Глава шестнадцатая. Люди верят...

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестнадцатая. Люди верят...

Но есть еще и герои, которых нет на сцене. Они за кадром. Кто они? И почему они герои? Потому что без них этот спектакль не состоялся бы. Поскольку рождение мечты проходило через меня, может, потому отчасти я пришла к премьере полуживой. Ведь я еще никогда не участвовала в добывании средств. А это для меня совсем-совсем новая страница жизни. Когда появилась идея этого мюзикла, весь первый этап — создания оригинальной пьесы, музыки стихов, записи фонограмм на «Мосфильме» — приходилось оплачивать из собственных средств. Ушло все, что отложили на «черный день». На кого мы могли рассчитывать? Только на людей, у которых я вызывала доверие и уверенность, что все получится. Вот же как…

До перестройки в Госкино могли запустить фильм с такой формулировкой (воспроизвожу то, что слышала сама): «Если там играет Гурченко — фильм можно запускать». Это, согласитесь, уважаемые зрители-читатели, очень дорогого стоит. Это надо заслужить. Это тоже есть момент счастья в жизни. Мне доверяют. Мне верят. Государство вложит деньги в кино с моим участием и получит прибыль.

То время кончилось. Кто в меня верит? В меня верил, и, очевидно, давно, Сергей Абакумов. Потому что, как только начал организовываться Московский английский клуб, он стал вести со мной переговоры о вступлении в этот клуб. Но я уже давно не верила ни в какие клубы, фонды и партии. Я вежливо отказалась.

Отказалась раз. Отказалась два. Но встретиться-то можно? Встретиться можно. Шла я к нему с желанием наговорить резких слов обо всех фондах, партиях. Но встретилась с человеком, который убедил меня, что ему нужна именно я. Он со мной говорил как режиссер, которому в фильме нужна именно эта актриса. Ему нужна была именно моя интонация, моя мысль, даже мой тембр голоса.

История незабываемая. Позже, когда началась работа над музыкой, и я ему спела главную партию героини спектакля, он прямо преобразился. Услышал все нюансы в аранжировке, отметил такие тонкие детали, чего почти не встретишь, если человек не музыкант. И он сделал очень много, чтобы этот неподъемный спектакль состоялся.

Какие же нас преследовали неудачи! Вот все уже вроде гладко пошло, так на тебе — дефолт девяносто восьмого года. Закрывались спектакли, проекты. Закрывались или совсем, или до лучших времен. У нас месяц труппа работала на всю мощь, молча и бесплатно. На сцене сто человек. Вокруг распускаются оркестры. У нас — пятьдесят музыкантов. А за арфой и литаврами еще и машину надо посылать. Спрашивается — для чего вам, идиоты, такие декорации, оркестр, балет? Возьмите пьеску — два человека, два стула, — и вперед! А удовольствие? А удовольствие и радость для себя и для зрителей? Радость полноценная. Ни с чем не сравнимая. Это и есть счастье. Счастье!

Да, это не заработок. Да, это не деньги. Да, с деньгами хорошо. Но и без них тоже может быть хорошо, когда смотришь в конце спектакля в зал. Ради этого можно пожить и поскромнее.

Городские строители меня не забыли. Помнят мои фильмы. Что значит — помнят? Значит, какой-то момент жизни у человека связан со мной. И этот момент был счастливым. Как я всегда помню Марику Рекк, Жанетту Мак-Дональд, Любовь Орлову. В этом порядке они вступали в мою жизнь, украшая ее и преображая все вокруг меня. Строители помогли выстоять спектаклю.

И конечно, Сергей Борисов. В те самые жуткие дни дефолтовского девяносто восьмого года, когда у всех полная растерянность, страх перед завтрашним днем. Когда сегодня еще идет репетиция, а завтра уже и неизвестно, что будет. Что говорить, как оповещать людей? Хоть все и молчат, но все переживают и чувствуют то же. Борисов увидел перед собой двух потерянных людей. Ах, если бы я была одна! Да я в тьмутаракань всегда поеду, для себя заработаю. Но то — я одна. А коллектив? А идея? А мечта?

Сергей Михайлович держался. Но те месяцы борьбы и выживания стоили столько здоровья, бессонных ночей, а порой и крайнего отчаяния…

«Ну ребята, ну спокойнее. Как-то выпутаемся…» — Борисов поддержал. И мы выпутались.

Этих людей нет на сцене. Это герои «за кадром». Они сидят в зале. И я чувствую их присутствие. И посылаю им со сцены свою нежность, свое тепло. Свою преданность и бесконечную благодарность. Сегодня поддержка театру, кино очень-очень дорогого стоит. Значит, в тебя верят.

В кино сыграл — и навеки. Театр — такая хрупкая, изменчивая штука. Эта хрупкая субстанция родилась, засверкала. И умерла. Завтра никак не получится, как было сегодня. Никак. Хоть ты будь переперепрофессионалом. Вчера радость. Сегодня огорчение. От взлета духа до обиды и горести лишь только миг. Пусть в фильме недолгое время, но там остается что-то от меня. Это что-то нельзя потрогать. Это миг жизни. Пролетевшая точная мысль. Шальное настроение. Это невозможно выразить словами.

