем у всех на виду, и когда кто-нибудь проходил мимо, я чувствовала их молчаливое неодобрение. Эту реакцию я осознавала сильнее, чем напечатанное в газете, и, когда, наконец, до меня доходил смысл слов, я притворялась, что не слишком шокирована тем, что происходит с людьми по всему миру.
Телевизор я тоже смотрела. Поначалу я выбирала довольно безобидные программы, например религиозные воскресные службы других конфессий. Они казались довольно безобидными. Несмотря на хвастливый постватиканский экуменизм (объединение христиан разных конфессий), я слышала, как монахини называют такую программу губительной для католической веры. На следующей неделе благодаря влиянию одной из пожилых монахинь, сказавшей, что неплохо бы попытаться понять наших протестантских братьев и сестер, узнав, что между нами общего, – и предотвратить полную изоляцию их авантюрной сестры, – воскресную программу начали смотреть еще несколько человек и продолжали делать это в течение нескольких недель. До некоторой степени я почувствовала себя реабилитированной.
ЮБКИ наших одеяний были очень широкими, и материал постоянно собирался вокруг ног, затянутых в чулки, так что ходьба превращалась в настоящее искусство, дававшееся одним сестрам лучше, чем другим. Я научилась так передвигаться, что казалось, будто под юбкой у меня не ноги, а колеса.
Однажды утром после молитв я проходила по вестибюлю, где наша настоятельница прощалась со священником, только что проводившим службу. Я не смотрела ни налево, ни направо, но заметила, что при виде меня разговоры мгновенно стихли. Потом в вестибюле раздалось замечание восторженного священника: «Это человек?»
Ужасные слова. Я не могла принять их только в качестве одного лишь восхищения моим искусством скольжения.
Новые правила утверждали, что если хотя бы две монахини придут к соглашению относительно покроя облачения, то изобретатели могут носить такое платье. Мы с Анной решили сшить новые облачения. Она шила лучше меня и знала, как правильно все подогнать. Поэтому я следовала ее инструкциям и была очень благодарна за сотрудничество, поскольку она рисковала получить замечание от некоторых сестер, видевших, что мы что– то замышляем и утаиваем от них.
Анна считала, что следует сделать эскиз нашей новой одежды и узнать мнение других монахинь. Она нарисовала более узкую юбку с менее длинной, но и не слишком короткой подкладкой, оканчивающейся у колен, и относительно свободный жакет, длиной чуть ниже талии. Вместо чепца мы решили выбрать платок поверх жесткого белого обруча. Такая одежда считалась вполне официальной, но никто ее до сих пор не носил.
Никто не проявил интереса к нашему начинанию и не дал никаких советов по улучшению покроя монашеского одеяния, а потому мы продолжили работу и сшили облачение для самих себя из светлого летнего материала.
Мы с Анной надели свое новое облачение в церковь на похоронную службу. Там были несколько иезуитских священников, демонстрирующих своим присутствием солидарность с ВСИ, порожденную длительными дружескими связями. Ничего хорошего из попытки спрятать нас позади всех не вышло: именно там нас легко заметили сидящие на задней скамье и те, кто остался стоять.
«Откуда они взялись?» – неучтиво прошептал на ухо нашей настоятельнице один из иезуитов. Я украдкой взглянула на того, кто задал вопрос, и услышала ответ огорченной настоятельницы.
«Это новое облачение», – прошептала она, отворачиваясь от нас и демонстрируя свою беспомощность перед тем абсурдом, свидетельницей которого являлась и который была вынуждена принять в надежде, что священник с недовольным голосом поймет – это была не ее идея.
Новое облачение носила только я с Анной. Никто не пытался подражать нашей смелости, некоторыми сестрами названной наглостью. «Правильный» покрой нового облачения тщательно разработали две сестры из Дженаццано, в конечном итоге продемонстрировав модель, вошедшую в обиход; ее видоизменяли каждые два года по мере того, как росла смелость и стремление к изяществу. Я к тому времени давно уже ушла из монастыря.
ДИСКУССИИ, связанные с обновлением, были крайне оживленными. Мое воображение разыгралось, и я легко представляла, что мы способны идти в будущее без ненужных правил-кандалов. Однако я идеалистически рассматривала темы и идеи обновления монастырского бытия, не обращая внимания на чувства других, не понимая того, что остальные сестры от меня отличаются, что им нужно больше времени для принятия перемен.
