Глава двенадцатая Сорок восьмой год
Глава двенадцатая
Сорок восьмой год
«Да здравствует Республика! Мечта! Восторг! И вместе с тем какая дисциплина, какой порядок в Париже! Я полетела туда, последние баррикады раскрывались передо мной. Я видела народ великий, святой, наивный, великодушный! Я видела французский народ, собравшийся в сердце Франции, в сердце вселенной; это самый великий народ мира. В течение многих ночей я не спала, я целыми днями не присаживалась. Здесь царит безумье, опьянение, счастье. Мы заснули в грязи и проснулись на небесах. Пусть все окружающее вас, преисполнится доверия и мужества!
Республика завоевана, утверждена; мы все погибнем, но не отступимся от нее. Правительство состоит по большей части из прекрасных людей, не вполне совершенных, разумеется, для дела, которое требует гения Наполеона или святости Христа. Но соединение этих людей, обладающих душой, талантом или волей, достаточно для теперешнего положения. Они жаждут добра, они ищут его, применяют. Искренно они преданы принципу, подавляющему их личность: воле большинства, правам народа. Народ Парижа добр, снисходителен, верит в свое дело и так могуч, что сам помогает своему правительству. Если такое положение продлится, то это общественный идеал. Его надо поддержать.
Все мои физические страдания, все мои личные огорчения забыты, Я живу, я сильна, деятельна, мне 20 лет.
Республика будет жить; ее час пробил. Раньше республики бывали всегда несовершенными. Они погибали потому, что не уничтожали рабства. В республике, которую мы провозглашаем, будут только свободные люди, равные в правах. Общественный порядок, который с помощью божьей по воле провидения мы только что разрушили, делал богатого таким же несчастным, как и бедняка. Эти два класса чувствовали себя враждебными, опасались друг друга. Бедняк боялся предательства и тирании богатого; богатый боялся гнева и мести бедного.
Такое противоестественное положение вещей должно скоро прекратиться; и оно прекратится, как только мудрые великие законы обеспечат за каждым французом право на существование и на труд».
Этих «мудрых великих законов», долженствующих обеспечить счастье французского народа, Жорж Санд ждала от своих друзей: Ледрю-Роллена, Араго, Луи Блана. Приехав из Ногана, она, связанная с членами временного правительства своим сотрудничеством в «Реформе», тотчас же могла войти в самую гущу политической жизни. Ее восторженное многословие, легкость ее пера могли быть очень полезны для той лаборатории блестящих речей, которую представляло собою временное правительство. Гений Жорж Санд для крайней левой был таким же подспорьем, как красноречие Ламартина для умеренного центра.
После тихого Ногана молодой революционный Париж, охваченный праздничной лихорадкой, произвел потрясающее действие на ее доверчивое воображение. Преобразилось все: улицы, дома и лица. Синие блузы из предместий, переулков и мансард выплеснулись на площадь Согласия, к Бурбонскому дворцу, на аристократические бульвары. Синие блузы были украшены красными розетками, а на взволнованных лицах рабочих Жорж Санд читала только одно выражение: выражение безмерного счастья. Буржуазия тоже принимала участие в революции; с балконов особняков, из окон, украшенных портьерами, жены финансистов махали платками проходящим рабочим колоннам. Национальные гвардейцы в кабачках пили пиво, обнявшись с рабочими, провозглашая тосты за Луи Блана, Барбеса и Ламартина.
Во французском театре, ныне театре республики, перед рабочими-зрителями «Версальский экспромт» Мольера, приспособленный к новым обстоятельствам, вызывает бурю восторгов. Погруженный в вековой сон Мольер внезапно просыпается. Его разбудила тревожная мысль о том, что в зрительном зале «король ждет». Он торопится на сцену он подходит к рампе. Удивленный, он не видит перед собой ни блестящих придворных, ни раззолоченной королевской ложи. Синие блузы, красные розетки заменили мишурное великолепие. Мольер не теряется. «Да, я вижу короля, — восклицает он, — он больше не носит имени Людовика XIV, его зовут народом, народом-победителем. Этот монарх велик, он выше всех королей, велик своей добротой, своей правдивостью; этому монарху не нужны придворные, ему нужны только братья».
