1. Кошелек или сердце

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1. Кошелек или сердце

То, что теряют во время жатвы, восполняют во время сбора винограда.

Виктор Гюго

В феврале 1848 года Франция, уже восемнадцать лет терпевшая режим Июльской монархии, стала выражать недовольство. Либералы и республиканцы требовали на своих банкетах избирательной реформы, засуетились легитимисты и бонапартисты; кое-кто заговорил даже о революции. Король Луи-Филипп усмехнулся. «Я ничего не боюсь, — сказал он бывшему королю Жерому Бонапарту и, немного помолчав, добавил: — Без меня им не обойтись». Виктор Гюго со спокойствием художника взирал на этот волнующийся океан. Избирательная реформа его совершенно не интересовала, социальные вопросы занимали его гораздо больше, чем парламентские дебаты. Старый король был весьма любезен с ним и охотно противопоставил бы его, как сторонника монархии, Ламартину, который свой авторитет поэта поставил на службу защиты реформ. Но Гюго не предлагал своих услуг. Чего он опасался? Что падет министерство? Что король должен будет отречься от престола? В этом случае его дорогая принцесса Елена станет регентшей, а он сам — всемогущим советником. Установление же Республики казалось ему тогда и нежелательным и невозможным.

Отправившись 23 февраля в палату, чтобы узнать новости, он встретил на улицах множество солдат и простолюдинов, которые кричали: «Да здравствует армия! Долой Гизо!» Солдаты болтали и шутили. В зале ожидания он встретил взволнованных и напуганных людей, собиравшихся кучками. Он обратился к ним: «На правительстве лежит тяжелая вина. Оно довело дело до опасного положения… Бунт укрепляет министерство, но революция ниспровергает династию». В этот день его воображение заполнили символические образы моря. Он отметил в своей записной книжке, что во время бунта народ подобен океану, по которому плывет корабль правительства. Если корабль кажется утлой ладьей, это означает, что бунт превратился в революцию.

Вслед за тем он пошел на площадь Согласия, желая смешаться с толпой, так как был человеком мужественным, любителем зрелищ и верил лишь тому, что видел собственными глазами. Солдаты стреляли, были раненые. Среди «блузников» он заметил очаровательную женщину в зеленой бархатной шляпке, которая, приподняв юбку, обнажила прелестную ножку. Возвышенный фавн. У моста Карусель он встретил Жюля Санда — «Самого косматого из лысых», и тот спросил его: «Что вы об этом думаете?» «Бунт будет подавлен, — ответил Гюго, — но Революция восторжествует».

Великие события не мешают искать маленьких развлечений. В ту самую ночь, когда происходил мятеж, Гюго, прежде чем возвратиться в лоно семьи, отправился ужинать к божественной Алисе Ози, недавно ставшей любовницей художника Шасерьо, который обожал ее, хотя она его всячески мучила. «На ней было жемчужное колье и красная кашемировая шаль удивительной красоты». В присутствии своего любовника она приоткрыла корсаж для того, чтобы показать Гюго «очаровательную грудь, прекрасную грудь, какую воспевают поэты и покупают банкиры». Затем она уперлась каблучком в стол и подняла платье, так что стала видна до самой подвязки прелестнейшая в мире ножка в прозрачном шелковом чулке. Шасерьо чуть не упал в обморок. В книге «Увиденное» Виктор Гюго набросал темпераментную сцену под названием «С натуры», где Шасерьо назван Серьо, Алиса Ози — Зубири. А тем временем на бульваре Капуцинок происходила перестрелка, мятеж превращался в революцию.

