Познавая белый свет

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Познавая белый свет

Шестидесятые годы… Экран завоевывает режиссерский кинематограф. Тонкие актерские нюансы отходят на второй план и уступают место режиссерским размышлениям в виде кинематографических гипербол, сравнений, эффектного монтажа. В моде актеры-типажи. Режиссер мог снимать актера за его прекрасную улыбку, за скульптурно правильное лицо, которое так от природы фотогенично, что безо всяких усилий выражает мировую скорбь. Актер, углубившись в себя, мог решать: «Из зарплаты в 250 рублей вычесть налог 13 процентов, это будет…» А за кадром красивый баритон вещает: «Сколько сынов здесь прошагало, сколько горя горького выпито…» И на экране — ну просто непревзойденный эффект! В лице актера от природы таилась какая-то весомая загадка. Другому же его коллеге нужно три дня не спать, биться головой об стенку, перевернуться в тройном нервном сальто, чтобы достигнуть такого эффекта. Кино не театр: в кино можно обмануть. Как хорошо, что в 80-х, в лучших картинах голос режиссера не заглушает духовные нюансы актера. У лучших режиссеров 80-х актер в его фильме — единомышленник. Сейчас в кино смешались жанры, сгустились краски. Режиссер приглашает на роль актера, внешность которого, казалось бы, далека от данного персонажа, как небо от земли. Разве об этом можно было подумать тогда, в 60-х? Теперь нужен актер. Актер — это значит, он сможет все! Наступило прекрасное время: твори, выдумывай, пробуй.

Совсем недавно мне, в который раз, задали вопрос: «В чем же главное различие театра и кино?» Никогда не могла «схватить» это «главное». Все же, присутствуя на спектакле в театре — как бы хорошо не играли актеры, как бы «железно» ни был поставлен спектакль, я смотрю куда хочу. А в кино — смотрю туда, в том направлении, куда ведет меня за собой камера. Она выбирает, на что мне смотреть. А камера — это режиссер. А если не замечаешь камеры, и идешь, как будто ты сам хочешь так идти и именно это видеть… Тогда это прекрасный режиссер, это «твой» режиссер!

Шестидесятые… Это время, когда в моду входили шуршащие плащи «болонья», пальто и куртки из кожезаменителя, синие блейзеры с золотыми пуговицами. Это время, когда знаменитую Брижит Бардо начинала затмевать слава английских «Битлз». Но у нас Брижит Бардо была еще в самом разгаре. На экранах с большим успехом прошел фильм «Бабетта идет на войну». И все женщины стали ходить с прическами «а ля Бабетта» и по возможности — с пышным бюстом. Из-за больших голов с начесами все казались тонконогими.

И я от моды не отставала. Да ни за что на свете! Тоже немножко Бабетта, с бантиками, с волосиками, подкрашенными в модный цвет. Кто сказал, что женщине трудно одеваться модно? Я этого не понимала никогда. В самые бедные институтские времена три-четыре рубля на ситец находились всегда. А копеечные ленточки и кружевца для отделки? Ей-богу, мне все завидовали! «Ну, у нее столько нарядов!» А позже, когда не было ничего — ни зарплаты, ни работы в кино… Концертная поездка облегчит жизнь, купишь в комиссионном идиотское платье большого размера. А фантазия, фантазия-то на что! Сидишь, крутишь, вертишь, выходишь — все ахают! Где купила? Да так, говорю, случайно досталось, заморское… И все верили. А потом, через время, — хвать от него рукава, а вместо складок — юбку «дудочкой». И идешь как японская гейша, тюк-тюк-тюк каблучками. Фурор! А одно платье перешивала рекордное количество раз. Уж больно материал был занятный. И моя приятельница говорила мне по телефону: «Я так понимаю, что сегодня на тебе будет вариант номер „семь“». Эти, казалось бы, мелкие радости здорово меня вдохновляли в те времена.

Шестидесятые годы… В моде песни: «Джони из зе бой фо ми», «Под крылом самолета», «Я гляжу ей вслед», «Дунай, Дунай» и прогремевшая на весь мир «Пусть всегда будет солнце». Моя Машенька с упоением пела и разучивала эти песни. Я купила ей проигрыватель и много пластинок с детскими сказками. «Послушай, дружок, сказку о Красной шапочке», — и полчаса я свободно могла заниматься своими делами. Все мои знакомые последовали моему совету и купили детям долгоиграющие сказки-пластинки. Замечательное изобретение! Дети развиваются и умственно, и музыкально, и артистично, ну — и познавательно. И у матерей развязаны руки. Очень удобно.