А в театре жизнь за окном заставляет менять интонацию. Так случилось, что в Театре сатиры мы играли спектакль «Поле битвы…» на следующий день после убийства Влада Листьева. В городе скорбь, лица у людей растерянны. А нам играть. Присутствие людей в зале будоражило атмосферу театра, от которого всегда ждут свершения надежд и положительной энергетики. Что мы могли дать зрителям своим присутствием на сцене, если были такими же растерянными и не знающими, что сказать, как сказать и с какой интонации начать спектакль?

Ах, это «присутствие»… Это не кино. Театр — присутствие. Театр — место встречи, ожиданий. Но ведь при этом не изменили ни слова в тексте пьесы. До конца спектакля мы не изменили притихшей, растревоженной интонации. Это был незабываемый спектакль. И мы уже были не вчерашними. Уже не могли быть прежними. Мы меняемся вместе с людьми, которые сидят в зале. Театр — непрерывное движение. И со временем спектакль рассыпается.

А фильм — хоть ты его ножом, хоть колом, хоть в космосе, хоть в тундре — всегда одинаков. Так я поняла, что в театре на премьеру лучше не приходить. Первые пробные спектакли чреваты ложными впечатлениями. Где-то к десятому спектаклю начинаешь потихоньку достигать, чего хотели. А уж читаешь в прессе про то, что было на первых премьерных представлениях. Эх, кино, поневоле тебя вспомнишь.

Эти полтора года я жила работой над музыкальным спектаклем «Бюро счастья» как ненормальная. Впрочем, ничего для вас, дорогие читатели, нового. Ничего, повторяюсь. Так идет. Но это же впервые в жизни работа при мне начиналась с чистого листа. И я проходила все этапы, конструкции этого «здания». Все роли, музыка, тексты. Я была их первым исполнителем.

Для этого надо иметь стальные нервы и силы, силы. А меня все еще заносило, не умела рассчитывать свои эмоциональные ресурсы. «Чье сердце опыт остудил и, забывая, запретил». Оказалось, ко мне еще не подходило это. Нет, голова кружилась, я взметывалась… А потом стала выдыхаться. «Синдром выгорания» — вот этого я не учла. А это плохо. Мне важно было, чтобы все артисты спели так, как было задумано. Концертмейстер может только разучить партию по нотам. А нюансы? А отставания, а переакцентировка в словах?

«Ну вот, а ты кипишь, бормочешь гру-баа-сти! Да я хочу друзьям спасти семью!»

— «Спаси семью? Какие глу-паа-сти!»

Можно спеть «глупости» и «грубости», делая ударения на «у». Тогда пропадает «что-то», не знаю что. Пропадает, и все.

Музыкальный спектакль за полтора месяца??? Вот такой расклад. Актеры освободили это время. Это антреприза. Репетиционный зал — плати деньги. Танцевальный зал — то же самое. Оркестр в пятьдесят человек — люди, у которых есть семьи. «Проходим «Нищую» Беранже», - сказал дирижер. «Это про нас», - заметил тромбонист. Музыканты невесело засмеялись. Актеры тоже небогатые, хоть и звезды. Популярность неадекватна материальной стороне. Это феномен наш, отечественный. И видно, еще надолго. Может быть, когда-нибудь кто-то и прочтет, что за роль наш российский актер получил пять миллионов долларов. Пока это пишут, и очень часто, о западных звездах. Может быть, и придет такое время. «Жаль только, жить в эту пору…»

Ладно.

Идем дальше. Дала о себе знать старая моя травма. Вот о чем, оказывается, меня предупреждали врачи в семьдесят шестом году. А мне было смешно. Что? У меня будут такие последствия? «Послушайте комиссию, оформите инвалидность…» Да вы что? Сами, дорогие товарищи, оформляйте! И поехала на костылях досниматься в веселой детской музыкальной сказке «Мама». А вот сейчас все. Пшик. Домамкалась. Перед премьерой терплю, но чувствую — вот-вот…

Сергей Михайлович через наших друзей нашел врача. Врач спортивный. Травмы знает как свои пять пальцев. Поднял меня на ноги. Боли умолкли. Вечером премьера. 

— А как вы спите? — спросил врач. 

— Да плохо. А вы? — спросила я. 

— И я не очень. 

— А что вы пьете? Какое снотворное?

Врач назвал. 

— Нет, такого названия не слышала. 

— Я вам дам пару таблеток, попробуйте! 

— Спасибо! 

— Да, знаете, чтобы вы не думали о боли, выпейте вот эти две таблетки обезболивающие за пятнадцать минут до начала спектакля и спокойно играйте.

Вечер. Через час начало спектакля-премьеры. В спектакле много «сырых» мест. О себе подумала в самые последние дни. На что надеялась? На что-то, что, может быть, уже существовало, но еще не созрело? Какая ошибка. Вот уже и второй звонок. Нет, это не кино. В кино могут остановить съемку, перенести ее на следующий день. Здесь — нет. Публика в зале. Хоть полуживая, с температурой — выходи на сцену. Плакать будешь потом.

За кулисами нервная «радость». Никакой паники. Все спрятали свои взрывные клетки в себя. 

— Сережа, врач сказал, чтобы на всякий случай выпила две обезболивающие таблетки. 

— Конечно, освободишься от этой мысли. Я ему верю.