Когда Гюго поздно вечером возвратился домой, под аркадами домов, окружавших Королевскую площадь, находился в засаде целый батальон. Во мраке смутно мерцали штыки. На следующее утро, 24 февраля, он наблюдал со своего балкона толпу, окружавшую здание мэрии. Мэр округа Эрнесто Моро пригласил его к себе и рассказал о резне, происходившей на бульваре Капуцинок. Всюду воздвигались баррикады. В восемь часов тридцать минут утра, после того как пробил барабан, мэр объявил, что министерство Гизо пало и что Одилон Барро, сторонник реформы, взял власть в свои руки. На Королевской площади провозглашали: «Да здравствует реформа!», но на площади Бастилии, где Моро повторил свое сообщение, его шляпу прострелила пуля. Вместе с мэром Гюго, отважный пловец, бросился в море людское и добрался до Бурбонского дворца, где Тьер с едким сарказмом сообщил ему, что палата распущена, король отрекся от престола, а герцогиня Орлеанская провозглашена регентшей. «О, волна все поднимается, поднимается, поднимается!» — со сдержанной радостью повторял маленький Тьер, которого падение Гизо вознаграждало за все. Он горячо убеждал Гюго и мэра VIII округа, что надо отправиться в министерство внутренних дел к Одилону Барро и договориться с ним: «Ваш квартал (Сент-Антуанское предместье) может иметь в данный момент решающее значение».

Все происходило так, как представлял себе Гюго. Одилон Барро вел себя с обычной своей вялостью и, хотя стоял засунув руку за отворот сюртука, подражая Наполеону, не проявил его решимости. Регентство?

— Да, конечно, — сказал Барро, — но будет ли оно санкционировано парламентом? Нужно, — продолжал он, — чтобы герцогиня Орлеанская привезла графа Парижского в палату депутатов.

— Палата распущена, — ответил Гюго, — если герцогиня и должна куда-нибудь направиться, то в ратушу.

С этой целью Гюго и мэр поспешили в Тюильри, чтобы уговорить Елену Орлеанскую. Но, к их сожалению, она уже направилась в здание палаты.

Они быстро возвратились на Королевскую площадь, чтобы объявить там об учреждении регентства. Именно Гюго с балкона мэрии объявил толпе о том, что король отрекся от престола (бурные аплодисменты) и что герцогиня Орлеанская провозглашена регентшей (глухой ропот).

— Теперь я должен, — сказал Гюго, — пойти на площадь Бастилии, объявить там об этом событии.

Мэр был обескуражен:

— Вы же видите, что это бесполезно, — регентство не вызвало одобрения… На площади Бастилии вы встретите революционно настроенных людей предместья, быть может, они отнесутся к вам враждебно.

Гюго ответил, что он обещал это Барро и сдержит свое слово. С помощью двух офицеров Национальной гвардии он поднялся на подмостки, окружавшие Июльскую колонну. Как и предвидел мэр, сообщение встретили враждебно.

— Нет! Нет! Никакого регентства! Долой Бурбонов!

Один «блузник» прицелился в него и воскликнул:

— Долой пэра Франции!

Гюго отвечал довольно красноречиво, но допустил промах, сказав, что конституционная монархия совместима с принципами свободы:

— Вот, например, королева Виктория в Англии…

— Мы французы, — кричали ему, — не надо нам никакого регентства!

Он еще не сдавался, но игра была проиграна. Поэтом, державшим сейчас в своих руках Париж, был теперь не Виктор Гюго, а Ламартин, имя которого стало популярным благодаря его книге «История жирондистов» и который «озарил гильотину лучом своей серебряной луны». Ламартин же, когда ему предложили высказаться за или против регентства, поразмыслив мгновение, высказался в пользу Республики. Обращение, которое подписали после него Ледрю-Роллен, Гарнье-Пажес, Кремье, Мари и Дюпон де л’Эр, определило будущее страны. Решилась судьба народа. Жребий был брошен. Гюго был не очень доволен. Заменить Луи-Филиппа, которому недоставало широты кругозора, но не образованности и ума, «напуганным стариком Дюпоном», подобная операция казалась ему неудачной. Он вспоминал рассказы своей матери и боялся, что Республика станет анархией. Но во временном правительстве были Ламартин и Араго, которых он уважал, и на следующий день, утром 25 февраля, его охватило непреодолимое желание пойти в ратушу и вновь броситься в бурлящее море народа. Ранним утром он отправился туда со своим младшим сыном, Франсуа-Виктором. Возвышенный созерцатель, он любил гул народной толпы, напоминавший ему шум морского прибоя. Город, как ему казалось, приобрел радостный вид. Оживленная толпа со знаменами и барабанами распевала «Марсельезу» и «Умрем за родину».