В те годы работы у меня не было прочно и наверняка. А времени свободного было… Да все время свободное. Даже страшно. И именно на то время падает обильное количество знакомств с людьми. С людьми разными — работающими в искусстве и вне его. Тогда я попадала в самые различные компании с необычным для меня микроклиматом, новшествами и модами. У меня была полная свобода выбора — мое это или не мое. Совершать ошибки в оценках людей и своих поступках. Переболевать обманы и человеческие перевоплощения. Делать выводы. Искать свое. Отметать чуждое.

Я познакомилась с людьми так называемого светского круга, где велась игра во взаимную вежливость: «Прошу Вас», «О, нет, прошу Вас», «Входите Вы», «Нет, входите Вы». Здесь не говорилось ничего лишнего. Говорить лишнее — моветон. Ей-богу, честно, я им подражала и тоже подолгу молчала, только слегка кивала головой — ни в коем случае не эмоционально — нет-нет, чтобы получилось то ли да, то ли нет. Молчу, молчу изо всех сил. Но невозможно же! Ведь так вообще ничего и не произнесешь… И несмотря на то, что я скоро усвоила, что высшее благородство — в молчании, подавлять себя искусственно не могла. К сожалению или к счастью, но я принадлежу к такому типу людей — людей, очень неудобных в общежитии, — которые говорят то, что думают. А кому это понравится?

А жизнь, с бесконечным количеством свободного времени, продолжалась. Вскоре я увлеченно окуналась во что-то новое.

Попадала в компании, где вокруг одного человека пригревались многие. Этим одним обычно оказывались сын или дочь состоятельных родителей. Родители находились в постоянных разъездах и предоставляли детям полную свободу, не контролируя и не проверяя их жизнь. В такую компанию актриса с именем, пусть и нашумевшим когда-то, вполне вписывалась. И даже, на первых порах, была всем интересна. Все пригревающиеся жили своей самостоятельной жизнью забывая, что едят чужой паек. Это особая разновидность людей-паразитов, которые обладают крепкой авантюрной бессовестной натурой и держат своего кормильца-лидера в жесткой зависимости. Они виртуозно умеют перевоплощаться, угождать, в нужный момент посочувствовать. Они свободны всегда. И никто никогда толком не знал их профессии.

Заинтересовало меня загадочное искусство художников. Чистый лист бумаги, напитавшись какой-то сказочной атмосферой, вдруг дышит как живой. На нем шагают люди, распускаются розы… Фантастика! Мастерские художников размещались или в подвалах, где было серо, сыро, темно и пахло красками и плесенью. Или на крышах, в поднебесье, где ярко светило солнце и было много голубого неба. И ни одной крыши рядом. Прямо как в замке или в тереме. И в подвалах, и в поднебесье я чутко вслушивалась в незнакомые слова и определения, внимательно следила за необыкновенными мыслями талантливых людей. Они разговаривали на своем особом языке, как глухонемые на улице, когда прохожие удивляются, как же это не словом, а руками можно все абсолютно изобразить. Ох, как много я не знаю. Как о многом не ведаю. Я сидела с умным видом, кивала и… ничего не понимала. Наверное, здорово пишет Дебуфе. Но как он пишет и о чем — не знала, только кивала и поддакивала, опустив глаза. А когда увидела книжку с иллюстрациями его работ, совсем потерялась, сникла, скисла. Ничего не поняла. А умный вид уже был продемонстрирован. И запутывалась окончательно. Тогда еще не умела честно сказать: я этого не знаю, не понимаю, это не мое. Да, я тогда и сама не знала, что мое, а что — нет. Нет, видно, не дано мне постичь тайный, интимный процесс работы художника. Когда вижу результат — хочется плакать. И я опять искала свое.

В жизни встречаются люди, которых сразу же признаешь за близких друзей. Безошибочно это бывает крайне редко. Ты им раскрываешь свою душу, потому что инстинктивно чувствуешь, что здесь тебя не предадут и не обманут. Тут уж можно довериться безо всяких опасений. И испытываешь такой восторг, когда получается, когда удается заразить человека своим азартом! И такие минуты в ажиотаже от счастья, что ты нашел долгожданный объект, бездумно говоришь вдруг невозможные вещи. Эти обильные извержения, опустошающие «набеги» были мне органически необходимы. Они наплывали на меня, когда нужна была разрядка энергии, которая копилась во мне, не находя применения. Я была беспомощна перед этой силой. Я не боялась. Она меня мотала, мучила и не выпускала из своих цепких лап. И только после опустошений эта сила отходила и давала возможность отдохнуть, одуматься, отрезветь. А потом опять начинала подкрадываться со всех сторон, опять сжимала в железных тисках.