Их сопротивление моему рвению было как открытым, так и тайным. Разговаривать стало легче, но проще стало и плести интриги – монахини начали объединяться в группы. В общине легко кого-либо игнорировать – достаточно перестать общаться с человеком, и он будет чувствовать себя белой вороной. Когда с вами захотят поговорить, всегда можно сослаться на то, что вам некогда. Вы можете строить планы, о которых жертва изоляции не узнает, сообщив о них, когда ее нет поблизости. Постепенно на меня начались гонения.
На собрании я пожаловалась сестрам, что они меня игнорируют. Настоятельница затеяла нечто, напоминающее психологический эквивалент самосуда. Яростные комментарии только подтвердили мое предположение.
Я получала письма от различных представителей власти, знавших меня в прошлом. «Будь терпелива и добра, сестра», – читала я почти в каждом письме. Но сердце мое ожесточилось. Я отвечала просто и открыто: «Никто не хочет меня слушать, а все, чего хотите вы, это чтобы я помалкивала и перестала доставлять неприятности». Такое общение не приносило ничего хорошего. Оно было так не похоже на дух ВСИ, в котором я выросла.
Я жила бок о бок с группой людей, эмоционально более стабильных, чем я, но не всегда более зрелых. Они могли приносить себя в жертву общему благу, безропотно переносить тяготы жизни вне мира и при этом обижались на тех, кто раскачивал лодку.
НОВОЕ послабление позволяло сестрам самим выбирать себе духовника и наставника, а значит, они могли больше не ориентироваться на местного приходского священника в том, что касается исповеди и наставлений, и оказывались менее зависимыми от настоятельницы.
Моим наставником стал отец Доэрти, который в этом году курировал наш семидневный процесс созерцания и уединения. Он нравился мне из-за любви к Тейяру де Шардену, бывшему еретику, обладавшему научной и поэтической страстью к Богу. Отец Доэрти жил в Мельбурне, поэтому мы общались письменно. Я рассказала ему про все свои разочарования, а он успокоил меня, дав добрый совет.
«Уверен, вы помните, – писал он, – что именно терпение таких людей, как Конгар, де Любак и Карл Ранер, сделало возможной великую работу, проделанную Вторым собором Ватикана». Такие слова породили во мне ощущение собственной малости и незначительности. Я отнюдь не обладала великим умом, который можно было бы сравнивать с умом этих знаменитых людей, а отец Доэрти мягко указал на то, что я просто монахиня (к тому же не слишком хорошо осведомленная), поэтому я не должна рьяно добиваться глобальных перемен. «Постарайтесь проявить терпение, сестра. Старайтесь уважать точку зрения других людей. Мы движемся вперед постепенно, а это означает, что надо двигаться вместе, руководствуясь взаимным уважением и милосердием».
Я попыталась. Но я жаждала действий и не понимала колебаний других монахинь. «Отец, – отвечала я, – мои сестры намеренно препятствуют переменам, и делают они это, чтобы помешать мне!» Он ничего не ответил. Что можно сказать молодой монахине, проявляющей первые признаки паранойи?
Однако не только я доставляла ордену проблемы. Если я хотела двигаться слишком быстро, некоторые вообще не хотели идти вперед. Некоторые пожилые и очень преданные монашеству сестры поистине страдали. В глубине души они переживали крах основ своего мировоззрения. Изменения «доказывали», что основания правил всегда были сомнительными, как, к примеру, церковная доктрина лимба. Они доверяли тому, что казалось им добродетелью, а теперь это считалось неправильным. Значит, их жизнь была глупой, а не совершенной?
Сознание некоторых сестер не выдержало краха внутренней стабильности – они просто выжили из ума. Одна такая монахиня все свои дни проводила на верхнем этаже монастыря, перенося мешки с бельем с одного места на другое. Женщина, у которой были тонкие черты лица, большие красивые глаза и плотно сжатый рот, превратилась в живой призрак.
НОВЫЕ правила позволяли монахиням проводить время за монастырскими стенами и посещать семьи. В прошлом нам постоянно твердили, что сестры должны «оставлять отца своего и мать свою, братьев и сестер» и следовать за Иисусом. Теперь нам можно было возвращаться к родственникам и даже проводить с ними несколько дней.