Сорок восьмой год. Современная гравюра.
Зал сверху донизу трещит от топанья ног и аплодисментов: на сцене появляется знаменитая трагическая актриса Рашель и надтреснутым голосом запевает марсельезу. Ее резкое мужское лицо дышит дикой страстью; ни королевских жестов, ни античных поз. Она подражает в своих движениях повадкам обитательниц предместий, провожавших мужей на баррикады. Зал подхватывает, марсельеза бушует, как пожар. В этой марсельезе угроза и сила, которые в первые дни после февраля Жорж Санд принимает за выражение полного счастья.
Да, счастье полное. Так по крайней мере думает Жорж Санд, и на первых порах ничто не разрушает иллюзий. Будущее представляется ей безоблачным. В февральские дни пролилось так мало крови, что она о ней забывает. Франция приобрела республику, открылась дорога к социальному совершенствованию, которого жаждет все человечество. Она в этом не сомневается. Если где-нибудь и скрываются враги, то это такая жалкая горсть эгоистов, о которых не стоит и говорить. Управление страной находится в руках людей, верующих в дело и глубоко бескорыстных. При полной готовности на жертвы со стороны имущих классов, при мудром терпении и великодушии народа, под руководством самоотверженного правительства Франция медленно, но верно пойдет по пути социальной реформы.
Эта социальная реформа в представлении Жорж Санд туманна. Она говорит об имущественном равенстве, но успокаивает трусливые сердца тем, что республика никогда не покусится на частную собственность. Обогащение государства и уничтожение частного капитала под руководством мудрых правителей произойдет с такой мягкой медлительностью, что не отразится на чьем-либо личном благосостоянии. Неужели могут найтись изверги, которые не откажутся от отягощающей их роскоши во имя блага большинства? На основе евангельской любви и христианского сознания, которые проникают все живущее на земле, человечество легко обретет новые формы социальных отношений. Пускай эти новые формы носят название коммунизма, устрашающее людей близоруких, Жорж Санд не боится слов и называет себя коммунисткой.
Политические друзья Жорж Санд приняли ее с распростертыми объятиями. С первых же дней революции и Луи Блан, и Араго, и Ледрю-Роллен ощущали рост противоречий и вражды, которые окружали их во временном правительстве со стороны крайней правой и умеренного центра, а вне стен Люксембургского дворца со стороны крайне левых. Но оптимизм в эти дни был не только в моде, он являлся обязательным. Усыпить бдительность народа громкими фразами входило в расчет организаторов реакции, которые на первых порах замаскировывались. Луи Блан и Пьер Леру, к которым Жорж Санд примыкала своими политическими взглядами, так же, как она, верили еще в успех своих социально-реформаторских планов. Истинное революционное ядро парижского пролетариата еще не было сорганизовано и не отдавало себе еще ясного отчета в том, кто является его друзьями и врагами. Эту политическую неразбериху Жорж Санд оптимистически принимала за единодушие; она чувствовала себя уютно среди доброго французского народа, с которым ей наконец можно было говорить на страницах газет о самых задушевных своих мечтах.
Тотчас по приезде в Париж она обращается к среднему классу с письмом. Она выражает в нем восторг перед величием народа и высказывает убеждение в том, что буржуазия и пролетариат не могут быть враждебными. Народ справедлив, добр и мудр, он не знает мстительных чувств, буржуазия должна раскрыть ему свои объятья и с полным доверием присоединиться к нему. В нескольких письмах, обращенных к народу, она развивает ту же утешительную мысль. «Братство уничтожит ложные различия и самое слово «класс» будет вычеркнуто из книги судеб обновленного человечества».
Веря в добродетель, она только утверждается в убеждении, которое всегда ее утешало: зло на земле является результатом недоразумения, цели у всего человечества общие; любовь и самоотвержение свойственны каждому. Спор о средствах достижения идеала кажется ей разрешенным с того момента, как объявлена республика.