Сейчас я понимаю, что это были своеобразные спектакли. Необходимость играть — как дышать, как пить, как есть. Я находила зрителя на всех перекрестках своего запутанного маршрута. Я наваливала на него избыток своей энергии. И порой кто-то, не умев распознать, сориентироваться, конечно, принимал меня за человека «с приветом». «Вот уж эти артисты, все-таки они придурковатые». Отсюда порой рождались сплетни, делались неверные выводы, расползались слухи и небылицы.

Теперь, когда много работаю, я экономно распределяю дорогостоящую для здоровья энергию. Держу себя, если вдруг распирает азарт «набега». Если раньше в самолете, перекрикивая рев моторов, я находила себе жертву и она меня слушала, в купе поезда до рассвета веселила попутчиков, а дома, от того что звучало пианино, в стену стучали соседи, то теперь, как войду в самолет, быстренько пристегнусь еще до того, как зажжется объявление: «Ноу смокинг. Фастен белтс». И закрою тихонько глазки. Зайду в купе поезда — тут же на полку и калачиком, лицом к стенке, чтобы остаться неузнанной. И музыка в доме на полтона, и очень редко громко, как раньше. Музыка тоже требует энергии. Соседи довольны, — наконец-то притихла эта артисточка, а раньше: «Что? Вот это ваша работа?! Что мы, не знаем, как работают настоящие артисты? Что же это вас не снимают? Мелькнули раз — и метлой? Ха-ха!» Теперь притихла я. И притихли мои соседи. Но в самолете, закрыв глазки, но в поезде, свернувшись калачиком, вы думаете, я отдыхаю, я сплю? Нет, сплю я трудно. Все думаю, думаю… Передо мной все летят, бегут обрывки фраз, эскапады чьих-то возбужденных выступлений, вспоминающихся некстати — полная белиберда и хаос. Это меня преследует, не отпускает, трясет до головокружения, до изнеможения. Я оглушаю себя снотворным, засыпаю болезненным сном, чтобы проснуться и снова лихорадочно и тревожно существовать под гипнозом этого хаоса. И вдруг весь этот хаос выстраивается в стройную шеренгу, обрывки склеиваются в одну точно смонтированную ленту, и даже интонации чьих-то выступлений, оказывается, были неслучайными. В это время я совсем замираю, целиком ухожу внутрь себя и ничего вокруг не вижу. В эти моменты происходят самые роковые ошибки в отношениях с людьми. Они не понимают, что я болею. А я не могу им объяснить своей болезни. Она неизлечима. От нее есть лишь одно лекарство. Болезнь отходит в тот момент, когда я вхожу в кадр новой картины. Когда я становлюсь другим человеком. Эта болезнь была процессом перестройки организма на новый лад. На лад другого человека. Этот новый человек и ходит, и мыслит, и ест иначе. Существует на другой, не на твоей жизненной ступени. Следовательно, у него и пульс другой. У него иное давление и другая частота дыхания. И группа крови другая. А если иметь ввиду, что женская природа ох какой запутанный и сложный, вечно загадочный и капризный организм, то, может быть, чуть-чуть приоткроется степень тяжести этой болезни — психофизического и биологического переустройства организма. Но в период болезни я вдруг произношу фразы, которые могут обидеть человека невниманием или кажущимся потусторонним пренебрежением. Вот именно, потусторонним. В момент болезни я не рядом с ним. Через время я мучительно вспоминаю, что же я такого могла сказать? Почему человек насторожился и как бы изменился? Я вас по-прежнему очень люблю, прошу прощения. Во мне сидел недуг, но разве это объяснишь… И часто бывает, что поздно. Наверное, отсюда и тяжелый характер. Безусловно, тяжелый. Но что-то я не встречала актеров с легким характером, если, конечно, профессия владеет ими полностью. Но… задним умом всегда бываешь хорош. И сколько же должно было пройти лет, сколько случайно выброшенных фраз, сколько расстроенных отношений с людьми, чтобы все это дошло до сознания и чтобы сделать вывод: болеешь — не показывайся на глаза. Закройся — и мучайся наедине. А что делать, если вся жизнь на глазах, на людях? Даже ночью — в поезде…

Тогда же, в те времена, в тяжелые времена безработицы, эти «недуги» были как своего рода катарсис. И иногда так тренинг, как проверка: а если в бой, вот так, с ходу, повоюешь? Да, да, дайте бой, дайте. Как говорилось в одной пьесе: «Бомба есть, запала нет, а то так бы и трахнул».

