Писатель, который разводил кошек

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Писатель, который разводил кошек

Ки-Вест – самый южный городок Америки. На карте – точь-в-точь родинка на кончике похожей на нос дядюшки Сэма Флориды. На самом деле город на острове. От него до материка еще несколько таких же островов-родинок. Как будто кто-то разбросал в море камушки, чтобы какой-нибудь великан мог, ступая по ним, добраться от материка до Ки-Веста, не замочив ног.

Ки-Вест – город-музей. Здесь жили Хемингуэй, Теннеси Уильямс, Трумэн, другие известные президенты, политики, бизнесмены. Коренные жители уверены, что в их городе Хемингуэй написал знаменитую повесть «Старик и море». Поэтому в многочисленных галереях больше всего акварелек в стиле прозрачно-миражных японских миниатюр, на которых изображен похожий на Хемингуэя старик в лодке, с удочкой, на фоне или заката или лунной дорожки. Правда, кубинцы уверяют, что знаменитую повесть великий Хэм написал у них на Кубе, где прямо напротив Ки-Веста, через пролив, милях в пятидесяти, есть еще один домик Хемингуэя. Как будто любивший плавать писатель, иногда, после вечернего виски, вплавь добирался от одного своего домика к другому, запутывая будущих критиков своего творчества: где что он написал.

Ки-Вест не похож на обычные американские небоскребные города. Деревянные, двухэтажные, покрашенные в светлые тона домики с воздушными террасами, резными наличниками и ставнями-бабочками, как прозрачные привидения из романтического американского прошлого, скрываются в кудрявых зеленых садах и напоминают нам об «Унесенных ветром», «Хижине Дяди Тома» и Гекельберри Финне. Широколистные южные деревья густыми ветками, как опахалами, обмахивают эти музейные домики, заставляя шевелиться обленившийся на жаре почти тропический воздух.

Ки-Вест – это город-декорация к спектаклям Теннеси Уильямса и Артура Миллера. Это воздушный привет, посланный потомкам от Маргарет Митчелл и Марка Твена.

Но туристы этого не знают. Для них Ки-Вест – это просто самая южная точка самой главной страны в мире. Пестрой маечной толпой текут они весь день вдоль главной улицы, которая как узенькая речка, в берегах сувенирных магазинов, галерей и аттракционов, впадает в море, заканчиваясь дельтой кафе, баров и ресторанов. В этих кафе последние американские романтики, влюбленные и трогательные старушки с прическами, похожими на седые воздушные шарики, могут по вечерам наблюдать, как написано в зазывных рекламах, «неповторимый Ки-Вестовский закат». Для этого у каменных парапетов прибрежных кафе стоят высокие стулья, как у барной стойки. Но с противоположной стороны стойки не бармен с напитками, а краснокожее американское солнце, под мягкую музыку живого джаза, не скупясь, протянуло по зеленому морю каждому посетителю обещанную администрацией ресторана неповторимую ки-вестовскую солнечную дорожку. Как будто дорожка, а заодно с ней и само солнце состоят в штате рекламирующего их ресторана. Особенно возбуждает всех туристов то, что совсем неподалеку Куба.

– А где Куба? – почти с испугом спрашивают туристы у официанта.

– Вон там, – показывают руками официанты, – слева от солнца и чуть за ним.

И туристы, кто прищурившись, а кто в бинокль, напряженно вглядываются в шершавый горизонт, словно пытаются за ним разглядеть остров вечных бунтарей и его последнего коммунистического романтика Фиделя Кастро.