«Новая жизнь начинается, — говорит она народу. — Мы узнаем друг друга, мы полюбили друг друга, мы будем вместе искать социальной правды»-
Энергичная, работоспособная, выразительница официально исповедуемых временным правительством взглядов, Жорж Санд в первые революционные дни занимает в Париже видное место на политической арене. Она чувствует себя действительно помолодевшей на двадцать лет. Слава руководителя, борца, революционера, слава философа всегда казалась ей во сто крат более завидной, чем слава писателя. Победа кажется ей такой полной, что она склонна к самому широкому великодушию. Перед ней заискивают больше, чем когда бы то ни было. Это торжество, давшееся с такой легкостью, не задевшее никак ее личного благополучия, не потребовавшее от нее почти никаких жертв, для нее является поистине даром судьбы. С детским простодушием она пользуется этим выпавшим на ее долю праздником. «Мадам Санд разыгрывала важную персону» — говорил впоследствии Ледрю-Роллен, когда политическая идиллия была окончательно разрушена.
В первые дни революции она могла во всей полноте осуществлять свое влияние. Страницы всех газет и журналов открылись для нее; она основала свой собственный орган под названием «Друг народа». Временное правительство выдало ей следующий пропуск за подписью Ледрю-Роллена:
«Гражданка Жорж Санд имеет право свободного передвижения и доступ ко всем членам временного правительства».
По ее рекомендации назначались комиссары республики в провинциальные округа. Сын ее Морис, не достигший еще двадцатипятилетнего возраста, сделался мэром Ногана.
Этот необычайный праздник, конечно, не мог длиться долго.
Через 10 дней после провозглашения республики Жорж Санд, облеченная полномочиями временного правительства, уехала в Ноган; начиналась подготовка к выборам в Национальное собрание и революционизирование провинции делалось очередной задачей. Жорж Санд не могла не знать, что вся крестьянская масса в целом не проявила того энтузиазма, который она видела воочию на улицах Парижа. Это ее не смущало. Сердце Франции билось ровными революционными ударами. «Меньшая братия» не могла не присоединиться к желаниям «великого парижского народа». Слово «республика» для Жорж Санд казалось магическим ключом, которым можно раскрыть двери всех сердец. В глазах ноганской помещицы «добрые беррийские мужички» были детьми, которым легко раскрыть глаза на прелести грядущей социальной реформы. Она знала их покорными, преданными, благодарными. Беррийские женщины в белых монастырских чепцах низко кланялись ей, принимая из ее рук великодушную материальную помощь. Теперь она везла им великое слово «республика», гражданскую свободу и обещания необыкновенных грядущих благ. От них требовалось только одно: терпение. Объяснить народу необходимость нового налога, его обязанность войти в положение временного правительства, причину, вызвавшую временный кризис, казалось только вопросом красноречия.
Полная недавних воспоминаний о ликующем Париже, Жорж Санд хочет и своих ноганских детей побаловать революционным праздником. Трогательный и простой сельский праздник кажется ей не менее прекрасным, чем величественные парижские демонстрации. В ногайской церкви, украшенной мхом, листвой и ранними весенними цветами, воздвигается катафалк в память павших на баррикадах бойцов. Венок из бледных фиалок и трехцветные знамена с древками, обвитыми лавровыми ветками, украшают его. Со всех сторон по тропинкам и дорогам к церкви стекаются беррийцы, закутанные в голубые плащи верхом на маленьких лошадках. Эта быстро сорганизованная национальная гвардия вооружена ружьями. Женщины, дети и старики держат знамена, которые склоняются при приближении защитников революции. Мэр округа Морис Санд приветствует народ возгласом: «Да здравствует республика!» Похоронную мессу в честь павших выслушивают в благоговейном молчании. Лица крестьян замкнуты, суровы, недоверчивы. Жорж Санд и Морис пытаются внести оживление. Выкатываются бочки с вином, гремит музыка. Крестьяне пляшут, пьют и веселятся, но к политическим речам относятся с равнодушием или подозрительностью. Вечером, когда за темнотой трудно различить лица, где-то близ ворот усадьбы раздаются отдельные крики.
— Долой коммунистов!
— Долой налог!