И я выпила две таблетки. Третий звонок. Ничего не понимаю. Говорю медленнее обычного. Все соображаю. Но что-то не то. Вижу бледное встревоженное лицо Сергея Михайловича. «Может, отменим спектакль?» Нет, вы слышали такое? Отменить спектакль!!! Отчего? «Начинайте. Уже десять минут восьмого!» — я точно помню, как посмотрела на часы. После увертюры первым начинает спектакль Коля Фоменко. Скоро и я «запою». Открылись прозрачные занавески «моей квартиры» на втором этаже. Но что это? Зал, сцена, реквизит поплыли подо мной, передо мной, вокруг меня. И все вместе закружилось, как на американских горках в парке Горького. В голове четкая мысль: наверное, сейчас умру. Вы не поверите, я всем своим организмом порадовалась своему абсолютному спокойствию. Слушайте! Слушайте «сюда»! Оказывается, умереть — это так просто. Обрывается нить. И привет. Вот почему папа мечтал умереть в работе, в разгаре, в пути, в дороге.

Я не сделала ни одного промаха, не забыла ни одной реплики. Не помню, что в антракте была «скорая», что приезжал мой спортивный врач, поил меня крепким подбадривающим кофе. Но четко помню, что в светлом костюме оставалась в темно-синих колготках. Вот этого я себе не простила.

Вот как было дело. Уходя от врача, я в один карман пальто положила две снотворные таблетки, а в другой две обезболивающие. В той нервной обстановке совсем было не до того, чтобы разбираться. Да я вообще забыла о сне. Мне нужна была моя здоровая нога. Ну! За что же мне такое?! Я так работала, так не щадила себя… Все не как у людей. И опять схватка с самой собой. И опять противные диалоги с нею. Дура! Я дура и ты дура. Ой, как стыдно перед актерами. Я их так подвела. Все, оказывается, смотрели на меня с тревогой. А я ничего и не заметила. Вот же организм. Моему врачу (когда он вошел в дом, мне показалось, что это человек из фильма ужасов: огромный, бритая голова, черная рубашка, огромные ручищи. Очень, очень впечатляющая внешность), так вот, моему врачу, чтобы заснуть, достаточно половины таблетки, иногда одной. А я? Что я такое? Я отлично помню, что после этого спектакля дома я чувствовала себя до странности отчужденной от своего «я». Но так все на столе «срубала». Да что говорить! «Хавала» все подряд с проснувшимся аппетитом голодной послевоенной харьковской школьницы.

Что это? Я так теперь думаю, что во всех критических ситуациях меня спасало чисто интуитивное умение, сноровка, что ли. Стянуть в единое целое все прошлые «выныривания» из сложностей с сегодняшними, случившимися вот-вот. Может быть, я не могу это объяснить внятно, но вся как сжатый кулак.

Если бы не тревога за кулисами, никто в зале ничего бы не заметил. Композитор Лебедев сказал, что я нашла новые интересные краски в роли.

На следующий день была еще премьера. Все первые десять спектаклей — премьера. Ну? Что теперь еще может случиться? Крутит-вертит мною судьба. Преподносит мне непредсказуемые испытания. Эх, как она злобно шепчет в спину: «Ну, подожди! Вчера кое-как обошлось, но я еще доберусь до тебя!»

Давай, уже ничего не страшно. Только бы не дать слабину. Только бы не побояться ввязаться в битву. Ведь, испугавшись, я стану негодной артисткой. Все, что получилось, все, чего добилась в этой жизни, я добилась сражаясь. Вперед! Открывайте занавес! Премьера!

Нет страха перед неудачей. Это уже кое-что. Вчера не сложилось. Так тому и быть. А что сегодня? Но опять дрожь. Она особая. Это не нервная дрожь и страх перед неуспехом. Это тревожное ощущение большой ответственности. Страшно не оправдать доверия людей в зале.

Сыграла вполне нормально. Без особых импровизаций, без особых взлетов. Увидела многие затяжки, пустоты. Буду подтягивать ритм, легкость. На то она и премьера. А жаль. Еще бы порепетировать дней десять. Но не получилось. Идем дальше.

Перед премьерой какой-то человек прорвался в гримерную комнату с запиской: «Море здоровья, океан счастья в Вашей одинокой жизни. Жена у меня интересная, полная, без углов, но могу уйти к Вам. Вчера мне Вас было очень жалко…» Значит, был вчера и пришел сегодня.

Ну! И кроме «ну!» нет слов. Хорошо это или плохо, что меня стало жалко? Он меня отождествил с моей героиней. Опять же, хорошо это или плохо? А «полная, без углов жена» это неплохо.

Всё. Три звонка. Сегодня и зрители, и гости, и пресса. И как говорит Фоменко: «По-е-ха-ли!»

Читаю. «Новый мюзикл — классический провал». Интересно, а сколько было провалов в российских мюзиклах, чтобы этот стал уже классическим? Как правило, люди верят всему написанному. Это я прохожу с двадцати лет. Сразу невероятно вознесли. Это очень-очень страшно для актера, когда успех опережает опыт. Это случилось со мной. Преждевременный успех может довести до такого нарциссцизма, до такого головокружительного самообмана. О! Вскоре у меня случился резкий нокдаун. Ожесточенные нападки. И меня нет. С тех двадцати-двадцати двух лет. Через время я стала учиться читать одно, а думать о другом и готовиться к другому. И до сих пор учусь.

Но все по порядку.

