«…Идут на Север срока огромные…»
«…Идут на Север срока огромные…»
В магазине «Лесная быль» на Сретенке мы купили четыре плетенки раков, а директор знаменитой торговой точки, наш добрый знакомый, позвонил в 40-й гастроном на улице Дзержинского, и мы разжились чудовищным по тем временам дефицитом — чешским пивом.
На город опустилось солнечное июньское воскресенье, и сретенские переулки залило радостным светом.
Мы выгрузили наше богатство у большого, когда-то доходного, дома в Большом Сергиевском, где жил наш товарищ Володя Казанцев.
Мы часто собирались у него в большой коммунальной квартире, потому что Володя жил в громадной тридцатиметровой комнате.
Когда-то вся квартира принадлежала его деду, известному инженеру-путейцу. После революции их уплотнили, но, принимая во внимание, что инженер Казанцев слыл крупным железнодорожным спецом, оставили его семье самую большую комнату.
Я любил приходить к Володе и разглядывать старые фотографии, которыми были завешаны стены комнаты.
Это были портреты его огромной родни. Из темных рамок смотрели на нас мужчины в студенческих тужурках, служивых вицмундирах, офицерской форме.
Женщины в платьях с буфами, высокими прическами и обязательным медальоном на груди.
Я смотрел на эти прекрасные лица, и казалось, что кто-то из них, как чеховская Ольга из «Трех сестер», скажет внезапно: «…пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса и сколько нас было, но страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас…»
Как все-таки прекрасно рассматривать старые фотографии.
Рядом с портретом деда в красивой форме инженера-путейца — небольшая фотография отца: гимнастерка, на петлицах три кубаря и саперная эмблема. Он не вернулся в Большой Сергиевский, погиб под Москвой в 41-м.
Портрет самого Володи Казанцева в форме штурмана-речника.
Он остался один из всей дружной старомосковской семьи. Ее смахнули свинцовые ветры Гражданской войны, репрессий и Великой Отечественной.
Наш друг Володя учился в техникуме речного флота и иногда появлялся на улице Горького в красиво сшитой форме с узенькими курсантскими погонами.
Получив диплом штурмана, он проплавал на реках положенные два года, уволился, стал писать. Окончил заочно Литинститут, но каждое лето нанимался на одну навигацию на судно. Плавал по Енисею, Волге, Каме, Москва-реке. Осенью возвращался домой и писал неплохие истории из жизни речников.
В том далеком июле 70-го он плавал в Московском пароходстве. И его сухогруз стал в столице на ремонт двигателя.
Здоровая коммуналка, типично московская, со старыми велосипедами на стене, с сундуками в коридоре, с непременными корытами, висящими в ванной, была пустой. Летом соседи разъезжались по садовым участкам. В те годы это было повальной эпидемией.
Раков поручили варить Валере Осипову, который считал себя непревзойденным специалистом в этом деле. Мы с Володей выполняли его указания.
Когда аромат варящихся раков стал нестерпимым, в глубине квартиры послышались шаги.
На кухню вошел Александр Гаврилович, сосед Володи.
— Меня разбудил этот божественный запах. Здравствуйте, друзья.
Манера говорить, одеколон «Лаванда» и безукоризненный пробор в седоватых волосах совсем не вязались с его профессией. Как мы знали, он вкалывал обыкновенным литейщиком на заводе «Серп и молот».
— Повезло мне, что я в ночную смену работал, — засмеялся Александр Гаврилович, — иначе уехал бы на свой садово-огородный рай и такое пиршество проспал. Возьмете в компанию? Моя доля — две бутылки «Столичной».
Когда разделались с первой кастрюлей раков, ряд пивных бутылок поредел и растаяла одна поллитровка «Столичной», когда мы обсудили «Черный обелиск» Ремарка и поспорили о пьесе «Дион» Зорина, причем литейщик-интеллигент поразил нас точностью формулировок и знанием литературы, Александр Гаврилович сказал странную фразу:
— Раки, пиво, водка. Беседа душевная, день за окном изумительный. Повезло вам, ребята. В рубашке вы родились.
— Не понял, — обсасывая клешню рака, прогудел Осипов.
— А чего понимать-то. Вы же все трое с Бродвея, стиляжки московские.
— Ну и что? — поинтересовался я.
— А то, ребята, не откинь тапочки великий вождь, валили бы древесину или дорогу строили на севере диком.
— С каких дел? — засмеялся Валера. — За нами ничего не было.