На площади Ратуши шумная ватага остановила его, но командиром Национальной гвардии, обеспечивавшей порядок на этой площади, оказался ювелир Фроман Мерис, брат Поля Мериса, юного ученика Гюго. «Дорогу Виктору Гюго!» — воскликнул он, и гражданин Гюго получил возможность встретиться с гражданином Ламартином. Тот был в сюртуке, застегнутом на все пуговицы, с трехцветным шарфом, повязанным крест-накрест; Гюго он встретил с распростертыми объятиями:

— А! Вы пришли к нам, Виктор Гюго, это для Республики большая подмога.

Виктор Гюго в глубокой нерешительности сказал, что в принципе он республиканец, но тем не менее он пэр Франции, назначенный королем. И это обязывает его проявлять крайнюю сдержанность; к тому же, полагая, что учреждение Республики является преждевременным, он искренне высказался бы за регентство, если бы представилась возможность его учредить. Ламартин объявил ему, что временное правительство назначило Виктора Гюго мэром того округа, где он живет, и что, если вместо мэрии он пожелает министерство…

— Виктор Гюго — министр народного просвещения Республики, как это было бы прекрасно!

Гюго возражал. Он не видел никакой необходимости заменять мэра VIII округа Эрнеста Моро, который вел себя так лояльно. Но все же он положил грамоту себе в карман. В этот момент на площади началась стрельба и пулей пробило стекло.

— Ах, друг мой, — сказал Ламартин, — очень трудно быть носителем революционной власти! — Он указал на площадь, где непрестанно передвигались людские толпы. — Смотрите, вот океан.

Смутно осознанное родство гениальных натур сблизило в этот день двух столь различных людей.

На следующий день Гюго бродил по Парижу, восторгаясь быстротой происшедших перемен. Впервые за шестьдесят лет господь бог так стремительно переменил на сцене декорации!

Ну как подобной шутке не смеяться

Диктатор-шут в министры взял паяца![117]

На памятнике Людовику XIV, находившемся на площади Виктуар, красовался красный фригийский колпак. Увлеченный прогулкой, Гюго сочинил стихи:

Несется крик: «Долой Гизо и Полиньяка!»

Гамен предместий встал, и — закипает драка!

Истории балласт бессилен перед ним,

Гамен берет Париж, как раньше брал он Рим.

Защита сметена. Пусть рядом кровь и боль

Он победил. Дитя, — но он уже король.

Он Лувром завладел, и перед ним внутри

Высокий зал и трон; он входит в Тюильри,

И, как вельможа, там гуляет он с Маррасом

У статуй царственных, по мраморным террасам[118].

Арман Маррас, главный редактор газеты «Насьональ», будущий председатель Учредительного собрания, казался Гюго состоятельным буржуа, который разыгрывает роль революционера, образ, вызывавший у него отвращение с 1830 года. «Сотворив 24 февраля, Господь Бог для этого зачем-то взял Марраса». Гюго плохо разбирался во всех происходивших событиях, разрушавших его надежды. Он получал анонимные письма, в которых осуждались его «снобизм, надменность, аристократизм». В этом ощущался дух 1793 года. Порой Гюго охватывало отчаянье при мысли о будущем;

Я делал, что мог; я трудился, служил,

И было порою мне горько и странно,

Что смех вызывают душевные раны

Того, кто в заботах и горестях жил.

Но спор бесконечный вести мне невмочь,

А с завистью биться уже бесполезно…

Всевышний, отверзни врата твоей бездны

Да примет меня беспредельная ночь![119]

Тем временем его друг Эмиль де Жирарден, еще вчера сторонник регентства, но оппортунист по натуре, сразу же примкнул к временному правительству, обеспечив Республике сто двадцать тысяч читателей газеты «Ла Пресс». Это было знамением времени. Сдержанно относясь к новому режиму, Гюго все еще надеялся, что в будущем он сможет играть какую-то роль в событиях, и пытался угадать, не приведут ли всеобщие выборы, хотя и при широкой гласности, к утверждению монархии. Не выставляя своей кандидатуры на апрельских выборах, он выступил с «Письмом к избирателям», в котором достоинство тонко сочеталось с честолюбием:

«Господа! Я принадлежу моей стране; она может располагать мною. Я полон уважения, быть может даже чрезмерного, к свободе выбора; позвольте же мне на этом основании не выставлять себя… Если мои сограждане, свободные и суверенные, сочтут уместным послать меня в качестве их представителя в Учредительное собрание, которое будет держать в своих руках судьбы Франции и Европы, я с благоговением готов взять на себя этот ответственный мандат»[120].

