35. Итог

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

35. Итог

Обвинители произнесли заключительные речи, и на этом суд фактически закончился. Теперь каждый из нас должен был произнести последнее слово. Что особенно важно, наши речи должны были транслировать по радио полностью, и это давало нам последний шанс обратиться к нации, честно рассказать о совершенных преступлениях и признать свою вину[350].

Девять месяцев процесса не прошли для нас бесследно. Даже Геринг, который вначале вел себя агрессивно и был полон решимости оправдаться, в своем последнем слове сокрушался о страшных преступлениях, раскрывшихся на процессе, осуждал жуткие массовые убийства и заявил, что не понимает, как это могло произойти. Кейтель утверждал, что предпочел бы смерть, только бы снова не оказаться втянутым в такие ужасные преступления. Франк говорил о вине Гитлера и немецкого народа и призывал упорствовавших сойти с пути «политического безумия, который ведет лишь к разрушениям и смерти». Его речь звучала слишком выспренне, но по сути отражала и мое мнение. Даже Штрайхер в своем последнем слове осудил санкционированные Гитлером «массовые убийства евреев». Функ заявил, что испытывает глубокий стыд при мысли о жутких преступлениях режима. Шахт сказал, что «потрясен до глубины души невыразимыми страданиями людей, которые пытался предотвратить». Заукель, по его словам, был «шокирован разоблаченными на процессе преступлениями». Папен утверждал, что «силы зла победили силы добра». Зейсс-Инкварт назвал зверства нацистов «ужасными эксцессами». Фриче подчеркнул, что «чудовищное уничтожение пяти миллионов человек – предостережение будущим поколениям». Однако все подсудимые отрицали свою вину в этих преступлениях.

В некотором смысле мои надежды оправдались: большую долю вины за преступления судьи возложили на нас, подсудимых. Та проклятая эпоха вошла в историю не только как страшный пример безнравственности. Международный трибунал установил критерии, отличающие тиранию рейха от всех ее предшественниц, и важность этих выводов в будущем могла лишь возрастать. Как облеченный верховной властью представитель технократии, без угрызений совести использовавший всю техническую мощь государства против человечества, я пытался не просто взять на себя вину, но и осознать случившееся. В своем последнем слове я сказал: «Диктатура Гитлера была первой диктатурой индустриального государства в век современных технологий, диктатурой, умело использовавшей технические средства для господства над собственным народом… С помощью таких технических средств, как радио и звукоусилительная аппаратура, восемьдесят миллионов людей были подчинены воле одного человека. Телефон, телетайп и радио создали возможность напрямую передавать приказы высшего руководства низовым организациям, где эти приказы не подвергались никакой критике и беспрекословно выполнялись. Таким образом многие ведомства и командующие войсками получали злодейские приказы без всяких посредников. Технические средства позволяли также осуществлять пристальное наблюдение за всеми гражданами и сохранять в тайне преступную деятельность. Постороннему наблюдателю этот государственный аппарат мог бы напомнить путаницу проводов на телефонном узле, но ведь такая структура может управляться единой волей. Диктатуры прошлого нуждались в высококвалифицированных помощниках в низовых организациях, в людях, способных мыслить и действовать самостоятельно. Авторитарная система в эпоху современных технологий может без таких людей обойтись. Одни только средства коммуникации позволяют механизировать деятельность низших управленческих структур. Так создается тип некритичного исполнителя приказов».

Кровавые преступления стали возможными не только из-за особенностей личности Гитлера. Они достигли такого масштаба еще и потому, что Гитлер первым сумел использовать технические достижения для приумножения преступлений.

