1. Королевская площадь
1. Королевская площадь
Ненависть низвергается на меня потоком…
Виктор Гюго
В 1832 году Виктору Гюго было только тридцать лет, но постоянная борьба и горести уже сказались на нем. И стан и лицо его отяжелели. Куда девалась ангельская прелесть, которой он всех пленял в восемнадцать лет, и победоносный вид, отличавший его в первые дни брака! Облик стал скорее царственным, чем воинственным; взгляд зачастую был задумчивым, обращенным внутрь; но нередко к поэту возвращались веселость и очаровательное выражение жизнерадостности. Гюго однажды написал, что у него не одно, а целых четыре «я». Олимпио — лира; Герман — любовник; Малья — смех; Гьерро — битва. И конечно, он любил битвы, однако ему нужно было чувствовать поддержку. Но где найдешь верных друзей? Сент-Бев наблюдал и подстерегал. Ламартин всегда держался несколько отчужденно, и к тому же с 1832 по 1834 год он путешествовал на Востоке. В кружке романтиков чувствовали, что Гюго превзошел их всех, и это вызвало там горечь. Сен-Вальри и Гаспар де Понс, так радушно принимавшие у себя Гюго в дни его юности и нищеты, жаловались, что он пожертвовал ими ради новых друзей. Альфред де Виньи, которого Сент-Бев и Гюго иронически называли «джентльмен», плохо переносил успехи поэта, который прежде был для него «дорогим Виктором». Когда «Ревю де Де Монд», говоря о Гюго, написал: «Драма, роман, поэзия — ныне все зависит от этого писателя», «дорогой Альфред» возмутился и потребовал, чтобы внесли поправку в это утверждение. Сент-Бев поклялся тогда Гюго, что в своих статьях он больше ни разу не упомянет об Альфреде де Виньи, — обещание это он, конечно, не сдержал, да и не следовало ему давать такое обещание.
Итак, друзья отходят от Гюго, зато врагов у него хоть отбавляй. Гюстав Планш, когда-то настроенный дружески, теперь пишет о нем враждебно; ополчились против него и Низар, и Жанен. Можно этому удивляться, ведь Гюго всегда был добросовестным, честным писателем и услужливым собратом. Но за последние годы его успех перешел все границы, и самолюбие соперников не могло этого перенести. В ту пору, когда Байрона уже несколько лет не было в живых, когда Гете и Вальтер Скотт были на пороге смерти, а Шатобриан и Ламартин умолкли, Гюго с появлением его «Эрнани», «Собора Парижской Богоматери» и «Осенних листьев», бесспорно, был первым писателем мира; это не доставляло другим удовольствия. «Всякая поэзия, — писал Поль Бурже, казалась тогда бесцветной по сравнению с его поэзией». И в прозе, и в стихах его фраза отличается «смелыми гранями», симметрией бриллианта. До него литературный язык был плоским, он сделал его рельефным, прибегая к выпуклым словам, к резким контрастам света и тени. Но он уж слишком хорошо это сознавал. Пышным цветом расцвела его гордость, уверенность в своих силах. У него появляется что-то вроде «сознания своей божественной миссии», он чтит в самом себе «живой храм».
В предисловии к «Марион Делорм» он посмеялся над теми, кто говорил, что времена гениев прошли: «Не слушай их, юноша! Если бы кто-нибудь сказал в конце XVIII века… что Карлы Великие еще возможны, то все скептики того времени… пожали бы плечами и рассмеялись. И что же! В начале XIX века были Империя и император. Почему же теперь не появится поэт, который по сравнению с Шекспиром был бы тем же, кем является Наполеон по сравнению с Карлом Великим…»[72]. Легко угадать, о каком поэте он тут думал и имел право думать, но современники осуждали эту гордыню. Молодой почитатель Гюго, Антуан Фонтане, удивился, когда поет сказал, что если бы он знал, что ему нечего и стремиться первенствовать, дабы подняться выше всех, то завтра же пошел бы в нотариусы. Мысль тут та же, что и в юношеской его записи: «Я хочу быть Шатобрианом или ничем», но в пятнадцать лет он это записал в потайной своей тетрадке, теперь же говорил это на площади, где такие фразы берут на заметку и разносят повсюду.