Музыка сочится из всех дверей, окон, щелей. Музыка, как и еда, – неотъемлемая часть жизни среднестатистического американского большинства. Она заставляет толпу вибрировать в резонанс, одинаково чувствовать, одинаково думать не задумываясь. Она главный зазывала. Она засасывает демонстрантов по ночным клубам, ресторанам, аттракционам, залам ужаса, галереям, ювелирным и сувенирным лавкам, которые по своей мешанине напоминают российские сельмаги. Только по американскому вкусу с более пестрым и блестящим ассортиментом. Здесь и хрустальные тигры, и ювелирные подделки, и открытки с кошечками и закатами, и штампованные картинки с теми же закатами, и искусственные цветы, и бейсболки с надписями, и майки с остротами и неприличностями, и носки, и трусы с портретами Хемингуэя.

* * *

Утро. Туристы еще по-американски добротно завтракают, чтобы с достаточным запасом энергии болтаться по улицам города-лавки.

Консьерж гостиницы, у которого я хочу спросить, как пройти к домику Хемингуэя, разговаривает с американкой загадочного возраста. Она после очевидной, модной в среде высшего и среднего американского класса пластической операции. Или, как коротко говорят в Америке: «хирургии». Хирургия – единственный вид искусства, в котором разбираются все американцы. Хирургия – признак зажиточности, пропуск в высший свет, один из самых крутых американских наворотов. Наравне с погодой, домашними животными – это любимая тема в любой женской компании.

– Я знаю доктора, который превосходно делает носы и укрупняет глаза.

– А наш врач использует новую технику, он подшивает под щеки воланчики, чтобы не было ямочек.

Действительно, американские врачи-хирурги в этом деле добились не меньшего, чем художники эпохи Возрождения – в живописи. Среди них появились свои Леонардо да Винчи, Рафаэли, Веласкесы. Они не врачи, они живописцы от медицины. Они меняют овал лиц, обрезают носы, удлиняют мочки ушей под размер сережек, укрупняют женщинам губы, делают их сочными и поцелуйчатыми, как у Софи Лорен или Джулии Робертс. Мужчинам раздувают ноздри, как у Джека Николсона, создавая ощущение такого же скрытого темперамента. Уколами умерщвляют нервы в местах скопления морщин, чтобы можно было думать не морщась, смеяться не улыбаясь, и чтобы лицо выглядело невозмутимо просветленным в любой ситуации, будь то юбилей или похороны. Если б не активные пока еще зрачки в обрамлении отредактированных глаз, многие американки напоминали бы сегодня собственные посмертные маски.

У американки, которая разговаривает с консьержем, даже не лицо, это пятка младенца. По лицу ей можно дать лет пять, по фигуре – сорок восемь, по рукам – все шестьдесят семь. Говорит она очень громко, как говорят люди, уверенные в том, что ни при каких обстоятельствах лица уже не потеряют.

– Где тут домик этого известного бородатого человека, который разводил кошек?

В отличие от консьержа – поляка, который, судя по всему, давно уже работает в Америке и привык к подобным вопросам, – я не сразу понял, что она спросила о Хемингуэе.

Во-первых, я забыл, что Хемингуэй действительно любил кошек, во-вторых, он их все-таки любил, а не разводил, но для сегодняшнего американского реалиста, воспитанного книгами Карнеги, а не Марка Твена и Фицджеральда, непонятно, как можно любить без прибыли. А значит – разводил. Но еще больше меня поразило, что стоявшие рядом американцы, которые тоже ждали ответа консьержа, ничуть не удивились ее вопросу. Консьерж вынул откуда-то из-под своего прилавка несколько карт Ки-Веста, отметил на них, где находится музей, и крупно печатными буквами каждому написал имя великого кошачих дел мастера.

В музей меня вез таксист-латиноамериканец. Я рассказал ему об этом случае. Он с радостью человека, который любит поболтать с пассажирами, тут же подхватил тему:

– Ой, это же американцы, они же narrow-min– ded (словосочетание в дословном переводе на русский означает «узко мыслящий»)! Я недавно вез одну из аэропорта в Майами, ей лет сорок. Выехали на берег, она как закричит: «Наконец-то я увидела Тихий океан!»

Я спросил у таксиста, из какой он приехал страны.