Изредка про меня вспоминали. Да нет, не изредка. Всего один раз. Пришла с бьющимся сердцем на кинопробу, посидела в гриме и костюме несколько часов. Дошла до меня очередь. А до конца смены осталось пятнадцать минут. Режиссер нежно меня обнял за плечи и очень вежливо объяснил ситуацию — мол, мы с вами бывалые, опытные, битые кинематографисты, все стерпим, не правда ли? Тут вот до вас пробовал неопытную «зелень», вот и замешкался. Извините, милая, мы вам позвоним, как только дирекция назначит время следующей кинопробы. Времени следующей кинопробы не сообщили, и, кажется, на роль утвердили неопытную «зелень». Где же ты теперь проросла, неопытная «зелень»? Проросла ли? Ну что ж, обижаться не на кого. Жизнь в кино жестокая. Режиссер делал свое дело. Он рубил свой лес для того, чтобы построить новое, интересное здание. Рубил лес. А когда лес рубят — щепки летят. И от этого никуда не денешься. Так не превращайся в щепку, в шлак. Будь сильной, стань той необходимой, драгоценной щепкой, без которой рухнет красивое здание. Не смей быть выброшенным шлаком. «Будь», «стань», «не смей» — эти повелительные формы глагола могут относиться к человеку, который в эту жестокую профессию забрел неслучайно. И пришел для того, чтобы страдать, мучиться, любить, сомневаться, гореть, гореть, гореть. Пока не сгоришь. Весь, дотла. Нет-нет, настоящий талант пробьет себе дорогу. А ежели не прорастет неопытная зелень, а ежели она зачахнет на корню — значит, это был вовсе не талант. Просто на время кого-то смог одурачить. А потом зачах. Я абсолютно сознательно жестоко говорю так об актерской профессии. О том, что без истинного призвания случайным людям в ней делать нечего. И пусть режиссер, строя свое здание, использовал лицо милой девушки из аптеки или скульптурные черты рыжеволосой красавицы из медицинского института. Режиссер на время оторвал их от профессии. И вины у него перед ними нет. А девушкам… Получила удовольствие, снялась, удовлетворила интерес к тому, как «делают кино», и обходи это кино десятой дорогой. А не оставайся обиженной на полпути, неактрисой и неаптекаршей. Пройдет время, пройдет мода на «типажи», восторжествует по праву на экране актерский труд, и прежние открытия, новшества будут все равно что «плевок в вечность». Это выражение знаменитой актрисы Фаины Раневской стало у кинематографистов популярным. У нее спросили как-то, почему она не снимается? Это было именно в то время, когда последние раза два она снялась в серых и безнадежных картинах, а потом резко повернулась к кино спиной и быстрым шагом навсегда удалилась в театр. «Знаете, сняться в плохой картине — это все равно что сделать плевок в вечность».

Какая же была радость, когда меня вызвали летом 1963 года на Рижскую студию. Как сказали по телефону, в «веселую, спортивно-конструктивную комедию». Пробы не было. Меня вызвали, чтобы заменить опять же молодую, неопытную «зелень». А то бы не попасть мне в картину в то время, да ни за что на свете. Картина была уже на полном ходу. Все были на своих обжитых местах. Мне же нужно было еще только находить свое место. Моя героиня — конструктор велосипеда нового типа. Вот почему спортивно-конструктивная комедия. Мой велосипед нового типа укрощали сразу два героя фильма. «Укротители велосипедов» — назывался этот фильм. Она — спортсменка. Она же еще и поет. В нее влюблены сразу двое. Ну почему же я ощущаю какой-то момент собственного недовольства, а? Чем же вы неудовлетворены, милая артисточка? Да, о вас вспомнили совсем уж от безвыходного положения, ну и что ж? Да нет, нет, что вы, я довольна всем. Можно даже сказать, что я счастлива. Более того, я схватилась за эту роль с жадностью, как будто в ней я найду счастье, блаженство и мне приоткроются неведомые тайны жизни и покой. Ну разве в голову могло прийти тогда, что роль конструктора-новатора, с моей сегодняшней точки зрения, будет очередным «плевком в вечность»…