Пробыв около двух недель в Ногане, Жорж Санд возвращается в Париж. Легкая тень, которую набросила на ее оптимизм поездка в провинцию, рассеивается перед новыми восторгами, которые ждут ее в столице. В Ногане остался Морис; она верит в его способность революционизировать косное крестьянство, всеобщее счастье кажется ей таким близким и доступным, способы его достижения такими простыми, жертвы во имя его такими ничтожными, а добродетель человечества такой несомненной! Человечество не может обмануть ее так же, как обманули ее некогда отдельные личности, капризные, непонятные и сложные, не сумевшие оценить ее материнских уроков и ее материнских ласк.
В Париже «возлюбленный народ» начинал проявлять уже кое-какие признаки дурного характера. В сердце Франции было нарушено великое утешительное единство. В многочисленных клубах шумели в разнобой голоса. В предместьях, в самых темных и мрачных мансардах звучало имя страшного человека — Бланки. В буржуазных особняках шептались. Национальная гвардия хлопотала о своих привилегиях. Частный капитал катастрофически исчезал из государственного банка, предприятия закрывались, толпы безработных ходили по Парижу и наводняли национальные мастерские; оскорбительные по своей ненужности земляные работы, предпринятые временным правительством в целях смягчения безработицы и отвлечения пролетариата от борьбы, не могли занять свободных рук, рабочая плата понижалась. Люксембургская комиссия труда под председательством Луи Блана чернила горы бумаги. Слово «республика» и светлые мечты не насыщали голодных.
Временное правительство продолжало свою игру в великолепное благополучие. Жорж Санд стояла слишком близко к нему, чтобы несмотря на все свое ослепление, не заметить внутреннего раскола, но она не хотела расстаться со своим оптимизмом. Правота для нее несомненно была на стороне умеренных демократов, составлявших крайнюю левую правительства. Она еще не могла и не хотела сомневаться в окончательной победе идей Луи Блана и Пьера Леру. Она бодро соглашалась на некоторую борьбу.
«Я теперь занята как государственный человек, — пишет она Морису. — Я писала сегодня правительственные циркуляры, один для министра просвещения, другой для министра внутренних дел. Что меня больше всего веселит, так это то, что они обращены к мэрам и что ты получишь официальным путем распоряжения, написанные твоей матерью.
Так-то, господин мэр, мы должны идти прямым путем, и для начала предлагаю вам каждое воскресенье прочитывать перед вашей национальной гвардией бюллетени правительства. Это также относится и к циркулярам министра просвещения. Я положительно не знаю, как поспевать. Меня зовут всюду. Я лучшего и не желаю. Сейчас печатают мои два «Письма к народу». Вместе с Виардо я буду писать обозрение и пролог для Лакруа. Ты, вероятно, получил уже первые бюллетени республики, седьмой будет написан мной. Ты увидишь в сегодняшнем номере «Реформы» мой отчет о ноганском празднике, где встретишь свое имя. Тут все обстоит настолько же хорошо, насколько плохо обстоит у нас. Я предупредила Ледрю-Роллена о том, что происходит в Лашатре. Он пошлет туда специального комиссара. Я познакомилась с Жаном Рейно и Барбесом, с г-ном Будэном, который показался мне довольно решительным республиканцем. Нам надо будет его поддерживать. Вероятно, с выборами произойдет задержка. Не говори этого тем, которыми ты управляешь, и не пренебрегай их воспитанием. Проповедуй республику на все лады жителям Ногана».
В то время, как с такой бодростью, так самоуверенно и по-домашнему Жорж Санд отдавалась льстящей ее самолюбию деятельности, политические горизонты затемнялись. С одной стороны, правое крыло правительства, опираясь на крестьянство и буржуазию, поднимало голову, с другой — неизбежность революционного взрыва, которой угрожал парижский пролетариат, делалась все более грозной и реальной. Имя Бланки, это страшное для буржуазии имя, которого Жорж Санд, называвшая себя коммунисткой, боялась не меньше, чем жители Сен-Жерменского предместья, раздавалось все чаще и чаще.