Когда сейчас по ТВ идут программы «Как это было», «Совершенно секретно», я вглядываюсь в лица очевидцев тех прошлых событий из жизни нашей Родины всех семидесяти лет, — нет, ни хроника, ни их воспоминания не могут воспроизвести того страха, который навсегда въелся в поры, в сосуды. Этот страх неадекватен словам. Что такое в пятьдесят восьмом году оглушительная статья в «Комсомольской правде», в «Правде»? А если это еще и фельетон? Что значила в то время разгромная статья органа Ленинского комсомола единственной партии? Это тихая одиночная камера. Тихая потому, что замолкает телефон. И знакомые, и друзья проверяются лишь тем, постучат они к тебе или навсегда исчезнут. О! Это не одиночество художника в толпе. Это изоляция от толпы, друзей, а иногда даже от родных и близких. Всё. Кислород перекрыт.

К слову сказать, мое уничтожение началось с вечно молодой газеты «Комсомольская правда». Я вместе с советским народом верила в комсомол и в «Комсомольскую правду». Ведь это правда молодых, бесстрашных. Этот дух молодого бесстрашия надолго поселился в том сером сталинском здании на улице Правды. Не знаю, вел ли там курсы Илья Шатуновский, но его заказной фельетонный сарказм крепок и живуч.

Теперь я думаю: а что же со мной случилось с тех самых лет? Была ли после того у меня молодость, беззаботная и розовая, как должно быть в двадцать? Перенесусь туда и отвечу: нет, не была. Я уже никогда не была молодой. Только притворялась. Но тогда не понимала этого. Понимаю сейчас. Долго носила маску жизнерадостной девушки. А всего-то — пара статей в прессе моей любимой Родины.

Перелетим из пятьдесят восьмого в годы нашей свободной демократической жизни, со свободной прессой, со свободными мыслями, о которых, кстати, мечтали все нормальные мыслящие люди. Год 1996-й. Осень. Репетиции «Недосягаемой». Параллельно записываю «Грустную пластинку». Несколько раз звонит мне, как мне сказали, скандальный, острый журналист насчет интервью в «Комсомольской правде». Ладно. Есть о чем поговорить. Встречаюсь с ним в тусклом фойе театра после репетиции. За мной заехал Сергей Михайлович. После интервью мы должны быть на записи пластинки. Сидит вдалеке и что-то читает. Скандальный журналист с виду совсем не производит какого-то соответствующего этому слову впечатления. Я думаю — ну что же у нас с ним может «разгореться»? По всему, должен был состояться вполне нормальный газетный «костер». У меня есть дрова. Я играю женщину начала века. Соммерсет Моэм. Интересно ведь, как со временем меняется, и меняется ли женский характер. Разберемся.

«Эх, «оттепель» и семидесятые! Приучили вы меня читать журналы и критические статьи, где я могла очень многое для себя открыть, согласиться или еще подождать, подумать. Ах, журнал «Театр», «Искусство кино»!

Вот я и открыла свое восторженное, как говорил Бернес, «хавало». Сейчас мне ужасно неловко, что я собиралась «распространяться» на так называемую «творческую» тему. Еще расскажи, что это просто «какие-то муки творчества»! Как недавно одна молодая поп-певица сказала: «Нам, звездам, очень трудно жить». А спела всего полторы песни. Молодец. Без «мук». Ну, что у меня в жизни интересного… И начинаю с подъемом рассказывать о наболевшем и о том, что меня наполняет. Ну, точно как влюбленная подруга, что бы ни говорила, соскальзывает на предмет своей любви. Но мой подъем что-то не разогревается, а остывает, тлеет. Я становлюсь жалкой и тупой. Потому что человек на меня смотрит холодным отсутствующим взглядом. Так что же я? Куда? Зачем? И что мы здесь делаем? 

— Скажите, — перебивает он меня, — а что за человек Кобзон?

«Аргентина — Ямайка 5:0». Пять-ноль — в его пользу. Это, наверное, и есть скандальность. Ты протягиваешь руку, знакомишься с человеком, а он вместо своего имени задает вопрос: «Скажите, у вас сегодня ночью был оргазм?» А передо мной образовалось черное пятно мгновенной депрессии. Такой забытой. Когда же это было? Было что-то. Но так давно. При царе Горохе. 

— О! Кобзон так и сказал, что у вас будет такое лицо, когда услышите его фамилию…

Значит, разговор обо мне был. Скандальный журналист еще какое-то время смотрел на мое окаменевшее лицо…

Но… Как же начало расцветать его лицо! Началась работа! Среди «тысячи тонн словесной руды» он отыскал нужную ноту. 

— Слушайте, вы такая откровенная в своей книге, а вот в интервью… Здесь, сейчас, в темном фойе, с впервые встретившимся человеком я должна быть открытой? Он ничего про меня не знает, не понимает. Да ему это и не нужно. Ему нужен скандал. 

— А ведь у вас тогда были тяжелые времена…

Ну зачем он это сказал? Ну и расстались бы мы, развелись, как говорится, «не сошлись характерами». Но он задел то, что, как ни засыпай землей, как ни топчи ногами, а травинка прорастает, как сквозь асфальт. Долгие годы ненужности, безденежья, боли и безработицы. Интересно, что страшное слово «безработица» теперь известно многим. А ведь в советские времена все были обеспечены работой. Кроме киноактеров. Годами без работы. Мне в «Аплодисментах» не посоветовали писать это больное слово. Его заменили словом «безролье». А это ох как не одно и то же.

Чувствую, что со своей нахлынувшей мгновенной активной депрессией не справляюсь. Я знаю это состояние. Когда я чужая, незнакомая. Когда некому защитить. И я сама «лаю» и отпугиваю нападающих. 

