Мама

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мама

Моя мама, Ирина Сергеевна Ильинская, появилась на свет в 1908 году. В Москве, на Солянке, в семье архитектора Сергея Михайловича Ильинского и его жены Ольги Николаевны, в девичестве Тольской.

Училась в школе уже в послереволюционные годы. Это, по ее словам, была школа-коммуна, нечто вроде «республики ШКИД»…

«…За кашей для класса ездили на Мясницкую. Там была «фабрика-кухня». Впрягались в сани, а на них – громадная бадья с кашей. Везем как-то вдвоем с подругой санки с бадьей, полной каши, а наХитровке беспризорники окружили. Подняли крышку и ну плевать в кашу и харкать… Что делать?! Ну, мы с подругой помешали кашу большой ложкой, привезли в школу, ничего не сказали. Ничего, ели с большим аппетитом…» – рассказывала мама.

Учителей она вспоминала с большим уважением и любовью. Это были русские интеллигенты, привившие своим ученикам подлинный демократизм и уважение к окружающим. Мама до последних дней сохраняла связь со многими своими одноклассницами и хранила светлую память о любимых учителях.

В университетские годы мама встретила моего отца – Валериана Ношревановича. И в результате появился я.

Чувство вины перед мамой не покидает меня. А в последние годы оно становится все более и более ощутимо.

Что я знал о маминой работе? Мало.

Помню, еще до войны она появилась у нас на даче в Пушкине вся в слезах – в вагонной давке в электричке у нее бритвой срезали портфель. Помню этот портфель из кожи «под крокодила», темно-зеленый, с двумя блестящими замками. В портфеле находилась диссертация, над которой мама корпела не один год. Выйдя из вагона, она обнаружила, что держит в руках только ручку от портфеля.

И каково же было счастье, когда милиция Ярославской железной дороги вернула ей рукопись! Вагонные воры за ненадобностью не выбросили диссертацию, а положили ее в специальный ящик «Для найденных документов». Благородные тогда были воры!

Я мало интересовался мамиными делами: был занят своими – театром, кино. А мамина филология казалась мне сухой и скучноватой наукой, и маму это, конечно, огорчало.

Я храню письма, адресованные маме.

Вот письмо студентки из Тбилиси:

…Дует сырой ветер, моросит дождь у нас в Тбилиси, и так живо вспомнилась осень, Ваши первые лекции. Они навсегда останутся у меня в памяти как самое интересное из того, что мне довелось услышать в первый год моего пребывания в университете. В ушах у меня звучит Ваш голос, просто и интересно рассказывающий то, что легко можно бы сделать запутанным и скучным… Спасибо Вам. Седа Григорян.

А это письмо известного специалиста по творчеству A.C. Пушкина Татьяны Григорьевны Цявловской:

…Прочла прекрасную Вашу работу… С большим интересом прочитала я это очень тонкое исследование диалектического процесса использования Пушкиным архаизмов на протяжении его творческого пути.

Выводы Ваши – кажутся совершенно естественными, единственно возможными.

Это – одной природы с Колумбовым яйцом.

Спасибо Вам большое!

Ваша Т. Цявловская.

11 авг. 1972 г.

В старом-престаром нашем книжном шкафу с зеленым пупырчатым стеклом стоят мамины книги.

Четырехтомный «Словарь языка Пушкина». Первый том вышел в 1956 году. Его редактором и одним из составителей была Ильинская, моя мама.

С какой теплой грустью вспоминаю я время, когда шла работа над Словарем! Бывали дни, когда столовая наша превращалась в редакцию, здесь собирались все авторы Словаря: Григорьева, Сидоров, Левин, Бернштейн, Плотникова.

Дым коромыслом, груды книг, бумаг… В конце работы обязательно пили чай с пирогом!

Я и бабушка тоже принимали участие в создании Словаря: заполняли словарные карточки и получали по копейке за каждую.

Но вот наконец вышел первый том!

И, как гром среди ясного неба, в «Литературной газете» появляется издевательски-уничтожающая статья, прямое обвинение составителей в том, что они просто зря пачкали бумагу. Лучше бы на что-нибудь полезное употребили…

Помню отчаяние мамы, темные круги под ее глазами, приглушенные разговоры в столовой.

Спас положение приехавший из Америки один из крупнейших лингвистов XX века, Роман Якобсон. Он заявил на каком-то высоком собрании в присутствии первых лиц государства, что поздравляет советскую науку с двумя великими достижениями – выходом в свет «Словаря языка Пушкина» и запуском в космос первого искусственного спутника Земли.

И вновь заклубился дым в столовой, за чаем Левин сыпал анекдотами…

А вот «Орфография и русский язык». Редактор и автор одной из статей – моя мама.

