Бор. Москва. 1961

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Бор. Москва. 1961

В мае 1961 г., за 16 месяцев до своей смерти, великий физик Нильс Бор совершил двухнедельную поездку в СССР. В Москве он трижды посетил ФИАН, и мне посчастливилось каждый раз подолгу видеть его вблизи, быть свидетелем (и даже участником) его бесед с небольшими группами сотрудников института. Я и раньше видел Бора, когда он приезжал в Москву в 1934 и 1938 гг., наблюдал его и в этот приезд в других институтах, но то был взгляд из глубины переполненных аудиторий.

По этой или по каким-то иным причинам впечатление, произведенное на меня Бором в этот раз, было столь сильным, что я сделал то, чего не делал никогда и что нужно делать в подобных случаях всегда, не полагаясь на свою память: вечером, после бесед, я записывал то, что мне казалось самым интересным. Это были записи только для себя (отсюда обилие местоимения «я» в тексте). Они пролежали нетронутыми четверть века до празднования 100-летия со дня рождения Бора, и я решился огласить их на симпозиуме, посвященном этому юбилею.

Многое из того, что говорил Бор, повторяет хорошо известные его высказывания, не раз публиковавшиеся позднее (в том числе и мною самим). Все же я не стал исключать эти места из текста. Но в ряде случаев его тогдашние высказывания и теперь новы и неожиданны. Конечно, в подобного рода записях возможны неточности и даже ошибки из-за неправильного понимания сказанного Бором, — в его произношении английские слова часто были неразборчивы. Однако даже при всем этом нельзя не признать, что запись «по свежим следам» имеет преимущество перед позднейшими воспоминаниями: многократно приходилось убеждаться, как подводит память даже всего лишь через 10-15 лет и притом у людей, казалось бы, с хорошей памятью.

Все же перед публикацией в печати я постарался всеми возможными способами проверить сомнительные места. При этом я обращался и к людям, близко знавшим Бора. Всем им я очень благодарен. Некоторые второстепенные неточности были действительно обнаружены и устранены.[80] Теперь сразу дается поправленный материал, сокращенные имена некоторых моих друзей заменены их фамилиями, выброшены две фразы чрезмерно личного характера и эмоциональные, а иностранные слова переведены. Даны и поясняющие сноски, причем имевшиеся уже в записи 1961 г. отмечены так: (1961).

В тексте записей упоминаются многие известные физики. Однако некоторые из них могут быть неизвестны читателям, далеким от физики. О них стоит сказать. Так, Лифшиц — это академик Лифшиц Евгений Михайлович (не путать с его братом, академиком Ильей Михайловичем Лифшицем). Академик Николай Николаевич Семенов — организатор и директор Института химической физики, Нобелевский лауреат. Академик Дмитрий Владимирович Скобельцын — в то время директор ФИАНа, а Николай Алексеевич Добротин — его заместитель. Академики Александр Михайлович Прохоров и Николай Геннадиевич Басов — Нобелевские лауреаты, создавшие в ФИАНе мазер и лазер. Владимир Александрович Фок — академик, крупнейший физик-теоретик. Академик Абрам Федорович Иоффе — организатор и многолетний директор Ленинградского физико-технического института, один из главных организаторов советской физики вообще. Академик Моисей Александрович Марков — сотрудник ФИАНа.

Далее встречаются имена Ивана Дмитриевича Рожанского, поначалу физика, но прежде всего выдающегося специалиста по философии и науке античности (по поручению президиума АН СССР он сопровождал Бора в его поездке по СССР; см. его воспоминания об этом в [1]), профессора Валентина Афанасьевича Петухова (руководил Лабораторией электронов высокой энергии в ФИАНе).

Из иностранных физиков упоминаются без пояснений: Оге (Aage) Бор, сын Нильса, после смерти отца возглавивший Институт Бора в Копенгагене; Виктор Вайскопф — австрийский, затем американский знаменитый физик-теоретик, в 30-х годах работавший несколько лет у Бора; Дьердь (Георг) Хевеши — физик, радиохимик и радиобиолог, работавший в Англии, Германии, Дании и Швеции (венгр по национальности); Нобелевский лауреат Макс фон Лауэ, — немецкий физик, остававшийся в гитлеровской Германии, где вел себя очень благородно, спасал людей и снискал всеобщее уважение физиков. Бруно Петерс — в юности, при Гитлере, эмигрировал из Германии, американский физик, в то время жил в Дании.