Я брожу по красивой Риге, нахожу те уголки, где мало народу. Мне нравится сидеть рядом со старушками. Слушать их пересуды и жалобы на здоровье, любоваться их старыми собачками. Ах, как мне хочется домой, к родителям, к моему папочке! Порой мне так остро этого хочется, что я чувствовала, как моя душа «сжата в тисках». То было прекрасное, теплое, редкое прибалтийское лето. Почему-то я во всех городах выискивала улицы, которые про себя отмечаю так: вот здесь похоже на Харьков, о-о, а это точно наша Сумская! Ну, а это уж прямо наша Холодная гора. Ой, а здесь родная Клочковская… А ведь уже десять лет вроде живу в Москве. Лето… Дочь у родителей в Харькове. Сейчас у них счастливое время. У всех троих. Ах, если вот скоро я нагряну к ним, то надо собираться с духом и очень тонко сыграть, опять, мол, все хорошо. Опять работаю. Суставы побаливают, но уже далеко не так, как два года назад. Уж точно, папа перво-наперво прощупает все кости и будет прислушиваться, «нет ли у дочурки туберкулеза?» Я привезу для него гостинцы — знаменитых прибалтийских угрей. «Давай, Леля, подкорми дочурку як следуить быть. Хай поспит дома. Вот усе и у кучки, уся семья, ах ты ж, мамыньки родныи, якая ж ета радысь. Ладно, не плачь, Лель, што бог дась, главное, чтоб здоровье було! А етага брата в нее ще будить… Ще усе наши окны повыбивають! Не плачь, Лялюша, а то я и сам вже не выдержу». Мама прижимала к себе свое любимое создание — свою «унученьку», — и все мы молча думали об одном: она растет без отца.

Прошло время после картины «Укротители велосипедов». Теперь я ее люблю за то, что она принесла мне редкую возможность еще раз встретиться с большим артистом, одинаково мощно работающим во всех возможных жанрах. Что такое в моем понимании настоящий артист? Это человек, которого я ни на секунду не могу представить ни инженером, ни учителем, ни космонавтом, ни врачом… Но который может быть самым высоким профессионалом в этих профессиях… На экране и в театре, конечно. Это народный артист СССР Олег Иванович Борисов. Тогда хрупкий молодой человек. Годы мало изменили его внешне. Они только углубили его крупное драматическое нутро, его недюжинный актерский темперамент и отточили ювелирный актерский ум. Это один из редких партнеров, очень родной по духу. С ним я могу не видеться годами, но если встречаюсь на кинопробе, на репетиции или сразу на съемке — у меня возникает ощущение, что все это время мы не расставались, а жили рядом, бок о бок. Впервые нас свел в дуэте в своем фильме «Балтийское небо» Владимир Яковлевич Венгеров. Олег Борисов играл летчика Татаренко. Казалось бы, лирический герой, что тут придумаешь? Но актер сумел найти в роли такие разнообразные нюансы, что его герой не уместился в рамках, отведенных Борисову. Даже в той голубой роли было видно, что актер может сделать очень многое. В фильме «Укротители велосипедов» мы встретились в комедийном дуэте. У Олега Ивановича несколько сцен просто блестящих, каскадных. А потом «Рабочий поселок» и его знаменитая трагическая роль слепого инвалида войны. И я рядом с ним, подавая ему с земли палку, абсолютно верила, что Олег действительно ничего не видит. На мой взгляд, это одна из его самых прекрасных ролей. А потом, в небольшой роли учительницы, которая не любит детей, я подыгрывала Олегу Борисову в фильме «Дневник директора школы», где он создал свой, борисовский, глубокий, очень теплый, душевный характер директора-учителя. Еще судьба нас свела в фильме «Вторая попытка Виктора Крохина», где мы играем безысходную любовь двух немолодых, побитых жизнью людей. Во время съемки после слова «мотор» у меня не подрагивала ни одна жилка, мне было очень спокойно и казалось, что рядом со мной такой родной, такой дорогой и знакомый человек. «Олег, сколько лет мы с тобой уже знакомы?» — спросила я его на съемках нашей последней совместной картины «Рецепт ее молодости», — где Олег танцует, поет, играя роль барона Пруса. «Знаешь, лучше этого не произносить вслух, а то прямо страшно…» Много есть хороших актеров. Меньше — прекрасных. Совсем немного — редких талантов. Но таких, как Олег Иванович Борисов…

Я ходила по рижским переулкам. Я чувствовала, что скоро кончится картина, тогда опять — неизвестность. Эта работа случайная. Случайная. Из нее не вытекало ничего. Ничего. А что же завтра?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.