— А это вам неизвестно, было или не было. Да и не интересно это никому. Через семнадцатую вы должны были пойти, через семнадцатую.
— А вы откуда знаете?
— Он знает, — вмешался в разговор до этого молчавший Володя.
— Знаю, если говорю. — Литейщик-интеллигент налил себе водки, выпил, оглядел нас насмешливо. — Ну что ж, извините за компанию, — встал и вышел.
— Все, набрался, — усмехнулся Казанцев, — поплыл.
— Да кто он такой? — рявкнул скорый на скандал Валера Осипов.
— Кто он? — Володя налил себе пиво, — Страшноватый персонаж. Был совсем молодым полковником МГБ. Работал с генералом Влодзимирским, занимался контрреволюционными настроениями в молодежной среде. Когда бериевскую бражку арестовали, его тоже посадили. Он пять лет во Владимирской тюрьме просидел. Вернулся, пошел на «Серп и молот» литейщиком. Профессия хотя тяжелая, но денежная. Сложный, странный человек и страшноватый, конечно.
Чуть позже я выяснил, что Александр Гаврилович сам никого не арестовывал и не мучил на допросах, он писал сценарии заговоров. По его заданию агентура разрабатывала намеченных людей и на основании увлечений, разговоров, связей составлялся проект будущего следственного дела.
И для всех, кто шлялся тогда по московскому Бродвею, ходил на танцы в рестораны «Спорт» и «Москва», готова была знаменитая семнадцатая статья УК— умысел.
Я встречал его потом, когда приходил к Володе. Чекист-расстрига вежливо улыбался мне и мило обсуждал новости столичной культурной жизни.
Он смотрел на меня так, словно знал то, что я никогда не узнаю.
Я помню многих, с кем гулял по нашей знаменитой улице. Там были разные компании. И со всеми я был в прекрасных отношениях. Регулярно наши приятели исчезали, и по Бродвею, «Коктейль-холлу», «Авроре» ползли слухи, что их посадили. Но мы тогда не знали, кто и за что.
Истории об их исчезновении слагались самые невероятные и всегда с уголовным уклоном.
Потому что, если бы кто-нибудь сказал, что наши приятели создали антисоветскую организацию или были причастны к шпионажу, мы бы не поверили.
Сомнения стали появляться позже и укрепились после смерти Сталина.
В ноябре 51-го года мы стояли с моим товарищем Виталием Гармашом у ресторана «Киев» на площади Маяковского.
В Центральном театре кукол Образцова закончился спектакль «Под шорох твоих ресниц», театральный шлягер тех лет. Это была пародия на Голливуд, со всеми пропагандистскими аксессуарами, но нас привлекала музыка спектакля. Вполне естественно, что пародия на американскую жизнь шла под прекрасные джазовые композиции.
Оговорюсь опять, что после знаменитого письма ЦК ВКП(б) от 48-го года джаз в СССР, как идеологически вредная музыка толстосумов, был запрещен. Я даже знал двоих ребят с Бродвея, трубача Чарли Софиева и саксофониста Мишу, интересного блондина, получившего за свою внешность кликуху «Фриц», которых арестовали за пропаганду чуждой нам культуры.
По разным лагерям сидело много джазменов. Даже звезда советской эстрады Эдди Игнатьевич Рознер тянул свой срок где-то в Магадане.
Но вернемся к тому ноябрьскому вечеру. Итак, мы стояли у ресторана «Киев», прощались и договаривались о встрече.
Виталий обещал дать мне почитать книгу Андрея Белого, которого не переиздавали с 20-х годов, и вполне естественно, что каждая книга стала библиографической редкостью.
Виталий Гармаш учился в Экономическом институте на Зацепе, увлекался театром и литературой, писал стихи, которые очень нравились нам.
По сей день помню отрывок из лирического стихотворения Виталия:
Не мани меня в даль.
Не буди меня сказкой обманной,
Золотого вина, золотого крыла тишины.
Не развеешь ты мне мишурою своею обманной
Бесконечные сны, бесконечные желтые сны.
Конечно, критики скажут о вторичности, несовершенстве этих стихов. Но нам они нравились, потому что были созвучны с нашим состоянием души.
Со стороны Пушкинской неотвратимо надвигался двенадцатый троллейбус. Огромный двухэтажный сарай. Их уже практически сняли с маршрутов, осталось всего несколько машин. Считалось, что такой троллейбус приносит удачу.
— Повезло тебе, — засмеялся Виталий, — жди удачу. Значит, через три дня, там же?
— На том же месте, — ответил я, — а удачу делим пополам.