– Я бразилец, – гордо ответил таксист, тем самым подчеркнув, что уж он-то не narrow-minded. – А кем вы в России работаете?

– Я писатель, книжки пишу.

– Не, я книжек не читаю. У нас в семье было много детей, грамоте учили плохо – мне читать трудно.

Он ненадолго замолк, наверно, вспоминая свое бразильское босоногое детство, а я подумал: не слишком ли это парадоксально, что даже не умеющий толком читать бразильский таксист считает американцев узко мыслящими.

* * *

Я брожу по дворику хемингуэевского дома. Дом двухэтажный, старинный, лоскуток поэзии на рациональной американской земле. Много деревьев. Они когда-то скрывали Хемингуэя от жаркого солнца Флориды. Дорожки ныряют между кустами. В доме сохранилась библиотека. Интересно, что любил читать Хемингуэй? Есть даже небольшая брошюрка, которая называется «Бурлящий бассейн», видимо, в то время эти первые джакузи только что появились, и Хемингуэй мечтал о таком бассейне.

Во дворе у него тоже есть бассейн. Не такой, как нынешний, в кафеле, но бодрость писателю с утра, очевидно, этот бассейн придавал. Много книг о здоровье, книга «Мой бизнес», романы известных писателей: Фицджеральда, Ивлина Во и большая брошюра Форда «Конвейер».

Но американцев не интересуют книги и библиотека Хемингуэя. Они атакуют гидов другими вопросами, ведь в музее специально для привлечения американских посетителей – сто кошек, якобы в память о писателе. И это действительно привлекает обывателя.

– Вы были в домике Хемингуэя? Что вы, сходите обязательно: там сто кошек! Понимаете? Сто!

И идут люди, чтобы увидеть в музее Хемингуэя сто кошек. И задают вопросы, которые из этих кошек помнят самого писателя? И как писатель кастрировал котов? Сам, или у него кто-то был для этого? А какими инструментами в то время кастрировали? Практически главная экспозиция музея – кошки Хемингуэя, следующая – спонсоры Хемингуэя, следующая – его женщины.

Я выхожу прогуляться по тенистому саду. Деревья с уважением обмахивают меня своими опахалами. Они как бы чувствуют во мне что-то родное для них, писательское. Я представляю себе, как Хемингуэй также любил по утрам бродить среди этих деревьев, и в шорохе их листьев я читаю его грустные мысли. Недаром в его библиотеке есть фордовский «Конвейер».

Он чувствовал, что гениальное изобретение цивилизации внедрится скоро и в кино, и в живопись, и в литературу; и художественный стиль, художественное слово уступит место стилю литературно-телеграфному. И разговор о том, кто гениальнее, Фицджеральд или Хемингуэй, абсолютно беспредметен, потому что через несколько лет после внедрения конвейера во все сферы человеческой души забудут и о том, и о другом. Может быть, будут помнить только название повести «Старик и море», и то лишь потому, что будет выгодно зарабатывать на акварельках с нарисованными стариком и морем. Изображать их на зонтиках и носках.

А как нарисовать «Прощай, оружие»? Да и сам тезис неприбылен. Может, поэтому каждый вечер на берегу моря старик Хэм выпивал любимое виски, и тогда ему казалось, что все не так безнадежно. Веселей становилось на душе, и казалось, что «Старик и море», как и стихи Байрона, и полотна Рафаэля, и пьесы Шекспира созданы, чтобы человечество когда-нибудь сказало себе, как герой его романа: «Прощай, оружие».

Заряд, полученный во времена советские, видимо, останется у меня на всю жизнь.

Тогда, будучи инженером-режиссером, я и не мечтал о том, что увижу другие страны, что буду смотреть на Италию с Везувия, Парфеноном любоваться не на открытке, а стоя в обнимку с его колоннами, что увижу египетские пирамиды и совершу восхождение... не на гору, нет... по жизни!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.