Сколько ругани обрушилось на автора реформы орфографии! Неистовствовали в основном «инженеры человеческих душ», писатели. В первых рядах – Мариэтта Шагинян, та самая, которая после проведения первой реформы русской орфографии 1918 года, когда из алфавита были исключены некоторые буквы, кричала, что «никогда не будет читать Пушкина на прачкином языке»… У мамы – инфаркт. Слава богу, обошлось без последствий!

«О богатстве русского языка» – тоже мамина работа. Академик Лихачев хотел переиздать эту книгу, но потом передумал это делать, пояснив мне, что «…ряд примеров, приводимых в книге, продиктованы условиями того времени» и что он не имеет права «менять эти примеры в отсутствии автора».

Жаль.

«Лексика стихотворной речи Пушкина» – за эту книгу маме была присуждена степень доктора филологических наук.

Последняя мамина работа «Русский язык: Учебник для учителей». Здесь мама и редактор вместе с М.В. Пановым, и автор нескольких статей…

Она считала, что законы русского языка так же точны и безусловны, как законы физики, и что преподавать их надо совсем иначе, что «русский язык» может стать самым увлекательным предметом для школьников. Это и было доказано в одной из школ.

Мама с ее демократическим воспитанием на всю жизнь сохранила тягу к литературе, отстаивающей демократические ценности. Солженицын, Белов, Астафьев, Солоухин, Трифонов – вот круг ее литературных интересов, ее привязанностей.

Наши с ней обсуждения и споры обо всем, что печаталось в «Новом мире», в «Иностранной литературе», были счастьем духовного общения, совпадающими взглядами; мы с радостью обнаруживали их схожесть и говорили, говорили!..

Ну, а Пушкин был для нее высочайшим образцом человечности, почти родным и близким человеком…

Мама нетерпеливо ждала моих приездов, пекла пироги…

Вопрос о моем возвращении в Москву встал сразу же после нашего переезда в Ленинград. Считалось, года два-три поработаем, наберемся опыта – и вернемся в Москву…

Потом, после перехода в БДТ, вопрос стал еще острее: с Таней разошлись, ничего не держит, можно и возвращаться. Но я не хотел возвращаться «побитым». Вот добьюсь признания, сыграю успешно несколько ролей, тогда и в Москву!..

Сыграл, а впереди маячит еще что-то очень интересное – как же уходить?

Да еще я ведь не один уже – у меня семья: жена Галя, дочери, первая Оля, а позже и Ксюша. А как Гале искать работу в Москве?.. Да и куда переходить?! В те годы БДТ был самым популярным театром в СССР, к нам стремились многие артисты, и из Москвы тоже… А заграничные гастроли?! Ведь мы были единственным драматическим советским театром, который ездил за границу. Вся Европа, Япония, Индия, Америка…

И я все откладывал решение «на потом», надеясь, что все само устроится.

Но вот в 1975 году умер папа. Мама осталась совсем одна. Она часто болела, температурила… «Когда же ты, Олег, вернешься в Москву? Мне все труднее становится одной…»

Жизнь предъявила мне ультиматум. Я должен, я обязан жить рядом с мамой. Жить в одном городе.

Оторвать маму от ее московских корней, перевезти в Ленинград, лишив ее родного Института русского языка, от коллег и друзей, от Ваганькова, где муж и отец, от Донского монастыря, где мама и брат, от Покровки, от любимого ее Хотькова – невозможно. Это погубит ее.

Значит, вывод один: я должен уйти из БДТ, бросить театр, который стал громадным художественно-общественным явлением, где я занимаю далеко не последнее место, оторвать Галю, Олю и Ксюшу от насиженных мест, менять квартиру, устраиваться в какой-нибудь московский театр, где неизвестно как сложится судьба…

Я трусливо избегал принятия решения, тянул время, понимал, как трудно маме одной, понимал, что к постоянной ее тоске по сыну прибавилась боль потери мужа. Но я утешал себя тем, что часто бываю в Москве, на «Мосфильме».

Я использовал любую возможность для приезда в Москву: съемки, концерты, пробы, лишь бы быть почаще с мамой. И как же мучительно было мне смотреть ей в глаза, когда наступал час отъезда.

Я целовал маму, брал сумку, спускался на лифте во двор, а мама стояла на лестничном балконе и махала мне рукой…

Жизнь требовала решения, а я тянул, трусил, закрывал глаза, прятал голову в песок, словно страус.

Выберите самый оскорбительный эпитет для определения моего тогдашнего поведения – я приму любой.

Как это ни тяжело.

– Выпейте, Олег!

Это Лев Иванович Снежко, онколог, блестящий хирург, мама проходила у него обследование.

– Да и я сам, за компанию!

Чокнулись. Закусили лимончиком… Постепенно мир потеплел, упростился. Поговорили о том о сем…

– Ну как в театре, что нового?