Я побежал к счастливому троллейбусу, а Виталий пошел к метро.
Мы договорились встретиться через три дня у кафе «Красный мак» в Столешниковом…
А встретились через сорок восемь лет в Доме кино.
Через три дня Виталий не пришел в условленное место, не появился он и на улице Горького.
По Бродвею пополз слушок, что его арестовали за какие-то стихи.
Одновременно с ним исчезли еще два ярких бродвейских персонажа: Володька Усков и Володька Шорин по кличке «Барон».
Они стали персонажами антисоветской пьесы, сочиненной Александром Гавриловичем, впоследствии литейщиком-интеллигентом.
В «МК-воскресенье» я опубликовал очерк «Вечерние прогулки пятидесятых годов», где писал о том, что пропал с улицы Горького и сгинул в ГУЛАГе поэт Виталий Гармаш.
А через некоторое время получил письмо от товарища своей молодости, мы встретились в Доме кино, и он рассказал мне свою трагическую историю.
Как появился в его жизни человек по имени Володя, Виталий Гармаш не может сказать до сих пор. Он словно из небытия материализовался, где-то за ресторанным столом, потом они гуляли по ночной Москве и читали друг другу стихи.
Сегодня, когда прошло почти полвека с тех непонятных времен, Виталий вспоминал, что почти ничего не знал о новом товарище, кроме того, что тот читал по памяти всего Есенина.
Они гуляли по улице Горького, ходили в пивной бар на Пушкинской площади, любили заглянуть в «Коктейль-холл» и посидеть в «Авроре».
Не поужинать, не выпить, а именно посидеть. Было в те годы такое ритуальное действо.
Мы приходили в ресторан одетые во все самое лучшее, брали легкую закуску, сухое вино, слушали музыку, танцевали, трепались со знакомыми.
Выпивка и еда нас мало интересовали, главным было, если ты пришел без барышни, наметить за чьим-то столом хорошенькую девушку и постараться пригласить ее танцевать. А дальше — как карта ляжет. Или умыкнуть ее из ресторана, или получить телефон.
Иногда возникали так называемые «процессы», когда спутники дамы начинали выяснять отношения по формуле: «А ты кто такой?» — или «большие процессы», когда начиналась драка.
Категорию ресторанных драчунов так и называли — «процессисты».
Новый друг Виталия почему-то не любил наших базовых кабаков: «Авроры», «Метрополя», «Гранд-Отеля».
Он предпочитал «Узбекистан», «Арагви», кафе «Арарат». Там, безусловно, вкусно кормили, но не было привычной компании.
Много позже я узнал, что эти кабаки, славящиеся своей экзотической кухней, посещали дипломаты и иностранцы, живущие в Москве, поэтому эти точки общепита находились под постоянным контролем МГБ.
Однажды Виталий с новым другом Володей решили посидеть. У «Авроры» стояла очередь, и надо было придумывать историю, что в зале ждут друзья, и совать деньги швейцару, поэтому решили идти в «Узбекистан».
Сели, заказали, разговор не клеился, скучновато было в этом ресторане, да и оркестранты в декоративных халатах и тюбетейках играли какую-то тягучую узбекскую муру.
К их столу подошел одетый во все заграничное, как опытным взглядом московского пижона отметил Виталий, высокий блондин.
— Позвольте присесть с вами? — с легким акцентом спросил он.
— Конечно, садитесь, — оживился Володя.
Разговорились, выпили. Новый знакомый начал говорить о том, как приятно ему пообщаться с советскими молодыми людьми, достал удостоверение газеты «Нью-Йорк Таймс».
Виталий прочел его фамилию — Андерсон.
Они проговорили весь вечер об искусстве, литературе, поэзии. Прощаясь, договорились встретиться завтра, Андерсон пообещал принести поэтические сборники русских эмигрантских поэтов.
Разве мог Виталий Гармаш тогда знать, что стихи тоже являются частью идеологической диверсии…
Тот ноябрьский слякотный вечер он запомнил на всю последующую жизнь.
Виталий, не торопясь, миновал кинотеатр «Центральный», прошагал мимо памятника Пушкину; у входа в ресторан ВТО поболтал пяток минут со знакомым джазистом Лешей Рыжим и подошел к Елисеевскому.
— Слышь, друг, — обратился к нему невысокий коренастый человек в драповом полупальто. — Я приезжий, как к Центральному телеграфу пройти? — улыбнулся он фиксатым ртом.