«Я этого завистника принимал за друга. А он питал ко мне ненависть, проистекавшую из прежней нашей близости, и, следовательно, был вооружен с головы до ног…» История с Сент-Бевом весьма своеобразна. В плане литературных отношений он официально оставался союзником Гюго, хотя с некоторыми оговорками; в жизни он предал друга и в свое оправдание ссылался на страсть к его жене. Он больше не бывал в доме, только справлялся, как обстоят дела в «дорогом семействе», — так это было, например, весной 1832 года, когда маленький Шарль заболел холерой — как считали тогда. Но тайком он встречался с Аделью.
Сент-Бев — госпоже Гюго:
«Дорогая моя Адель, как вы были вчера добры и прекрасны! Полчаса, которые мы провели в уголке часовни, оставят во мне вечное и сладостное воспоминание. Друг мой, я не был в этой часовне четырнадцать лет, да, четырнадцать лет тому назад я туда зашел, полный глубокого и умиленного волнения: я был в ту пору очень верующим; как раз в тот год я приехал в Париж… Ах, друг мой, эти четырнадцать лет не пропали зря, — я вновь пришел туда, сидел чуть ли не на том же месте, чуть ли не у той же колонны, все еще сердце мое полно умиления и веры, и я так нежно теперь любим…»
Ведь он продолжал в угоду чувствам Адели и по своей природной склонности украшать адюльтер туманным мистицизмом. Эта любовная интрига стала сюжетом его романа «Сладострастие», и, чтобы его написать, он читал нравоучительные произведения. Гюго строго следил за своей женой, но наступательная тактика всегда торжествует над обороной. И у Сент-Бева в «Книге любви» мы читаем такие строки:
Пускай ревнивец бдит, как злобный и угрюмый,
Подстерегающий свою добычу тать;
Я терпеливее, и я дождусь победы,
Хоть месяцы, года мне доведется ждать,
Тебе же — с ним сносить и горести и беды.
Принимал ли Сент-Бев уже в том году Адель у себя дома или только в следующем? Неизвестно. Хотя официально числилось, что он проживает в квартире матери — сначала на улице Нотр-Дам-де-Шан, а потом на улице Монпарнас, — он, спасаясь от службы в Национальной гвардии и желая быть более свободным, жил в Коммерческом проезде, в жалкой гостинице, именовавшейся отель «Руан», снимал там под чужим именем каморку за двадцать три франка в месяц.
Лето супруги Гюго, как и в прошлом году, провели в замке де Рош. Мадемуазель Луиза Бертен музицировала, пела романсы «Никогда в сих прекрасных краях…» или «Феб, твой час настал»; из «Собора Парижской Богоматери» она почерпнула сюжет для оперы «Эсмеральда», требовала от Гюго, чтобы он сочинил стишки для ее произведения. Дидина, кроткая, прилежная и веселая девочка, радовала родителей и очаровывала хозяев усадьбы. Кругом был светлый рай: «Не слышно шума городского, не слышно голосов людей…» Эта тишина была приятна поэту, — он тогда избегал людей «по склонности к одиночеству и по меланхолическому складу характера». А как же Адель? «Моя жена, — писал Гюго, — ходит пешком по два лье в день и заметно полнеет…» Женщина, которая ходит по восемь километров в день и чувствует себя прекрасно, конечно, совершает эти путешествия по каким-нибудь сентиментальным причинам. Возможно, что эти благодетельные прогулки приводили Адель в маленькую церковь деревни Бьевры, где она встречалась с Сент-Бевом.
В статье «Интимный роман» Сент-Бев писал: «Каждая женщина, созданная для любви, способна полюбить второй раз, если первая любовь пришла к ней очень рано. Первая любовь, любовь восемнадцатилетней девушки, если даже предположить, что чувство это было очень горячим и развивалось при самых благоприятных обстоятельствах, не длится дольше, чем до двадцати четырех лет, а затем наступает перерыв, сердце погружается в сон, в течение которого подготовляются новые страсти…» Урок для Адели. Однако Сент-Бев продолжал печатать лестные для Гюго статьи, переписывался с ним по поводу протеста против правительства, когда оно объявило военное положение, и в конце письма ставил: «Любящий вас». Гюго же подписывался: «Ваш брат Виктор». Оба хорошо знали истинную цену этой разменной монеты дружбы.