Умеренные демократы, носители официальных идеалов, в первые революционные недели, оказались в роли теснимого с двух сторон миролюбивого, колеблющегося меньшинства. Прекраснодушная, соглашательская философия, классовая несостоятельность средней буржуазии ставила Жорж Санд и ее друзей в безнадежное и смешное положение актеров, играющих при пустом зрительном зале. Через их головы завязывалась борьба, подлинная сущность которой ничего не имела общего с их многословной деятельностью. Люксембургская комиссия работала на холостом ходу, правительственные бюллетени продолжали печататься, но хитрый и осторожный Ледрю-Роллен начинал уже тяготеть к своим правым товарищам.
Видимость ведущей партии еще оставалась за левой правительственной группой. Слабо развитое политическое сознание Жорж Санд и отсутствие революционного воспитания позволяли ей оставаться в заблуждении, но ее инстинктивное самолюбие тем более толкало ее к деятельности и к высказываниям, чем меньше фактически становилась ее политическая роль. Столь желанная республика ставит перед ней вопросы, которых она не может решить. Коммунистка, объявившая себя таковой на страницах газет и журналов, начинает понимать, что с этим названием связываются понятия и стремления, которые неприемлемы и враждебны ей. Она лихорадочно ищет позиции, на которой могла бы укрепиться, не отказываясь от прежних убеждений и не принимая тех поправок, которые внес в них исторический момент. Ее статьи этого периода полны противоречий и оговорок; она слишком честна, искренна и бескорыстна, чтобы идти по стопам Ледрю-Роллена. Она ищет средних путей, не подозревая, что таких путей не существует в период борьбы.
Предвыборный период в новый республиканский парламент с полной очевидностью рисует грядущую несостоятельность Национального собрания. Оправившись после первого удара, крайние правые успешно проводят кампанию. Правительство вступило откровенно на путь реакции. Бланки — вождь пролетариата — открыто зовет к восстанию. Занять между ними крепкую позицию, не присоединяясь ни к тем, ни к другим — такова цель растерявшейся среди этих противоречий публицистки. Народ обманут, выборы пройдут под давлением реакционеров, и Национальное собрание, покорное воле своих хозяев, не поведет страну по пути социальных реформ, но тем не менее она не может отрицать прав большинства и не находит в себе смелости покуситься на свой кумир — народное представительство.
Объявить Национальное собрание недействительным, выбросить его из политической игры и через головы депутатов осуществить желания подлинного революционного пролетариата — такова программа крайней левой. Это путь крови и борьбы. Выхода иного нет: или покориться воле буржуазного большинства, или пойти на открытый разрыв с господствующим классом. Несмотря на остроту поставленной дилеммы, Жорж Санд пытается изобрести третье безопасное и мирное решение. Если его нет в действительной жизни, то быть может оно отыщется в идеальной сфере мечты. Окруженная ненавистью, страданиями, перед лицом неизбежной схватки Жорж Санд все еще черпает в своем бездонном оптимизме утешительные надежды.
«Восстания не будет, — пишет она в своей статье «Большинство и единство». — Народ не хочет его. Заговора не будет, народ раскроет его. Кровь не прольется — народ ненавидит кровопролитие. Угроз не будет — народ не хочет никому угрожать. Если Национальное собрание окажется реакционным, народ соберется на Марсовом поле и там в единении со всей Францией провозгласит свою конституцию. С улыбкой мы понесем эту конституцию вам, депутатам, и вы с готовностью подпишете ее, счастливые, уже тем, что избавляетесь от ужасов бессилия и одиночества; мы украсим вас лаврами и понесем в триумфальном шествии».
С 15 апреля, через два месяца после провозглашения республики, ни для кого из политических деятелей острота положения не оставалась тайной. Сорганизованная национальная гвардия вышла на Гревскую площадь с криками «Долой коммунизм», «Долой Бланки». В ночь иллюминация озарила аристократические кварталы, и «медвежьи шапки» (Национальная гвардия) — защитники буржуазии — распевали в кабачках песни, чувствуя себя хозяевами положения. Открылись шлюзы, через которые стремительным потоком выливалась буржуазная реакция. Национальная гвардия разгромила клуб Бланки, и послышались возгласы, требующие ареста Луи Блана. Ледрю-Роллен, испуганный и осторожный, давно перешедший в лагерь реакции, в тайной беседе с Ламартином отказался от своих прежних заблуждений. Под руководством Бланки втайне началось приготовление к сопротивлению революционных сил пролетариата.