– Да вот, играю роль режиссера в «Нашем городке» Уайлдера, скоро начнем «Волки и овцы» Островского.

– А как «Городок» – зритель понимает?

– Вначале туго было – непривычно пустая сцена, воображаемые дома, заборы, повозки… Сейчас уже ходит зритель, которому близка эта эстетика, и играем с большим успехом.

– Да… Знаете, Олег, ваша матушка умрет через одиннадцать месяцев.

– ?!!

Мама проходила обследование в онкологической больнице на Песочной. Замечательный врач Лев Иванович Снежко тщательно обследовал ее; все анализы были хорошими, оставалось только сделать рентген желудка…

– Ну, это я и в Москве могу сделать! – сказала мама.

Она торопилась в Москву, где ее ждала работа, и задерживаться в Ленинграде из-за какого-то рентгена упорно не хотела. В Москве сделала в поликлинике обычный рентген, который ничего не показал, и всю последующую зиму радостно трудилась: надо было выпускать первые две книжки «Учебника русского языка для учителей». Мама торопилась и не обращала внимания на некоторые симптомы, прежде тревожившие ее: ерунда, анализы отличные, да и рентген ничего не показал!

Через год, на следующее лето я все-таки заставил ее сделать рентген в Ленинграде, у Снежко. Мало ли что…

Процедура этого рентгена была совсем иной, нежели в московской поликлинике. Что-то мама глотала, ее крутили, переворачивали…

И вот:

– Выпейте, Олег! Да… Ваша матушка умрет через одиннадцать месяцев.

Если б мама послушалась меня год назад! Тогда ее еще можно было спасти, сделав операцию – болезнь только начиналась!..

А сейчас поздно. Поздно!

– Какие-либо медикаментозные или оперативные вмешательства бессмысленны. Пусть ваша матушка проведет этот год так и там, где захочет, с максимальной для нее приятностью. Версия диагноза для нее – цирроз печени.

Так судьба решила все сама.

– Никита, я не могу сниматься в «Неоконченной пьесе для механического пианино»!!! Мама смертельно больна, и я должен быть с ней на даче в Хотькове.

– Будете жить там, где будут съемки, – в подмосковном пансионате. Те же воздух и природа!

– Не могу, Никита! Мама решила провести последнее лето в Хотькове!

– Тогда пошел на хуй!!

Последнее мамино лето мы провели с ней в Хотькове.

А оно было яркое такое, прекрасное, словно улыбалось, прощаясь. Сияли листья нашего девичьего винограда, шелестели листья яблонь, которые мы сажали когда-то вместе – мама, папа и я…

Мы одни. Никого рядом. Ночами смотрю в страшное черное небо и молю, молю Бога пожалеть маму, меня…

Поздней осенью я перевез маму к нам, в Ленинград, несколько месяцев она пролежала у нас дома, терпеливо выполняя все предписания алма-атинской травницы: отвары, растирания, компрессы с барсучьей мазью… – все это я раздобыл в Алма-Ате, в отчаянии рванувшись к тамошней, как говорили, чудодейственной целительнице. Вначале привез сам, а потом каждую неделю летчики рейса Алма-Ата – Ленинград доставляли мне новые и новые бутылки и банки. Потом больница Академии наук СССР в Ленинграде. Там она и скончалась…

Утром того дня, когда мамы не стало, за больничным окном на подоконнике появился абсолютно белый голубь.

Он сидел на фоне чистого пушистого снега, завалившего все – улицу, деревья парка напротив, сам еле видимый, и внимательно смотрел на меня черным своим глазом.

Летом я приехал в Москву освободить наши комнаты в коммуналке.

Шли съемки фильма «О бедном гусаре замолвите слово». Придя со съемок, я начинал уничтожать все то, что составляло бабушкину, папину, мамину и мою жизнь. Продавал книги, большую часть маминых книг подарил ее коллегам. Но они, невзирая на мои отказы, оформили все мои подарки через букинистический магазин и прислали мне деньги в Ленинград. Я рвал бумаги, раздавал одежду и посуду.

Иногда натыкался на разные мелочи, которые надрывали сердце напоминанием о жизни, которая прошла и больше никогда не повторится… Слезы текли непроизвольно, но, выйдя на улицу, я натыкался всюду на одну и ту же фразу: «Москва слезам не верит!» С афишных стендов, с рекламы кинотеатров, а то и просто поперек улиц на растяжках: «Москва слезам не верит!!»

Это рекламировался новый фильм Меньшова, но мне казалось, что это Москва, оставленная мною, мои кривые переулочки, Чистые пруды и Покровка моя, двор мой, пропитанный аптечной валерьянкой, балкон на четвертом этаже на черной лестнице, с которого мама махала рукой, провожая меня, – это они не верили моим слезам и моему горю.

Это верно: Москва не верит слезам.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.