В октябре 1832 года супруги опять сменили местожительство. В июле они сняли большую квартиру на третьем этаже дома № 6 на Королевской площади, в старинном особняке, построенном в 1604 году; окна выходили на площадь, одну из красивейших в Париже, вокруг площади зелень, дома из розового кирпича, с мансардами и высокими шиферными кровлями. Квартирная плата оказалась высокой — полторы тысячи франков, но комнаты были огромные, и, когда Гюго, всегда обожавший старинные вещи, обил стены красным штофом, поставил мебель готического стиля или эпохи Возрождения, украсил эти покои старинными потрескавшимися вазами и тарелками, венецианскими люстрами и картинами своих любимых художников, они и впрямь приняли королевский вид.
На следующий год, летом, супруги Гюго устроили прием, пригласив на него и друзей и недругов (зачастую сочетавшихся в одном и том же лице); ярко освещенные гостиные, где в амбразурах раскрытых окон смеялись красивые молодые дамы с обнаженными плечами, представляли восхитительное зрелище. Салон на Королевской площади затмил салон Арсенала. Адель Гюго, гордая и эффектная красавица, умела принять лучше, чем добродушная госпожа Нодье, и блеском своих очей возмещала скудость угощения. Гостям «полагалось жаждать духовных услад, позабыв о пище телесной». Что поделаешь? У Гюго было на иждивении девять человек, он тратил пятьсот франков в месяц только на стол для семьи; кроме того, стараясь облегчить судьбу Эжена, он платил за его содержание, а ведь только своим пером он мог добывать средства на жизнь. Что касается Сент-Бева, то, при всей своей бедности, он, как только Гюго переселился на Королевскую площадь, снял неподалеку комнату в гостинице «Сен-Поль». Адель могла, не утомляясь, ходить туда пешком.
Хотя и площадь и апартаменты имели барский вид, они находились в центре простонародного района. «Мы бедные мастеровые из предместья Сент-Антуан», — любил говорить Гюго. Что это? Поза? Может быть, но также и сознательная позиция. Изведав бедность, он понимал и жалел тех, кто страдал из-за нее. Успех не заглушил в нем совести. В 1828 году он опубликовал «Последний день приговоренного к смерти», в 1832 году напечатан был рассказ «Клод Ге». Та же тема — несправедливая кара. Те же нападки на законы общества, где царят богатые и власть имущие. Воспоминания о преследуемых, встреченных им в детстве, не забывались; он мечтал написать большой роман об «отщепенцах», особенно о каком-нибудь преступнике, гонимом служителями законов, которого, однако, по справедливости можно оправдать. Уже и тогда он обдумывал образ благородного епископа и делал заметки о монсеньоре Мьолисе, епископе Диньском, святом человеке. Ему хотелось поднимать социальные вопросы в своих произведениях, стать защитником бедняков. Странно, что вместе с тем он стремился составить себе состояние и крепко торговался с книгоиздателями при заключении договоров. Но так ли уж это странно? Ему нужны были деньги, чтобы обеспечить будущее четверых своих детей. Былая нищета научила его весьма тщательно вести свои счета. Впрочем, он все делал на редкость тщательно. Антуана Фонтане, присутствовавшего при том, как он совершает свой туалет, раздражала его манера бриться: «Посмотрели бы вы, с какой невероятной медлительностью он точит бритву, потом четверть часа держит ее под мышкой, чтобы она согрелась, потом приступает к омовению розовой водой и выливает себе на голову целый кувшин…»
Для литератора кратчайшим путем к богатству был, как тогда полагали, театр. Пьеса, выдержавшая пятьдесят представлений с кассовым сбором в две тысячи франков, «давала» сто тысяч франков, из коих автору — двенадцать тысяч, да еще пять тысяч он получал при ее напечатании (пятнадцать тысяч франков за три первых издания «Эрнани»). «Собор Парижской Богоматери» принес Гюго только четверть этой суммы. С другой стороны, Гюго знал, что театр может и должен оказывать моральное и политическое влияние: «Театр это трибуна. Театр — это кафедра». Любимым сюжетом драмы была для Гюго защита от угнетателей какого-нибудь преследуемого, гонимого человека. Сказывались смутные воспоминания детства. А среди всех причин, ставивших человека вне общества, самой несправедливой Гюго считал ту, которая проистекает уже из самого факта его рождения (Дидье, герой пьесы «Марион Делорм», — незаконнорожденный) или из его физического уродства (таким он изобразил горбуна Трибуле в драме «Король забавляется»).