В душевном смятении, беспомощно цепляясь за свои слишком явно несостоятельные мечты, Жорж Санд продолжала свою словесную политическую деятельность.
Двадцатого апреля, в день праздника братства, великолепная весенняя демонстрация возрождает ее надежды, но они тотчас угасают под давлением новых впечатлений. Она не отказывается от наименования коммунистки, но мечет громы против «секты», угрожающей залить страну кровью. Она призывает народ не смешивать республиканских социалистов с теми, кто требует немедленной социальной реформы. Минуты революционного восторга сменяются у нее минутами глубокого упадка. Она перестает верить своим политическим друзьям, она подозревает предательство Ледрю-Роллена, видит в Луи Блане только честолюбца и цепляется за личность депутата Барбеса, как за свой последний оплот.
Несостоятельность ее политической роли делается для нее очевидной. Она отдала народу свое сочувствие, свой талант, свои мечты. Она не может понять, чего же еще от нее могут потребовать. Жертвы, принесенные ею, кажутся огромными, совесть ее чиста. Неблагодарность людей преисполняет ее чувством болезненного отвращения. Еще несколько времени она мужественно, как честный человек, продолжает разыгрывать политическую комедию, внутренне сознавая обреченность и этого увлечения. Повода для разрыва с политикой у нее нет. Она не хочет быть дезертиром и хочет выйти из игры с чувством внутренней правоты.
Пятнадцатого мая, в день первого столкновения пролетариата с Национальной гвардией, повод наконец найден. Дурной характер ее последнего возлюбленного — французского народа переполняет наконец меру ее материнского терпения. Восставшие рабочие врываются в Национальное собрание и выносят на руках ее врага Бланки. Луи Блан покорно и безвольно колеблется, как маятник, по воле событий. Ледрю-Роллен срывает маску и присоединяется к крайним правым. В ратуше только что низвергнутое правительство арестовывает своих минутных заместителей. Нет больше ни красоты, ни благополучия, ни идеала.
В Ноган! В Ноган! Ее разбитое, оскорбленное сердце хранит память о чем-то прекрасном, что никогда ей еще не изменило. Сельская тишина и идеальное созерцание. Она ищет привязанности, «менее острой, менее живой, менее восторженной, но зато более прочной».
Друг Корамбе, толкнувший ее на любовь к Мюссэ, сыграл с ней свою последнюю шутку. Но и на этот раз друг Корамбе не остался победителем. Родной ноганский очаг, тишина беррийских полей, память семейного прошлого охранят Аврору Дюпэн, внучку Морица Саксонского, добрую фермершу, от опасных безумств бунтующего, века.
Гуляя в окрестностях Ногана со своим старым другом Роллина, она ведет тихую беседу. «Святая и мирная» дружба залечивает ее последнюю душевную рану.
«Поэзия — это нечто большее, чем сами поэты, — говорит ей Роллина, — она вне их личности. Революция перед ней бессильна. О заключенные! О умирающие! Пленники и побежденные всех стран, мученики прогресса. В звуке человеческого голоса, смешанного с дыханием ветра, всегда есть сладостная гармония, которая приносит душам божественное облегчение. Этого даже слишком много; достаточно пенья птиц, шуршания насекомых, шепота ветра, даже тишины, которая всегда прерывается таинственными звуками, полными несказанного красноречия. Если этот тихий говор коснется вашего слуха хотя бы на мгновенье, ваша мысль уже освобождается от жестокого человеческого ярма и душа ваша может свободно парить во вселенной.
Как бы ни были мы разочарованы и печальны, никто не может отнять любви к природе и сладкого отдыха, которые мы находим в поэзии. Итак, если мы больше ничем не можем помочь несчастным, отдадимся вновь искусству и тихо прославим тихую поэзию. Пусть она прольется, как сок благотворного растения, на раны человечества».