— Слушай, а не пошел бы ты на …!

Боже мой! Во-первых, извините за выражение. Но его вы все прекрасно знаете. Оно теперь в книгах, на заборах, в лифтах — кругом! Есть даже словарь русского мата (автор — профессор Т.В. Ахметова). Это во-первых. А во-вторых, я увидела перед собой красивого, счастливого человека! Но с некоторых пор у меня в жизни впервые появилась защита. Сергей Михайлович мне сказал, что услышал в его интонации что-то очень недружелюбное.

«Ты говорила тихо, но лицо твое… не предвещало ничего хорошего».

Сергей Михайлович подошел к нам, попросил у журналиста диктофончик, отобрал пленку. 

— Вы что?! Да вы знаете, кто я? Я… — И «скандальный» начал громко выкрикивать свою фамилию.

Позже я попадала в «Комсомолке» на его интервью. Я прозрачно разглядела, какое «острое» чувство удовлетворения он испытывал, «ковыряя», «интервьюируя» тех, кто больше и неплохо преуспел. Интересно все. Очень интересно.

Он шел за нами до самой машины, выкрикивая свою фамилию. Вот, Люсичка, как надо себя преподносить! А то:

— Как Вас объявить, Людмила Марковна? 

— Как хотите, только без званий. Лучше всего — «У вас в гостях».

Дура! Надо все звания! Все регалии! Хоть все получила вроде заслуженно, но почему-то навсегда въелось: «Поет Марк Бернес!» — гром оваций в зале.

«Когда весна придет — не знаю…» — еще Николай Рыбников не появился на сцене, а уже бурная волна радости облетает стадион. А ведь у него так долго не было никаких званий. Звания, ордена. Медали… Их несут на подушечках. Как у Вертинского: «За вашим гробом в слякоть, не за мной, а впереди меня…»

Публика сама дает звания артисту. Нет, это самое трудное испытание. Публика! Пока у меня есть публика, я есть. Дорогая публика, еще раз хочу вам сказать, что пишу для вас, потому что вы меня любите. Ну, может быть, не все. Может быть, через одного. Но этого мне препредостаточно.

Про диалог, пресса и «человек на виду». О прессе и тех, кто «выделился» своим умом, талантом и т. д., можно, наверное, прочесть целые тома. А я вам хочу рассказать конкретно о своих знакомствах, о своих столкновениях и открытиях.

«Комсомольская правда» извинилась, что прислала такого «крутого и скандального», и пообещала прислать нормального журналиста. Ладно. Как долго я привыкаю к чему-то, так долго и отвыкаю. Все мне чудится, что сейчас придут прежние профессионалы. Но новая жизнь разметала всех по разным газетам, журналам, каналам ТВ…

Как обещали, пришла приятная женщина. Я долго отвечала на ее вполне корректные вопросы. Уже и чай-кофе выпили, и разговор приятно переполз на разные-разные темы, вроде не для интервью. И я как-то растаяла. У меня открылся «клапан», наделавший мне столько неприятностей: все люди добрые, прекрасные…

«Люди, главное люди, усе людя-ам, ничегошенька себе…»

И я потеряла бдительность. И сразу — бах! «А вот ваш второй муж, Кобзон…» Ну что, думаю, может, для начала исправить порядковый номер Кобзона…

Значит, сидят в редакции и совещаются, — вокруг кого бы выстроить очередной скандальный сюжетик? Кобзон сам везде охотно обо мне говорит. А вот она молчит. Почему она молчит? Разведаем. Прямым попаданием не получилось. Надо в обход, как нормальные герои. Это все мои мысли, а говорю я что-то про Кобзона, что он настоящий герой нашего времени и во все времена.

Вижу мраморную доску в концертном зале «Россия», вывешенную при жизни: «Здесь жил и работал…» Что-то говорю, а сама думаю… Если бы он сам не озвучил про наше «знакомство», я никогда и словом не обмолвилась бы о нем.

Это была одна из самых жутких ошибок в моей жизни. От него надо было бежать, как Гарун. Быстрее лани. Но меня некому было направить. Что толку, что один композитор был в ужасе: «Люся, что вы наделали?» А где вы были раньше? Дура, мне казалось, что я его «перестрою». Какая наивность.

Ему так нужен был рядом режиссер его внешности, репертуара. Большие возможности не заменят вкуса, стиля. Те считанные дни за неполных три года принесли такую головоломку.

Что «это» такое? И что я помню? Бесконечные застолья после многочасовых концертов. За столом представители обкома или райкома или западная звезда. Или отечественная кинозвезда. Не я. Я тогда была прочно в «бывших». И тосты, тосты, прославления, прославления.

Эти встречи были так давно и так перманентны. Он так мощно умел завоевывать. Цветы, духи, натиск. Завоевывались все и вся. Я на Маяковский, он на проспекте Мира. А если нет общего дома, общего хозяйства, значит, нет и семьи.

Как это ни удивительно, но о Кобзоне я более всего слышала от Кости — в Москонцерте они сидели на партсобраниях затылок в затылок. Не так давно кому-то очень нужно было от меня получить о нем именно негативную информацию. Ну нет.

Прошло время. Ушли, очевидно, неприятности. А я уже давно вышла из того черного времени. И от него пошли разговоры о том, какая я хорошая… Куда ни приедешь — в другой город, другую страну, — повсюду, везде разговоры обо мне. Нужна реклама. «У нее характер непростой» или «Двум звездам не ужиться под одной крышей».