Он не был избран, но его имя собрало 23 апреля шестьдесят тысяч голосов. Подобный отклик на обращение Гюго делал честь парижским избирателям. Этот частичный успех обеспечил ему на майских дополнительных выборах поддержку Комитета улицы Пуатье, то есть консерваторов. Правда, поддержка была не столь уж ревностной. «Можно ли надеяться на этого поэта?» — интересовались «состоятельные люди». В своем кредо Гюго различал возможность существования двух республик:

«Одна поднимет красное знамя вместо трехцветного, переплавит на десятисантимовые монеты Июльскую колонну, низвергнет статую Наполеона и воздвигнет статую Марата, разрушит Академии, Политехническое училище, отменит орден Почетного легиона и присоединит к величественному призыву „Свобода, Равенство, Братство“ зловещие слова „или Смерть“… Другая республика, придерживаясь демократического принципа, станет священным союзом всех французов в настоящее время и всех народов в будущем, установив свободу без узурпации и насилия; равенство, которое позволит естественно развиваться каждому; братство не монахов в монастыре, а свободных людей… Эти две республики называются: одна — Цивилизация, другая — Террор. Я готов посвятить свою жизнь тому, чтобы установить первую и воспрепятствовать второй»[121].

Идеи были ясные, но его положение — двусмысленное. Он не любил «бургграфов с улицы Пуатье», которые снисходительно покровительствовали, но не доверяли своему кандидату; он предпочитал им Ламартина. Но люди, окружавшие его, не склоняли его на сторону Республики. Скорее наоборот.

Жюльетта Друэ — Виктору Гюго, 4 мая 1848 года:

«Ничто меня так не раздражает, как эти мятежи, к которым ты столь охотно приобщаешься. Для того чтобы не было больше никаких революций, эволюции и мистификаций, я отдаю свой голос нынешнему правительству! А затем целуйте меня и стремитесь побольше заседать в моих палатах. Вы мой единственный представитель, и я прошу вас действовать последовательно и дорожить тем доверием, которое я вам оказываю. Вы видите, что я на высоте своего положения и что новоявленные республиканцы ничему не могут меня научить. Если бы я пожелала, то заткнула бы за пояс и республиканцев будущего, но я этого не хочу. Я хочу лишь, чтоб вы целовали меня до потери сознания, вот и все».

6 июня 1848 года:

«Чем больше я думаю о том, что происходит сейчас в Париже, тем меньше желаю тебе, мой дорогой друг, успеха на предстоящих выборах. Пусть сперва уляжется вся эта ярость народа, ибо он и сам не знает, чего он хочет, и не в состоянии отличить истинного идеала от ложного… Я убеждена, что мое сердце бьется в унисон с интересами Франции».

Виктор Гюго был избран. Какой партией? Он знал лишь, что стоит «за бедных против богатых», за порядок против анархии. Но такая нечеткая позиция его и самого не удовлетворяла. Учредительному собранию, которое состояло из умеренных представителей, казалось, что Национальные мастерские представляют собой великую опасность, источник финансового краха страны, гнездо бунтарей. Гюго пожелал высказаться об этой сложной проблеме. Речь оказалась путаной, так как ее положения не были ясно сформулированы:

«Национальные мастерские — предприятие пагубное… Нам уже была знакома праздность богатства, вы создали праздность нищеты, в сто раз более опасную как для самого нищего, так и для других. Монархия плодила „Праздных людей. Республика будет плодить бездельников“ — вот что мы слышим. Я не поддерживаю подобные речи, слишком резкие и обидные, я не захожу так далеко. Нет, героический народ Июля и Февраля не выродится никогда… Наших благородных и разумных рабочих, читающих книги и мыслящих, умеющих рассуждать и умеющих слушать, никому и никогда не удастся превратить в лаццарони в мирное время и в янычар в случае войны»[122].