— Да вот он, на другой стороне, видите, земной шар све…
Виталий так и не успел докончить, ему внезапно умело вывернули руку.
— Не дергайся, — угрожающе проговорил человек в модной серой кепке-букле. — МУР.
Их затолкнули в небольшой автобус, стоящий у тротуара. В машине фиксатый дернулся, вырвал руку и вытащил из-за пазухи пистолет.
Один из оперативников ударил его по руке, и оружие упало на пол. Щелкнули наручники.
— Будешь дергаться, Хомяк, — сказал один из оперов, — я из тебя отбивную сделаю.
Ехали недолго, по Пушкинской улице, к знаменитому «полтиннику» — 50-му отделению милиции.
Это была славная точка. Именно сюда со всех центровых ресторанов свозили «процессистов», сюда доставляли задержанных «золотишников» из Столешникова и спекулянтов от многочисленных комиссионных.
Виталий уже побывал здесь пару раз после кабацких скандалов, но все кончалось благополучно. Штрафовали и, несмотря на угрозы, писем в институт не посылали.
В «полтиннике» работали в общем-то хорошие ребята, и начальник их, подполковник Иван Бугримов, был хоть и громогласен, но к молодежи относился снисходительно, не портил нам жизнь.
Виталия отвели в кабинет, где муровский опер в две минуты разобрался, что парень никакого отношения к фиксатому не имеет.
— Посиди в коридоре, мы тебя сейчас по ЦАБу пробьем — и гуляй.
Виталий прождал в коридоре больше часа. Мимо него пробегали возбужденные люди в форме и в штатском, потом приехал какой-то важный чин в кожаном пальто.
Гармаш понял, что сыщики поймали крупную птицу.
В коридор вошел опер, занимавшийся им.
— Ты все сидишь?
— Сижу.
— Подожди. — Он скрылся за дверью кабинета и снова появился с паспортом Виталия в руках. — Иди, ты свободен. Только теперь, студент, сначала документы спроси, а потом дорогу показывай.
— А кто он?
— Бандит, убийца и сволочь. Пойдем, я тебя выведу отсюда.
Виталий вышел на улицу и подумал о том, что вполне может успеть в «Узбекистан».
Он сделал первый шаг, и из «Победы», стоящей напротив отделения, вышли двое в одинаковых синих пальто и серых шляпах.
— Гармаш? — спросил один.
— Да.
— Виталий Иванович?
— Да.
— МГБ, — человек в шляпе достал удостоверение. — Быстро в машину и не дергайся.
— Что, ребята, — крикнул курящий у входа муровский опер, — опасного шпиона заловили?! Помощь не нужна?
— Сами справимся, — буркнула шляпа.
Все произошло настолько неожиданно, что Гармаш не успел испугаться.
«Победа» въехала в раскрывшиеся железные ворота и остановилась у небольшой двери с глазком.
Один из эмгэбэшников нажал звонок, и они вошли.
Дверь захлопнулась. На долгие годы.
Его вели коридорами, совсем обычными, как в любом учреждении, и люди на пути попадались, похожие на многочисленных советских служащих, они уступали дорогу, и на лицах у них не было любопытства, обычная рутинная скука.
Его ввели в большой, ярко освещенный кабинет, в нем было пять человек в штатском.
— А, Гармаш, — сказал хозяин кабинета, невысокий худенький человек.
Он встал из-за стола, взял в руки тоненькую папку.
— Конечно, МУР подгадил нам, но ничего, на тебя и твоих дружков вполне хватит. Во внутреннюю тюрьму его.
— За что? — только и смог спросить Гармаш.
— А ты не знаешь? К нам просто так не попадают. К нам привозят только контрреволюционеров. Уведите его.
Потом Виталий узнал, что этот невысокий человек был полковник Герасимов, начальник особой следственной части УМГБ Москвы.
— Все из карманов на стол… Так… Снять пиджак и рубашку… Так… Поднять руки… Рот открой… Да шире, слышишь?… Так… Можешь захлопнуть… Снять брюки и трусы… Так… Раздвинуть ягодицы… Так… Одевайся… Опись готова… Подпиши… Ручка… Деньги… Записная книжка… Часы… Все на месте… Шнурки вынули, галстук и брючный ремень изъяли.
Оперативников в шляпах не было, конвоировали сержанты-сверхсрочники в шерстяных зеленых гимнастерках с голубыми погонами МГБ.
Ночь в боксе. В каменном мешке, стоя. Затекли ноги, появилось чувство страха. Не от того, что происходит, а от неизвестности. От непонятной тоненькой папки, от слов «контрреволюция», от ощущения своего бессилия.