Я думал о последствиях, к которым в будущем могло бы привести сочетание неограниченной власти с технической мощью, продолжал я. Эта война закончилась радиоуправляемыми ракетами, самолетами, летающими со скоростью звука, атомными бомбами и угрозой химической войны. Через пять – десять лет могла бы появиться ракета с ядерной боеголовкой, обслуживаемая десятком людей и способная за секунды умертвить миллион человек в центре Нью– Йорка, вызвать страшные эпидемии или уничтожить урожай. «Чем более технологичным становится мир, тем страшнее опасность… Как бывший министр, руководивший высокоразвитой военной промышленностью, считаю своим долгом заявить: новая мировая война закончится уничтожением человеческой культуры и цивилизации. Ничто не может остановить развитие науки и техники и помешать им завершить так страшно начатую в этой войне работу по уничтожению людей… [351]

Многих преследует один и тот же кошмар: наступит день, когда техника станет господствовать над всем миром, – продолжал я. – И этот кошмар чуть не стал явью при тираническом режиме Гитлера. В наше время опасность господства техники угрожает всем странам земного шара, но при современной диктатуре, как мне кажется, этой опасности не избежать. То есть чем более технологичным становится мир, тем необходимее свобода и самосознание каждого отдельного индивидуума, иначе господству техники противостоять невозможно… Следовательно, назначение этого суда – внести вклад в установление фундаментальных правил жизни в человеческом сообществе. После всего, что произошло, какое значение имеет моя собственная судьба в сравнении со столь высокой целью?»

После долгих судебных слушаний я понимал, что положение мое незавидно. Моя последняя фраза была вполне искренней. Я считал, что жизнь моя близится к концу[352].

Для вынесения приговора судьи удалились на совещание на неопределенный срок. Потянулись долгие четыре недели тревожного ожидания. Измученный восьмимесячной душевной пыткой, я – чтобы отвлечься – стал читать «Повесть о двух городах» Диккенса. Там описывается, как в период французской революции узники Бастилии спокойно и даже весело ожидают решения своей участи. Мне же подобная внутренняя свобода была несвойственна. Представители обвинения от Советского Союза настаивали на смертном приговоре для меня.

30 сентября 1946 года, одетые в свежеотглаженные костюмы, мы в последний раз заняли свои места на скамье подсудимых. На этот раз члены трибунала решили избавить нас от фото– и киносъемок. Кинопрожектора, освещавшие зал суда на протяжении всего процесса, чтобы зафиксировать мельчайшее выражение наших эмоций, сейчас были выключены. Когда вошли судьи и поднялись на ноги подсудимые, адвокаты, обвинители, публика и представители прессы, в зале воцарилась непривычно мрачная атмосфера. Как и в начале каждого заседания, председатель трибунала лорд Лоуренс поклонился во все стороны и нам, подсудимым, а затем занял свое место.

Один за другим члены Международного трибунала монотонно зачитывали самую ужасную главу германской истории. И все же мне казалось, что осуждение руководящей верхушки в какой-то степени снимает вину с немецкого народа. Уж если Бальдур фон Ширах, один из ближайших сподвижников Гитлера, много лет руководивший немецкой молодежью, если Яльмар Шахт, занимавший пост гитлеровского министра экономики в начале периода перевооружения, освобождены от ответственности за подготовку и ведение агрессивной войны, то как взваливать вину на простого солдата, не говоря уж о женщинах и детях? Если с гросс-адмирала Редера и заместителя Гитлера Рудольфа Гесса сняты обвинения в преступной деятельности против человечества, то можно ли призывать к ответу немецкого инженера или рабочего?

Я также надеялся, что этот суд окажет непосредственное влияние на оккупационную политику держав-победительниц. Теперь они не смогут подвергнуть наш народ обращению, которое сами же заклеймили как преступное. Я в основном имел в виду главное обвинение, выдвинутое против меня: принудительный труд[353].

Затем последовало обоснование приговоров каждому из подсудимых, но сами приговоры пока не оглашались[354]. Моя деятельность была охарактеризована холодно и беспристрастно, в полном соответствии с моими заявлениями на допросе. В обвинительном заключении устанавливалась моя ответственность за депортации иностранных рабочих; подчеркивалось, что я противодействовал планам Гиммлера лишь из-за их пагубного влияния на промышленность, а в реальности без возражений использовал на военных заводах узников подчиненных Гиммлеру концлагерей и советских военнопленных. Мне вменялось в вину то, что в этих случаях я не принимал во внимание ни гуманные, ни этические соображения и таким образом способствовал проведению политики использования рабского труда иностранцев.