Выступление неудачное — ведь именно Гюго и приписывали те фразы, которые он теперь опровергал. Не примыкая ни к одной из группировок Учредительного собрания, он не пользовался в нем авторитетом. Он говорил об идеях, о морали, а слушатели его в большинстве своем думали лишь о своих корыстных интересах. Он утверждал, что основной вопрос заключается в факте демократии, а не в слове республика. Гюго напомнил о нищете и безработице, о людях, живущих в трущобах без окон, о босоногих детях, о молодых девушках, занимающихся проституцией, о бездомных стариках:

«Вот в чем состоит вопрос… Неужели вы думаете, что мы равнодушно взираем на эти страдания? Разве вы можете думать, что они не вызывают в нас самого искреннего уважения, глубочайшей любви, самого пламенного и проникновенного сочувствия? О! Как вы заблуждаетесь!..»

К народу он обращался лишь с советом не форсировать событий. Однако казалось, что разглагольствования экстремистов брали верх над красноречивыми и великодушными призывами. Ламартин сказал Альфонсу Карру: «Через три дня я уйду в отставку; если я этого не сделаю, они сами прогонят меня на четвертый день».

Виктор Гюго — Лакретелю, 24 мая 1848 года:

«Ламартин совершил много ошибок, великих, как он сам, этим немало сказано! Но он отбросил красное знамя, отменил смертную казнь, в течение пятнадцати дней он был светлой личностью мрачной революции. Теперь от светлых личностей мы обращаемся к пылающим, от Ламартина — к Ледрю-Роллену, в надежде, что мы заменим Ледрю-Роллена Огюстом Бланки. Да поможет нам Бог!..»

Национальные мастерские, где играли в «пробочку» на деньги, вызывали беспокойство у великого труженика. Потому что он любил народ и презирал тех, кто его развращал нелепыми плакатами и приучал к лени. «Благородный и величественный народ, которого развращают и обманывают!.. Когда же вы прекратите опьянять его красной республикой и спаивать дешевым белым вином… Удивительная обстановка! Я предпочел бы ей день 24 февраля… Иногда я плачу горькими слезами…»

А по Королевской площади проходили толпы людей, пели «Карманьолу», слышались возгласы: «Долой Ламартина!»

Двадцать четвертого июня произошло восстание, вызванное нуждой, лишениями и всякими бедствиями. «Внезапно оно приняло неслыханно чудовищную форму». То была мрачная и жестокая гражданская война. На одной стороне отчаяние народа, на другой — отчаяние общества. Виктор Гюго, без особого энтузиазма, встал на сторону общества. Обуздать восстание — дело нелегкое. Он был решительным противником своих коллег, которые с циничным удовлетворением воспользовались случаем, чтобы утопить в крови восстание. Но он полагал, что восстание черни против народа, «бессмысленный бунт толпы против жизненно необходимых для нее же самой принципов», должно быть подавлено. «Честный человек идет на это и именно из любви к этой толпе вступает с ней в борьбу. Однако он сочувствует ей, хоть и сопротивляется!»[123]

Гюго был одним из немногих депутатов, не боявшихся бывать на баррикадах, он читал инсургентам декреты; он уговаривал защитников порядка: «Пора кончать с этим, друзья! Это убийственная война. Когда смело идут навстречу опасности, то всегда меньше жертв. Вперед!» Безоружный, он появлялся среди восставших, призывал их сложить оружие. Но, страстно желая социального мира, борясь за его утверждение, он не любил ни Тьера, «маленького человечка, стремившегося своей ручонкой заглушить грозный рокот революции», ни Кавеньяка, «носатого и волосатого» генерала, честного, но жестокого человека.

В одиннадцать часов утра, побывав на баррикаде, он возвратился в зал Национального собрания. Едва он занял свое место, как рядом с ним сел депутат от республиканской левой — Белле, и сказал ему:

«Господин Гюго, Королевская площадь горит, ваш дом подожгли. Инсургенты проникли туда через маленькую дверь со стороны переулка Гемене.

— А моя семья?

— В полной безопасности.

— Откуда вы это знаете?

— Я только что вернулся оттуда. Меня не узнали, и я смог пройти через баррикады. Ваша семья вначале укрылась в здании мэрии. Я был там с ними. Увидев, что опасность возрастает, я убедил госпожу Гюго найти другое убежище. Она устроилась со своими детьми у трубочиста Мартиньони, — он живет рядом с вами, на углу улицы, в доме с аркадами…»[124]

Расстроенный, бледный Гюго помчался к Ламартину.