Замысел пьесы «Король забавляется» возник у Гюго в Блуа. Трибуле, шут короля Франциска I, родился в доме, находящемся недалеко от особняка генерала Гюго. О существовании этого шута Виктор Гюго узнал из «Истории Блуа», которую нашел в отцовском доме; он не оставил ничего из подлинных его приключении, но, сделав Франциска I центром пьесы, создал мелодраму, в которой шут Трибуле, исполнявший обязанности сводника при распутном короле, оказался наказанным, ибо августейший повеса осквернил его отцовскую любовь. Интригу пьесы, сотканную из невероятных совпадений, скрашивали действительно драматические эффекты, патетические тирады и вкрапленные кое-где яркие комические черточки. Сент-Бев, присутствовавший при читке пьесы в Комеди-Франсез, сделал кисло-сладкое замечание, что у него «есть свое особое мнение об этом виде драмы и степени ее жизненной правды, но пьеса, несомненно, произведет впечатление, ибо в ней проявлен огромный талант и она блещет прекрасными стихами…». А в своей тайной записной книжке он говорит: «Гюго некогда создал такую высокопарную фразеологию, что она подняла его ввысь, точно воздушный шар. Сперва он попал в плен к своей высокопарности, был жертвой своей риторики, а теперь она стала искренней».
Премьера драмы «Король забавляется» состоялась 22 ноября. Хотя вольнолюбцы и «Молодая Франция», все помощники Теофиля Готье, все помощники Девериа были на посту, публика довольно холодно принимала пьесу. Однако тирада Сен-Валье обеспечила успех первому акту, в амфитеатре уже топали ногами и пели: «Академия мертва — миронтон-тон-тон-миронтен…» Но конец второго акта, где шут помогает придворным похитить его дочь, полунагую Бланш, позволил зрителям в ложах, возмущенным нападками на Коссе, на Монморанси и другие аристократические фамилии, завопить о безнравственности. «Иль мать вас не рожала? Иль с конюхом она в постели полежала? Ответьте, выродки!» — кричал им Трибуле. Это высшему свету не понравилось. Когда занавес опустился в последний раз, поднялась такая буря, что актеру Лижье с трудом удалось объявить с просцениума имя автора. На следующий день министр, граф д’Аргу, «учитывая, что во многих пассажах оскорбляется нравственность», запретил пьесу к дальнейшей постановке и к опубликованию. Истинной причиной запрещения было то, что королевский двор не пожелал допустить, чтобы монархию, хотя бы монархию времен Франциска I, бичевали на сцене.
Виктор Гюго подал жалобу в суд, его энергично поддерживал Эжен Рандюэль, заключивший с ним договор на издание пьесы.
Виктор Гюго — Эжену Рандюэлю:
«Я полагаю, дорогой мой издатель, что для вас, для меня, для откликов на книгу и на судебный процесс важно, чтобы накануне его обо всем этом деле было широко оповещено в газетах. Посылаю вам семь маленьких заметок и очень прошу воспользоваться всем вашим влиянием для того, чтобы завтра они появились в семи различных газетах оппозиции…»
Среди прочих талантов у Гюго была способность обращать всякую немилость на пользу своей известности. В дневнике Антуана Фонтане записано: «Пьеса „Король забавляется“ запрещена правительством. Вот-то оказали Виктору услугу! Иду сейчас к нему. Он хорошо играет свою роль: у него, мол, утащили из кармана двадцать тысяч франков…»
Коммерческий суд объявил себя неправомочным. Истец на заседании произнес страстную речь, обвиняя правительство Луи-Филиппа в том, что оно жульническим способом отнимает одно за другим те права, которые были дарованы после Июльской революции. Наполеон, говорят нам, тоже не чтил гражданских свобод. Конечно, но он делал это не по-воровски. «У льва, заявил Гюго, — нет лисьих повадок. В те времена у нас отнимали свободу, это верно, но разворачивали перед нами великолепное зрелище… Тогда существовало управление цензуры, наши пьесы снимали с афиш, но на все наши жалобы нам могли ответить: „Марено! Иена! Аустерлиц“…»[73] Надо вспомнить, что истец переписывался тогда с Жозефом Бонапартом и говорил ему в письмах, что, если бы герцог Рейхштадский гарантировал гражданские свободы, у него не было бы более верной поддержки, чем Виктор Гюго.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.