Я хорошая? Интересно. Многое, очень многое можно озвучить. Но зачем? Достаточно того, что три года после этого я не могла себе представить рядом ни одного человека. Одной, только одной. Боже сохрани. Никогда. Ни за что. Нет, нет. Я знаю, что тогда я многое поняла про себя.

Один очень остроумный музыкант на вопрос, на ком же женился его коллега, ответил так (ответил после большой паузы, очевидно взвешивая ситуацию, зная характеры действующих лиц):

«Знаешь, — сказал он, — при ней можно жить».

Грандиозно. Этого трубача никакая женитьба остановить не могла. «Эту песню не задушишь, не убьешь».

При ней можно жить — первый вариант. При ней жить нельзя — второй. Это вариант мой. Вот это я тогда точно и навсегда поняла. Я сразу чувствую себя несчастной, неполноценной, жалкой, неуклюжей. А зачем я? Я тогда не смогу выйти на сцену. Выходить к зрителям неполноценной? Боже сохрани.

Я уходила из браков. Потому особенно снимаю шляпу перед Костей. Вот это артист. Артист-тонкач. Так великолепно играть! И еще есть тип женщин, которые опережают Его измену. Это тяжелая жизнь. Должны быть веские моменты: или условия материальные, или боязнь одиночества. Во всяком случае, у них бывают счастливые моменты женской мести. Я предложила в «Бюро счастья» в уста девушки, с которой героине спектакля изменяет муж, эту мстительную мысль и вложить:

Лишь тех, кто изменял мужчинам внаглую,

Лишь тех мужчины носят на руках…

А в фильмах я играла совсем не тех, к которым отношусь сама…

Нет, лучше еще раз зачеркнуть жуткий ворох видений и определить так: Кобзон есть Кобзон.

Как у Чехова. Антон Павлович зачеркнул большой монолог о жене и написал просто: «Жена есть жена».

Собственно, только этот момент и интересовал «Комсомольскую правду».

Естественно, на мою подпись материал этой статьи мне никто не давал. Журналистка была в командировке. Кому-то поручила передать мне материал, но тот человек тоже срочно уехал по заданию газеты. 

— Ну как же? Вы обещали дать на подпись… 

— А что вы хотите? Мне нужно было вас разговорить! Понятно?

О, это уже был совсем другой тон.

Молчи, Люся. Отстала от жизни. Сдаюсь. Через несколько дней включаю радио. Журналистка тоже не дала статью на подпись Игорю Моисееву. И статья пошла в газете в том виде, в котором хотела журналистка.

Игорь Моисеев. Ансамбль народного танца. Шестьдесят лет работы в этом коллективе. В Канаде, Румынии, Франции при помощи работников посольства я прорывалась на эти сказочные концерты. Вот где гордость обуревала за то, что я живу в стране, где такое несравненное явление! Зал орет, топает ногами, хохочет, притихает, а в конце стоит и не отпускает танцоров-виртуозов. Если б вы знали, да вы знаете, дорогие зрители, что это такое! Будет, будет все прекрасно у народа, который может вот так разметать в клочья все препоны, дипломатические сдерживания. Ни черта! Россия, Россия забила! Игорь Моисеев один из моих кумиров. Я его обожаю, преклоняюсь.

Теперь опять заскочим ко мне на кухню, где работает радио. Жаль, это был конец программы. Но мне этого было вполне.

«Пусть он сам отвечает за свой базар». То есть она напечатала все, что он ей, очевидно, с удовольствием рассказывал, открывал.

Интересно, позже, когда я репетировала банкиршу в пьесе «Поза эмигранта», она по телефону из Израиля в Москву, «улаживая» очередные разборки, говорит: «Ты там скажи своей братве, пусть не наглеет. Приеду… ты меня знаешь…» После «братвы» хорошая была реакция в зале. Но что-то такое крутится рядом, что-то крутится такое знакомое, а что? Не помню. И вдруг на спектакле осенило: «Ты там скажи своей братве, пусть не наглеет… Что? Ну, за базар ответят по полной». Какая реакция! Все стало на свои места. «Базар»… Пусть отвечает за свой «базар».

А впрочем, и удивляться нечему. Что такое десять-пятнадцать лет? Даже не плевок в вечность. И не соринка, и не песчинка. За это время вся жизнь примет нормальные формы. Разве можно удивляться, что на вопрос, кто такой Берия, девушка отвечает с милой улыбкой: «Ой, я не знаю. Что? Отечественная война? Кажется, в году… тринадцатом. Гитлер… ну, он-то уж точно и был против революции». Это я не придумала. Это из интервью на улице в праздничный майский солнечный денек. Когда-то еще в школе мы читали: «Да, были люди в наше время, не то что нынешнее племя…» Неужели же мы тоже будем такими? Но нет. Был и Пушкин, который в тринадцать лет написал: «Со старшими мы братьями прощались, завидуя тому, кто умирать шел мимо нас…» Это тоже Отечественная война. 1812 года…

Сегодня, чтобы быть на виду, чтобы о тебе говорили, люди сочиняют все, что угодно. Уходят со сцены с шумом, но появляются на ТВ еще чаще. Появляются рядом с яркой звучной фамилией. Всё потихоньку «оттуда» переползло к нам. Сейчас у нас даже есть чему поучиться. Ведь при длительном дефиците правды люди жили слухами и верили. Так долго искали в темноте запрещенные «свободные голоса», что, когда открыли шлагбаум, сначала не верилось, а потом как пошла лавина! Все, кто имеет диктофон, — все журналисты и критики.