— Что происходит?

— Мы обречены! — ответил Ламартин.

Но он заблуждался. Политики проиграли игру, но стратеги решили ее выиграть. Генерал Кавеньяк, которому была вверена вся полнота власти, сосредоточил войска в западной части города, перебросив их из восточных рабочих районов Парижа. Буржуазная Национальная гвардия дралась с ожесточением. «Фанатизм собственников уравновешивал исступленность неимущих». Кавеньяк одержал полную победу. Он опозорил ее тем, что потребовал суровой расправы. Тысячи инсургентов были сосланы без суда. Кровавая пропасть пролегла между рабочими и буржуазией.

Потребовалось всего четыре месяца, чтобы соткать саван для февральской революции. Национальное собрание приняло декрет, в котором отмечались огромные заслуги Кавеньяка перед родиной, — тут понятие «родина» оказалось весьма ограниченным. Все были убеждены, что генерал Кавеньяк займет пост президента, — все, за исключением Ламартина, который наивно полагал, что если выборы будут всеобщими, то президентом изберут его самого. Для Гюго наступил мучительный, полный тревожных раздумий период жизни. Пройдя в депутаты при поддержке улицы Пуатье, он должен был голосовать за Кавеньяка, которого он решительно осуждал. «Господа генералы, — отмечает Гюго, — которые теперь управляют страной, и даже слишком сурово управляют, хотят стяжать себе славу ценой удушения свободы. Лучше бы они проявили побольше усердия в борьбе с австрийцами… Я не доверяю осадному положению. Осадное положение — это начало государственных переворотов».

Вопреки распространившимся слухам дом Гюго был спасен от огня, но его семья, напуганная восстанием, не захотела далее оставаться на Королевской площади (переименованной после февраля в Вогезскую площадь). Гюго вынужден был снять квартиру в доме № 5 на улице д’Исли, в квартале Мадлен. Адель жаловалась, что она «погибает от невыносимого шума и дыма». Фортюне Гамлен и Леони д’Онэ, проживавшие на солнечных склонах Монмартра, с восторгом говорили о тишине, царившей на их улицах, где росла трава и цвели сады. Они подыскали для Гюго превосходный особняк на улице Тур-д’Овернь, дом № 37. Вся семья поэта переселилась туда 13 октября, это была пятница; после того как сняли зеркало с камина, на стене обнаружили написанную углем цифру 13. Плохие приметы.

Последующие события подтвердили это недоброе предзнаменование. Все складывалось плохо. Национальное собрание выработало нелепую конституцию. «Будущее страны мыслилось так: Франция, управляемая только Собранием, то есть океан, управляемый ураганом… Что ни день, то выборы, время будет проходить в сплошных заседаниях…» Во главе правительства — Кавеньяк, на словах республиканец, в действительности жестокий диктатор, тупой рубака. Что же делать? Что придумать? Гюго, глава семьи, получавший ренту, оказался в трудном положении: поэт и друг несчастных, он должен был защищать личные интересы имущих, он презирал разжиревших «бургграфов», которые его окружали, с иронией отзывался об одержанной ими опасной победе:

Судачат так и сяк, за рюмкой Кло-Вужо,

О бунтах, о Бланки, Альбере, Кавеньяке и Бюжо,

Смеются…

К чему им размышлять о каждом бедняке,

Который с февраля на нищенском пайке,

Все так же бедствует и спину гнет опять,

Чтоб как-то прокормить свою старуху мать[125].

Его недовольство резко выразилось в протесте против мероприятий правительства, преследовавших цель удушения свободы печати. Премьер-министр Кавеньяк запретил одиннадцать периодических изданий и приказал арестовать Эмиля Жирардена. Генерал весьма враждебно воспринял речь Гюго в Учредительном собрании. Сразу ухудшились отношения между ними. Но к тому времени даже представителям улицы Пуатье их «спаситель» казался невыносимым. Если простой люд называл его Кавеньяк-мясник, то аристократы видели в нем противника интересов имущих классов. «Кавеньяк? Плот? объяснял Монталамбер. — Нет, это прогнившая доска». Бальзак издевался: «Что касается Кавеньяка, так он просто олух… унтер-офицер, только и всего».