Он все же задремал, стоя, как лошадь, и разбудил его шум открываемой двери.
— Смотри, спал, — удивился надзиратель. — Пошли.
Ноги затекли, но с каждым шагом они вновь наливались силой.
Коридор. Дверь. Лестница вниз. Снова дверь. За ней вторая, решетчатая. Коридор. Железные двери.
— Стоять! Лицом к стене!
Лязгнул замок.
— Заходи.
Камера три на пять. Кровать. Параша. Стол. Табуретка.
Дверь захлопнулась.
Через час принесли завтрак, кашу из неведомой крупы, кусок черного хлеба, кружку якобы чая и два куска сахара. Страна, строящая социализм, не собиралась сытно кормить своих врагов.
При шмоне ему оставили сигареты. Две мятые пачки «Дуката», одна полная — десять штук, вторая початая — шесть. Виталий понял первую заповедь — курево надо экономить.
Неделю его не вызывали на допрос. Неделю он ел вонючий тресковый суп на обед и непонятную кашу на ужин. Неделю он надеялся, что тот невысокий худенький человек во всем разберется и выпустит его. И эта одиночка и яркий, днем и ночью, слепящий свет здоровенной лампы останутся в прошлом.
Однажды дверь открылась и надзиратель скомандовал:
— На выход.
И опять коридоры, двери и команда стоять.
Сержант постучал и доложил:
— Арестованный для допроса доставлен.
Обычная комната, стол, шкаф, стулья.
За столом — молодой человек, в аккуратном бостоновом костюме.
— Здравствуйте, Виталий Иванович. Садитесь. Я — ваш следователь капитан Жарков.
Он сел.
— Хотите курить? Берите мои папиросы. Я знаю, что сигареты у вас кончились. Но в тюрьме есть ларек, при обыске у вас изъяли сто двадцать рублей, на них вы можете покупать папиросы в тюремном ларьке. Сначала давайте запишем ваши установочные данные. Итак, фамилия, имя, отчество, год и место рождения.
— Но я же ни в чем не виноват.
— Невиновных к нам не привозят. А моя задача — разобраться объективно в этой непростой ситуации.
И начался первый, многочасовой допрос.
— При обыске в вашей квартире мы обнаружили два ствола, вальтер и браунинг. Это ваше оружие?
Следователь положил на стол два пистолета.
— Это именное оружие моих родителей. Матери и отца. Вы же видите, на рукоятках еще остались следы наградных пластин.
— Значит, не ваше. Так и запишем. Ну а теперь перейдем к вашей активной контрреволюционной деятельности.
Первый допрос закончился ничем. Виталий не смог убедить следователя, что все происходящее — чудовищная ошибка, а Жарков не получил вожделенной подписи под протоколом.
Следующий допрос начался с вопросов:
— Вы знаете Ускова?
— Да.
— Шорина?
— Да.
— Левина?
— Да.
Далее следовало перечисление еще десяти неизвестных фамилий.
— Этих не знаю.
— Знаете, только не хотите говорить.
— Не знаю.
И снова в камеру.
Два шага до одной стены, два — до другой. Виталий сочинял стихи. Пытался навсегда запомнить их. И они откладывались в памяти, врезались навечно, потом в лагере он запишет их на бумаге.
Вопросы, вопросы, вопросы,
Зачем, почему и в связи,
Кружатся допросов колеса
Вокруг лубянской оси.
Вопросы, как гвозди Голгофы,
Пробили все ночи и дни,
И даже лубянские профи
Не знают ответа на них.
Но в этом Виталий Гармаш ошибался. Офицеры особой следственной части точно знали ответы на все вопросы. И они решили их подсказать двадцатилетнему несмышленышу.
Однажды, когда он заснул, его разбудили и повели на допрос.
На этот раз Жарков не жал на него. Расспрашивал о жизни, об увлечениях. Читал его стихи, изъятые при обыске.
— Ты каких поэтов любишь? — спросил он.
— Блока, Есенина, Ахматову…
— Вот видишь, любишь поэтов-патриотов, а следствию помочь не хочешь.
Жарков взглянул на часы.
— Засиделись мы, подъем через сорок минут. Иди в камеру.
Он пришел в камеру и провалился в темную пропасть сна.
— Подъем! Подъем!
Он пытался спать, сидя на табуретке. Но надзиратель регулярно будил его. Засыпал на ходу на прогулке, падал.