Недавно я была на гастролях и несколько дней жила в одной частной гостинице. Ко мне так хорошо и заботливо относились. Гостиницам государственным не чета. Разрыв колоссальный. Прихожу с концерта вечером — и фрукты на столе, и любимые вареники с картошкой. Я сказала, что их люблю. Вот уже и время отъезда. Приходит целая делегация. «Людмила Марковна, не откажите, дайте интервью молодому человеку. Он начинающий журналист. Уже печатается у нас в газетах».

Вареники были хорошие. Я их съела. Как тут откажешься от интервью. Молодой человек ужасно нервничал. Потом расстелил большой лист вопросов, и пошло… Для начала: расскажите интересный эпизод, любимая роль… О чем мечтаете? А потом: «Как относитесь к Ван Дамму?» Оказалось, его любимый артист — Шварценеггер. Наши фильмы не очень… Де Ниро — ничего. Николсон — так себе. Тут я ему и говорю: «Вы знаете, когда я в фильме «Карнавальная ночь» играла роль привокзальной официантки, мне очень нравился там один повар. Он был такой мускулистый, как Арнольд…»

А диктофон все записывал. И молодой человек чувствовал себя наконец-то добравшимся до своей мечты. Он, пока не осуществилась мечта, работает младшим поваром. Это он вареники готовил.

Грустная история. «Беда, коль пироги начнет печи сапожник…» Как часто я встречала людей, которым доставляет удовольствие думать, что в них заложено нечто такое! Что стоит это только извлечь. Но как? И что?

На «Бюро счастья» были разные отзывы. И уничижительные. И вопросительные. И приличные. Но ни одного профессионального разбора такого большого штучного труда, где брошены запредельные силы. Этого не должна видеть публика. Но критика. Она же знает, чего стоит такой эксперимент. Ведь иногда одно точно написанное слово меняет роль, оживляет и взбадривает все действие.

Да я теперь и не знаю, где грань, которая отмежевывает журналиста от критика, репортера от ведущего. Потому что желание сделать свой материал скандальным, сенсационным есть у всех. Критикуют все. Всеобщая жажда открывать людям не совсем здоровые впечатления. Эти новости добываются любым путем. Авторитетов вообще нет. И если в начале статьи какие-то слова, отдающие должное интересному фильму, спектаклю, то в конце несколько фраз таких, что на следующий день не захочется и думать о том, как бы улучшить, изменить. Боже сохрани. Оно понятно. Чтобы выжить в ситуации свободного рынка, газеты, журналы должны конкурировать. Отличаться… Лес рубят — щепки летят. Идут бои, и понятно, на позитивном материале не просуществуешь. Нужна сенсация. Скандал. За него и гонорар другой. Но какие уродливые формы и правила игры без правил… Щепки… Щепки-то золотые разлетаются.

Сижу в «России». Майя Плисецкая и Пьер Карден. Если и была, есть и будет высокая планка в жизни, в профессии, в испытаниях через причуды изменяющегося времени, то это, конечно, Майя Плисецкая. У меня одна фотография Плисецкой анфас, другая — ее знаменитый профиль с длинными руками. В моем доме нет моих портретов. У меня есть портреты людей, которые мне ежедневно напоминают, что я должна! Нет, я никому ничего не должна. В прямом и переносном смыслах. Но я должна сама себе. Я выхожу на сцену. Для этого я многое себе должна.

Сижу в «России». Счастливая! Не хочу ни с кем делиться своим счастьем. Хоть оно меня переполняет, вот-вот выльется, зальет всех! Нет. Не дам. Это мое. Сколько раз, нет, сколько лет я сидела в Большом на местах разных-разных, боковых и приставных! Разве я пропустила хоть раз «Кармен-сюиту»? Вот на экране Плисецкая в роли Китри из «Дон Кихота». И она сейчас на сцене показывает платье Пьера Кардена пятидесятых годов. Оно сегодня уже вошло опять в моду. Балерина показывает его абсолютно индивидуально. Это платье ее. От того, как она его с удовольствием и еще с чем-то своим интимным демонстрирует, этот наряд никогда не забудешь.

Так важно, когда характер и одежда поют дуэтом. Наверное, потому так мало настоящих моделей. Ну лицо, ну ноги, ну, девяносто-шестьдесят-девяносто. А дальше? На таких смотрят. А женятся совсем на других. Публика надолго берет в жены именно тех, у кого есть «нечто», та «изюминка», которая со временем становится прелестнее и желаннее.

Сижу в «России». Впереди меня в судорогах орут фанаты. Я их понимаю. Я тоже хочу. Как и они. Да я уже как они. Я уже ору: «Браво!» У меня тоже судороги. Судороги счастья. Пусть смотрят на меня, ненормальную, не умеющую себя вести, невоспитанную. В руках стискиваю букет цветов и пробираюсь к сцене, к высоте! Ну уж на сей раз, ну хоть в десятой доле передадут ведь вчерашний прием! Что вы, дорогие! Небольшая заметка. Никаких страстей. Никакого уважения и, боже сохрани, восхищения. Я, конечно, помню главный козырь того критика, наверное, очень молодого человека, — возраст. У него вся жизнь еще впереди. Планки и примеры ему не нужны. Он сам себе планка.