Монахини до сих пор были обязаны не разглашать никаких событий, что происходят в общине, руководствуясь преданностью ордену и монастырю. Я была преданна целиком и полностью и, находясь в кругу родных, никогда не жаловалась и никого не обвиняла. Я поддерживала их представление о себе как о счастливой монахине, и ту же картину они видели в моих регулярных письмах. Они тоже не делились своими беспокойствами, полагая, что их обязанность – меня развлекать.
НОВЫЕ веяния вдохновили меня на новые мысли. Мне пришло в голову научиться играть на фортепиано. Я всегда любила этот инструмент, но дома его не было, а когда Биллингсы, жившие через дорогу, предложили мне использовать их фортепиано, учительница музыки в Воклюз заявила, что я в свои шестнадцать лет уже слишком взрослая, чтобы начинать учиться.
Теперь мне было двадцать восемь, и я очень хотела потренировать свои длинные пальцы на фортепьянных клавишах. Встав на колени у кресла настоятельницы, я изложила ей свою просьбу. Она обдумывала ответ, занимаясь какими-то бумагами. Ей не слишком хотелось мне отказывать, но и энтузиазма от мысли, что я буду учиться игре на музыкальном инструменте, она не испытывала. В результате она приняла решение: «Я попрошу сестру Сесилию, чтобы та устроила прослушивание и оценила твои способности».
Я была рада такому ответу и преисполнилась уверенности в положительном решении вопроса, поскольку одно знала точно: у меня есть слух и чувство ритма, я могу петь и альтом, и сопрано. Настал день экзамена, и сестра Сесилия, однажды выигравшая приз за правильную чистку зубов, продемонстрировала мне несколько музыкальных фраз и попросила, чтобы я их повторила; потом еще несколько, и еще. Мне она ничего не сказала, но неделю спустя я узнала о вердикте настоятельницы, спросив ее лично.
«Боюсь, у тебя нет никакого таланта к музыке, – последовал холодный ответ. – Сестра Сесилия сожалеет, но, по ее мнению, это так. Незачем учить человека игре, если у него нет к этому склонности».
Мое сердце не желало этого принимать. Одно дело просто отказать, но совершенно другое – заявить, что у меня вообще нет музыкальных способностей. Это было неправдой, но я ничего не могла изменить. Коварный змей гнева впрыснул яд мне в кровь, добавив еще одну каплю, пополнив бездонный сосуд обид.
Если меня не собирались учить игре на фортепьяно, то согласно новым правилам я могла слушать во время отдыха пластинки. Я встала, чтобы все могли услышать мои слова. «Не хочет ли кто-нибудь пойти со мной в концертный зал послушать музыку и потанцевать?»
Стояла тишина, все могли обдумать это предложение, однако никто со мной не пошел. Я и не ожидала, что кто-нибудь откликнется. Вальсы, менуэты, музыка из балетов – я танцевала под любое музыкальное сопровождение в полном одиночестве, а музыка звучала так громко, что должна была доноситься до ушей сестер в комнате отдыха. Я думала, что если они услышат музыку, то захотят потанцевать, но этого не случилось, и с течением недель, танцуя, я чувствовала себя все более одинокой, а это становилось мучительным. Жалость к себе переполняла мое сердце, и крышка ящика Пандоры, наполненного подавленными эмоциями, постепенно приоткрывалась.
В СЛЕДУЮЩИЙ раз во время еженедельной беседы с настоятельницей я спросила, может ли она побыть для меня матерью. Что я имею в виду, спросила она; тон ее был холоден, щеки потемнели, а глаза вспыхнули, при этом она старалась не смотреть на меня слишком пристально.
«Я хочу, чтобы вы обняли меня как мать», – сказала я. И она обняла, благослови Господь ее доброту, а я расплакалась.
Мои рыдания не оставили мать Клэр равнодушной, и она терпеливо прижала меня к груди; я вдохнула запах мыла, которое она использовала, и почувствовала ее мягкость. Никто из нас не знал, чем были вызваны эти слезы, но они казались бесконечными, исходя из ямы, наполненной печалью, дно которой, как она надеялась, я скоро увижу. Вместо этого моя нужда все росла. Иногда я вообще не могла ничего делать, если прежде она не обнимала меня, как ребенка, а я стояла рядом на коленях, смачивая слезами ее платок и отнимая драгоценное время.