Гюго в палате представителей сделал генералу запрос: «Позвольте мне, мыслителю, сказать вам, представителю власти…» Палата зашумела. Все они претендовали на роль мыслителей. Члены Собрания — люди обидчивые. Что-либо разъяснить им, не вызвав их раздражения, — искусство трудное, а Гюго этим не владел.

Он, конечно, сознавал слабость своей позиции, ибо в июле 1848 года пожелал воспользоваться другим способом воздействия на общественное мнение, основав газету «Эвенман». Он хотел превратить эту газету также в «орган мысли». В передовой статье первого номера подчеркивалось решающее значение социальных идей, но вместе с тем умалялась роль реальных фактов. Это означало забвение того, что факты и для мыслителей — упрямая вещь. В каждом номере эпиграфом служили слова: «Страстная ненависть к анархии, нежная и глубокая любовь к народу». Новому органу печати большую практическую помощь оказал Жирарден, не питавший никакой вражды к своему новому собрату. Банкир Шарль Малер и в особенности ювелир Фроман Мерис предоставили основателям деньги. Виктор Гюго в особом письме пожелал газете успеха. Но отказывался писать статьи для нее, даже оказывать влияние на то, что в газете писалось. Но никто этому не верил. В редакцию входили члены его семьи и его друзья: сыновья Гюго — Шарль и Франсуа-Виктор; Шарль — тучный, «натура необычайно мягкая», Франсуа-Виктор — денди, любивший покутить; ученики поэта — Поль Мерис и Огюст Вакери. Вакери только что поставил в театре «Одеон» драму в стихах «Трагальдабас», «ужасную пьесу в юмористической манере Гюго», — говорил Бальзак. Пьеса была освистана. Бальзак писал госпоже Ганской: «Я не видел ничего более смешного в жизни, нежели обращение Фредерика Леметра к публике после шумного представления. „Милостивые государыни и милостивые государи (самым изысканным образом), пьеса, которую мы имели честь представить вам, написана гражданином Огюстом Вакери“. Столь же смешным было возмущение Гюго — он гневался на приятелей автора, которые нападали на свистунов и называли их ослами…» Бальзак напомнил ему о битве за «Эрнани».

В «Эвенман» были опубликованы воспоминания госпожи Гюго, две сказки ее дочери. Сент-Бев под статьей о Шарле Нодье, которую написала «его Адель», статьей, впрочем, довольно мило написанной, сохранившейся в его архиве, сделал мелким почерком помету: «Отчеркнутые мною места написаны не ею». И действительно, эти отрывки написаны в манере Гюго. Отделы мод и светской хроники были поручены Леони д’Онэ, которая подписывалась: Тереза де Бларю; в ее «Светских письмах» сообщалось о том, как нужно обставлять квартиру, как выращивать цветы, как одевать детей; порою и здесь некоторые фразы были отмечены когтем льва. Читатели, пожалуй, не удивились бы, если бы отзывы о пьесах писала Жюльетта Друэ. Но все же театральный отдел был поручен Огюсту Вакери, и тот вел его не без блеска. Сотрудничать в газете был приглашен Бальзак.

Бальзак — Ганской, 11 июля 1848 года:

«По поручению Гюго ко мне обратились два благородных молодых человека, которые основали газету. Ну, теперь у нас везде будет Гюго: курс в политике — Гюго, партия — Гюго и т. д. Я должен буду написать четыре листа рассказов, продолжающих цикл „Человеческой комедии“, за 400 франков вместо 2800. Вся февральская революция в этом…»

Суждение поспешное.

Читатели «Эвенман» были убеждены, что передовые статьи пишет сам Виктор Гюго, хотя он и отрицал свое участие в них. В самом деле, стиль похож, но это еще ничего не доказывает. Его манера письма была заразительна, а так как Вакери и Шарль Гюго работали близ учителя целый день, они невольно подражали ему. Но несомненно, что «ориентация журнала» была определена Гюго; в тот момент — враждебная позиция по отношению к Кавеньяку; в основном же программа была проникнута стремлением примирить порядок и справедливость, интересы имущих и жалость к неимущим, кошелек и сердце.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.