Во время чтения обвинительных заключений все обвиняемые, включая и тех, кому грозил смертный приговор, сохраняли самообладание. Они не проронили ни слова, не проявили ни малейшего признака душевного волнения. Я до сих пор не понимаю, как пережил процесс без нервного срыва и каким образом сумел сохранить спокойствие и силу духа, хотя испытывал и страх, и тревогу. Флекснер же позабыл о своем былом пессимизме. «Вы получите не больше четырех-пяти лет», – уверял он.

На следующий день мы, подсудимые, встретились в подвале Дворца правосудия в последний раз до вынесения индивидуальных приговоров. Каждого по отдельности поднимали в зал суда в маленьком лифте и назад никто не возвращался. Наконец наступила моя очередь. В сопровождении американского солдата я вошел в кабину. Когда дверь лифта открылась, я оказался на маленьком возвышении перед судьями. Мне вручили наушники, и в ушах прогрохотало: «Альберт Шпеер, к двадцати годам тюремного заключения».

Несколько дней спустя, получив приговор, я отказался от права обратиться к четырем государствам-победителям с просьбой о его пересмотре. Любая кара казалась ничтожно малой по сравнению с теми страданиями, которые мы принесли мировому сообществу. Через несколько недель я записал в своем дневнике: «Даже если человек виновен, он всегда может найти какие-то оправдания, но эти преступления столь чудовищны, что перед ними меркнут любые оправдания».

Ныне, через четверть века, не только конкретные грехи, как бы велики они ни были, мучают меня. Я виноват не в том, что делал что-то или чего-то не делал, а в том, что способствовал развитию всех тех событий. Я участвовал в войне, целью которой было мировое господство, в чем все, кто принадлежал к нашему узкому кругу, никогда не сомневались. Волее того, благодаря своим способностям и энергии я продлил эту войну на много месяцев. Я согласился увенчать купол Вольшого дворца имперским орлом, парящим над поверженным земным шаром. А ведь для Гитлера это был не просто символ, он особенно и не скрывал, что мечтает господствовать над всем миром. Я не раз слышал от него, что Франция будет низведена до статуса незначительного государства, а Бельгия, Голландия и даже Бургундия – присоединены к рейху. Поляков и народы Советского Союза ждала судьба бесправных рабов. Ни от кого, кто действительно хотел слышать правду, Гитлер никогда не скрывал своего намерения уничтожить всех евреев. В своей речи 30 января 1939 года он открыто заявил об этом[355].

Хотя я никогда не соглашался с Гитлером в этих вопросах, я, тем не менее, проектировал здания и производил оружие, служившие его целям.

Следующие двадцать лет моей жизни в тюрьме Шпандау меня охраняли солдаты тех четырех держав, против которых Гитлер с моей активной помощью вел кровавую войну. Шестеро заключенных и охранники – вот и все, с кем я общался те двадцать лет. Именно от охранников я узнавал о результатах своей деятельности. Многие из них скорбели о погибших родных – каждый из тех советских солдат потерял близкого родственника, брата или отца. Однако ни один из них не держал на меня зла, ни разу я не слышал ни слова упрека. В самый критический период своей жизни в общении с этими простыми людьми я чувствовал их искреннее сочувствие, понимание, готовность помочь, что выходило за рамки тюремных правил… Я вспоминал, как в день назначения министром вооружений и боеприпасов на Украине крестьяне спасли меня от обморожения. Тогда я был тронут, но не задумался, почему они так поступили. Теперь же, свергнутый с вершин власти, я столкнулся с примерами доброты, победившей вполне объяснимую враждебность. И теперь наконец я хотел понять этих людей. И эта книга – моя попытка осмысления всего, что произошло со мной.

В 1947 году в своей камере я написал: «Катастрофа этой войны выявила уязвимость системы современной цивилизации, создававшейся веками. Теперь мы знаем, что живем в очень хрупком мире. Негативные импульсы, накапливаясь, усиливают друг друга и могут необратимо разрушить сложную структуру современного мира. Невозможно остановить этот процесс одной лишь силой воли. Опасность состоит в том, что неизбежный прогресс все больше лишает человека индивидуальности, что влечет за собой утрату чувства личной ответственности».

Ослепленный возможностями технического прогресса, я посвятил лучшие годы жизни служению ему, но в итоге стал относиться к нему в высшей степени скептически.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.