Масштаб личности, о которой «заметка», и масштаб того, кто ее пишет… Несоответствие.

Если отвечать на все стрелы прессы, не хватит времени для работы. Не хватит здоровья и нервов. Не хватит жизни. Безусловно, противно читать о том, чего ты не делала, чего не говорила, чего не было. Так как быть?

Стоим в очереди в гардероб. Ресторан «Планета Голливуд». Тут мы впервые. Мы с Сергеем приглашены на презентацию новой книги Андрея Кончаловского. Очередь в гардероб большая. Рядом ларек. Ну, чтобы не стоять под взглядами — «она, не она?», «как выглядит» — заняли очередь и отошли в ларек. Смотрим всякие ларечные вещицы: часы, кошельки, портмоне, сигареты, духи, шарфики… Ну и на очередь поглядываем. Девушки-продавщицы очень приятные, вежливые, симпатичные. Появляется кто-то с фотоаппаратом: «Можно сфотографировать вас на память?» Ну а почему бы и нет? Девочкам на память с удовольствием.

«Сережа, надо что-нибудь купить. А то скажут, что мы жлобы». Купили туалетную воду и довольные пошли снимать верхнюю одежду. Был чудный, теплый вечер. Андрон был красив, нежен, внимателен.

Прошла неделя. На спектакле мне дают журнал. Я в шляпке, шубке, чему-то глупо улыбаюсь. А Сергей Михайлович отсчитывает деньги за туалетную воду. Под фотографией «мой» текст: «Ну, не хочу я фианиты, купи мне бриллианты!» Смысл передаю точный. Может быть, порядок слов не такой.

Уж так долго я жила в страхе и недоверии к критике… Нет, не так. Я была в ужасе перед неблагожелательной реакцией публики, которая верила каждому печатному слову! Так долго это длилось… что этот ужас атрофировался. Оказывается, и к ужасу, и к страху, да даже к жизни в тюрьме можно привыкнуть. Ну, конечно, с большими моральными и чисто физическими потерями. А может, на это и расчет? Тут тоже снимаю шляпу. И все бы ладно, но…

Но. Но! Люди читают и верят. Плюнула бы я на эту «мою» реплику под фотографией, если бы… После спектакля в Киеве подошла ко мне женщина. Ей не нужен был мой автограф. Она приблизилась ко мне вплотную. Внимательно посмотрела на мои театральные клипсы. На ее лице образовалась невозможная тоска. Она сказала: «А мне такие уже никто не купит…» Повернулась и ушла. Что в таком случае делать? Как себя вести? Догнать, объяснить, что этого не было? Спросить, что у нее случилось? А случилось точно. Сказать, что это веселые выдумки журнала, которые развлекают москвичей пределов Садового кольца? В пределах Садового кольца…

Ошибаюсь. Это не совсем так. На гастролях то ли в Омске, то ли в Новосибирске ко мне в гримуборную зашел высокий молодой человек с косой, перевязанной на затылке. 

— Значит, так. Я режиссер ТВ. Недавно получил приз ТЭФИ. Мне нужна интересная передача. Но не о работе. Не о профессии. А просто: о личном, об интимном. Вы меня поняли. О личной жизни. Это интересует зрителя. А то тут я делал передачу с Константином Райкиным, так он все время говорил о работе в своем театре!

Вот что тут ему ответить? Что, может быть, эта его передача с грандиозным актером и была его лучшей программой? Что-то в этом духе я ему и сказала. Он остался очень недоволен мной. В его глазах даже появились искорки нескрываемой насмешки.

А ведь вы меня, уважаемые акулы пера, многому научили. Я освободилась от лишних ужасов, которыми пестрят все заголовки. Их предостаточное количество на улицах, в ТВ. Но усугублять, еще больше прибивать человека к земле… Если с утра газета — удар, ТВ — удар, журнальчик — удар, то как же выстраивать свой день?

Агрессия. Она в метро, в электричках, на стоянках машин, в пробках. Уже с утра все загружены негативной информацией. А вообще, нужен ли талант сегодняшнему журналисту? И что это на сегодня за профессия? Я сделала вывод, что, к большому сожалению, в эту профессию сейчас приходят люди случайные и самоуверенные. Может, завтра… Не знаю. Сделала вывод: лучше самой отвечать на вопросы. В письменном виде. А наилучший способ общения — прямой эфир. Ведь жесты, мимику, паузы, улыбку разве на бумаге передашь? На ТВ можно одним взглядом передать истинное отношение к предмету разговора, где слова излишни. Пишите, смейтесь, хохочите, уничтожайте, кувыркайтесь… Я поняла — ни в браке, ни в популярности нет стабильности и нет определенности. Если моя подсознательная энергия переполнена агрессией, если нет в ней следов любви и счастья перед встречей со зрителями — мне конец. Не дамся.

Люди читают, верят, и ты поднимаешься или падаешь, в зависимости от того, что пишут. И постоянно обороняешься или переходишь в нападение. Я за свободу слова, но не за свободу сплетен. Сплетни, как и улицы «красных фонарей», пусть селятся вдали от центра. Да будь оно все неладно. Одно я сегодня знаю точно: если телевидение, газеты, журналы несут агрессию, происходит деградация души. Душа! Это та драгоценная субстанция, которую я должна сохранить для зрителя. С ней я к нему выхожу.

Какое замечательное чувство — освобождение.

P.S. «Мы хотели бы сделать о вас один фильмец…» Фильмец? Это конец. Это…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.