Дни превращались в кошмары. Начался бред. Он видел на бородавчатых стенах камеры какие-то яркие картинки, похожие на абстрактных животных. Он уже не пугался, не думал ни о чем, все его существо заполнило одно желание — спать.
И опять спасали стихи. Которые он бормотал словно в бреду:
Каждый вечер полчаса под фонарями,
Захлебнувшись болью на бегу,
Сумасшедший с дикими глазами
Мечется в асфальтовом кругу.
Дребезжат, скрипят изгибы водостоков
На карнизах. Стынут блики дня,
Мечется в зубах у черных окон
Человек, похожий на меня.
На пятнадцатый день бессонницы, измученного, потерявшего ощущение реальности, его снова вызвал на допрос Жарков.
Виталий практически не мог отвечать на вопросы, не слышал их, не понимал.
— Подпиши! — кричал следователь.
— Подпиши!
— Подпиши!
И он подписал. Тогда Виталий не знал, что подпись эта была чистой формальностью. И нужна была Жаркову только для отчета перед начальством. Приговор уже был подписан.
Однажды, когда он шел с допроса, в коридоре столкнулся с двумя офицерами МГБ. Один из них посмотрел на Гармаша, улыбнулся и подмигнул ему.
Это был тот самый корреспондент «Нью-Йорк Таймс» Андерсон.
На заседание трибунала войск МГБ их привезли втроем: Володю Ускова, Володю Шорина и его. Заседание было предельно коротким.
За подготовку террористического акта против товарищей Маленкова и Кагановича, за создание антисоветской организации, ставящей целью подрыв советской власти, им дали три статьи УК — 58-10, 58-4, 58-8 через семнадцатую статью УК.
Общий срок — 25 лет исправительно-трудовых лагерей и пять лет «по рогам», то есть лишения избирательных прав.
Все трое получили одинаково, несмотря на то что Володя Шорин, по кличке «Барон», смог вынести и бессонницу, и побои и ничего не подписал.
Позже, когда они вернулись, Усков тщательно скрывал, что сидел как «враг народа», он говорил, что отбывал срок за грабеж с «мокрухой».
И Володька Шорин, заядлый охотник и рыболов, сказал мне просто:
— Знаешь, Эдик, ненавидел я их сильно, поэтому не боялся. Не сломили они меня.
В день приговора Виталий смотрел на трех солидных полковников в глаженых мундирах и не мог понять: неужели эти умудренные жизнью, пожилые мужики всерьез воспринимают происходящее, губят жизнь трем двадцатилетним мальчишкам. Ему, студенту Экономического института, театральному осветителю Володе Шорину и не работающему Ускову.
Оказывается, делали они это вполне серьезно.
А дальше — два месяца в общей камере внутренней тюрьмы, потом этап, почему-то Владимирская спецтюрьма на одни сутки. И снова этап.
В вагонной камере всего трое, несмотря на то что остальные камеры забиты под завязку.
Террористов и убийц возили отдельно.
Потом знаменитый Степлаг. И каторжный номер на спину и на грудь — СЖЖ-902.
Там Виталий встретил ребят, исчезнувших с Бродвея: Юру Киршона, сына знаменитого драматурга, и Алика Якулова, первого лауреата конкурса молодых скрипачей в Праге.
Они тоже были очень опасны режиму. Студент Литинститута и выпускник консерватории.
Всякое было в лагере. И ужасное и хорошее. Человек приспосабливается ко всему. Работа, БУР (барак усиленного режима), редкие письма и передачи.
Я не буду повторяться, о лагерной жизни писали много.
— Знаешь, как я узнал, что наступили перемены? — спросил Виталий меня.
— Конечно, нет.
— Я увидел, как майор, начальник оперчасти лагеря, выносит из кабинета вверх ногами портрет Берия. Вот тогда я понял, что начались перемены.
В апреле 1955 года, Гармаш тогда находился в Лефортовской тюрьме, его вызвали и сказали:
— Ваше дело пересмотрено, вы свободны.
Он вышел в московский апрель, в солнце, в бушевание капели в лагерном комбинезоне со споротыми номерами.
Жизнь развела нас, и мы не встретились раньше. Ивот мы сидим в баре Дома кино и Виталий рассказывает мне свою длинную печальную историю.
Седой человек, в очках с толстыми стеклами, один из крупнейших наших специалистов-статистиков, а я все равно вижу стоящего у ресторана «Киев» молодого веселого московского парня. Жизнь не сломила его, человек все равно сильнее обстоятельств, хотя обстоятельства эти не всегда добры к нему.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.