Наши ученики столкнулись с фактом, что их учительница – человек: она пришла в класс с покрасневшими глазами. Возможно, они обсуждали это между собой, но на том все и закончилось. Для них я в большей степени являлась функцией, услугой, нежели человеком, и если они чего-то не могли понять, то легко выбрасывали это из головы. На то мы и монахини, чтобы страдать.
В тот год во мне бурлила невероятная энергия, запретная и опасная. Я всеми силами старалась ее подавить, чтобы оставаться полезной, но внутри меня вот-вот должен был взорваться вулкан. Я все более запутывалась и с радостью похоронила бы себя на груди настоятельницы, утонув в слезах.
МАТЬ Винифред была теперь уважаемой обитательницей Броудстейрс, и однажды ее послали с официальным визитом в наш монастырь. Мы приготовили для нее музыкальное выступление. Вместе с остальными я пела о своей искренней преданности Богу, ордену и ей. Я очень надеялась, что, услышав мое пение, она поймет: мои намерения были хорошими и, несмотря ни на что, у меня «правильный дух». Увы, мать Винифред меня не замечала. Она улыбалась, демонстрируя крепкие зубы и широкое, пышущее здоровьем лицо, рассматривала всех и каждого, но ни разу не встретилась взглядом со мной. Казалось, я пою в пустоту.
Целью ее визита была оценка нашего прогресса, о чем позже она должна была доложить в Броудстейрс. С каждым из нас она встречалась наедине. Подошла моя очередь. Только я успела встать на колени, как получила предупреждение не критиковать власть. «Сестра Карла, мой долг напомнить тебе о духе нашего сообщества и просить его уважать».
Когда она говорила об этом, ее кустистые брови сдвинулись, после чего она приказала мне подчиняться общим требованиям. Она бы предпочла, чтобы я никогда ни по какой причине не открывала рот, молча ожидая улучшений, которые наступят в положенное время.
Я знала, что бесполезно быть с ней откровенной и искать понимания, тем более поддержки. Она не была злой, но в тот визит в Беналлу повела себя очевидно предвзято. Она не пыталась поддержать меня или дать понять, что ценит какие-то мои качества. Могли происходить самые разные изменения, но ничто не меняло ее отношения ко мне. Она не проявила никакого уважения и к тем, кто так же хотел вложить свою энергию в действия по усовершенствованию нашей жизни.
Уезжая, она не попрощалась со мной, и я ощутила глубокую боль в сердце.
ТЕПЕРЬ ученицы могли покидать территорию монастыря значительно чаще. Однажды старшие девочки отправились на концерт в город. Группа немецких певиц при поддержке Совета по искусству викторианской эпохи ездила по стране с гастролями, исполняя песни под аккомпанемент фортепиано. Вместе с ученицами отправились и монахини.
Я оказалась совершенно не готова к силе воздействия этой музыки. Женщины пели одну страстную песню за другой: песню, восхваляющую возлюбленного, песню о безответной любви, песню о преданности. Чистая и свежая сила музыки неожиданной болью отозвалась в моем сердце: дыхание перехватило, из глаз потекли слезы. Я не могла остановить их, да не очень-то и хотела.
Несмотря на пару больших платков, которые я достала из бездонных карманов облачения, следы печали пропитали накрахмаленную ткань под подбородком и просочились под воротник. Никто из нас не проронил ни слова, пробираясь между рядов деревянных стульев и выходя поздним вечером на улицу. Все были по-своему тронуты, и никто мне ничего не сказал.
Впрочем, для монахини подобная реакция на песни о человеческой любви казалась необычной. Она была порождена осознанием упущенных возможностей, отчаянным желанием любви, стремлением к доверительным, теплым, веселым объятиям и преданности, взаимному принятию. Прежде я не могла представить себе ничего подобного, даже читая романы Джейн Остин или сестер Бронте. Но эта музыка была рождена композитором, испытавшим любовь, и я впервые в жизни почувствовала ее силу.
Неужели я принесла в жертву Богу именно эту чистую любовь мужчины к женщине и женщины к мужчине? Такое жертвоприношение представлялось ужасной глупостью. Что именно я пожертвовала Богу и почему? В обычной жизни я испытала лишь некое подобие любви, без которой легко можно было обойтись. Все остальное, говорила я себе, лишь мечты и фантазии. Но могу ли я теперь быть уверена, что жизнь, прожитая ради Бога, в монастыре, действительно является высшей формой любви?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.