Эти боровские беседы ощущались прежде всего как возвращение в светлый мир науки, сложившийся к началу XX века и сохранивший этот свой дух лишь ненадолго. В то время драматические или даже трагические события в жизни ученого свершались главным образом в самодовлеющей духовной атмосфере, не испытывавшей сколько-нибудь значительного вмешательства государства, его официальной идеологии и его материальной мощи. Эйнштейн имел все основания говорить, что наука — это драма идей. На нее еще не наложилась драма людей.

Но вдруг в рассказы Бора врывается «век-волкодав» с его железной тотальной хваткой, ставящий ученого перед лицом малых и больших минотавров нашей эпохи, так что его личность, его внутренний мир не могут оставаться отгороженными от кровавого неандертальского невежества государственной власти.

В 1961 г. это были уже отзвуки прошлого, но они надолго оставались горестно значимыми. Поэтому оказалось невозможным даже через четверть века опубликовать старые записи, не постаравшись осмыслить и прокомментировать то, что сказал Бор, и что по крайней мере в одном случае звучало сенсационно. Возникло много взаимно связанных вопросов, и попытка ответить на них привела к необходимости обсудить хотя бы некоторые аспекты столь злободневных для нашего века проблем. Это было сделано в Дополнении к настоящей статье по одному вопросу. А обсуждение другого вопроса разрослось в отдельный очерк «Трагедия Гейзенберга», следующий ниже.

Но приведем, наконец, записанное в 1961 г.

* * *

Три дня подряд — 10-го, 11-го и 12-го мая — я видел Бора. Сегодня, 12-го, я сидел с ним рядом, на соседних местах за одним и тем же углом стола — в течение двух часов. У меня было достаточно времени его рассмотреть.

10-го я был в Дубне на совещании по слабым взаимодействиям, когда для осмотра Дубны прибыл Бор с сыном (Оге). Он вошел в зал, как всегда, сутулясь, и остановился на подиуме, спокойно пережидая аплодисменты поднявшейся со своих мест аудитории. Щелкали фотоаппараты, счастливо улыбаясь, смотрели все (вплоть до всем известных интриганов), а он стоял и ждал.

Его густые рыжевато-бесцветные брови свисают с наружных краев глаз так, что, если смотреть сбоку, они закрывают половину глаза, как шоры. Его огромный нависающий лоб, спокойно опирающийся на ровную сильную горизонтальную надбровную линию, затемняет глаза. Крупный нос. В меру мясистые, недряблые щеки. Редкие, зачесанные назад седые волосы. Все создает образ, в котором смешаны как бы два образа — старого, потрудившегося рыбака и пастора.[81] Но вдруг он улыбается, выставляя крупные, старчески потемневшие челюсти, и к глазам снизу поднимаются порозовевшие подушечки, и глаза радостно сияют, и вокруг губ складывается смущение. Он улыбается всем своим тяжелым лицом и быстро снова переходит к сосредоточенному, слегка сумрачному спокойствию.

Он говорил на этот раз недолго — обычные слова вежливости, восхищения «этим замечательным институтом». Говорил о важности международного сотрудничества науки. О том, как он рад принимать в Копенгагене молодых людей из Советского Союза. Он говорил о том, насколько примитивны были и приборы, и методы теоретической физики во времена его молодости, 50 лет тому назад, по сравнению с тем, что он видит теперь.

Его не смущали два микрофона, которые держали с двух сторон в протянутых руках радиорепортеры. Он не отмахивался ни от них, ни от фотографов и киношников. Ему не нужно кокетничать скромностью, он действительно скромен и славу принимает спокойно.

Очень добрый человек.

На другой день был прием и «стоячий» банкет в Институте Капицы. Зал, конечно, был полон — были теоретики. Переводил — и прекрасно Лифшиц. Вел собрание Капица. Бор говорил непринужденно, часто не очень последовательно. Это были воспоминания, очень интересные. Особенно интересны были две темы:

1. Взаимоотношения с Эйнштейном. О первой реакции Эйнштейна на старую теорию атома Бора Бор узнал от Хевеши, который тогда тоже, как и Бор, работал у Резерфорда и широко интересовался наукой. По словам Хевеши, Эйнштейн сказал: «Это все мне очень понятно, это очень близко к тому, что я сам мог бы сделать. Но если это правильно, то это означает конец физики как науки». Его отвращала идея скачков с орбиты на орбиту.[82]

Первая личная встреча имела место в 1920 г. Эйнштейн никак не хотел принять дуалистическую концепцию света. В конце концов Бор сказал ему: «Ну что ж, обратитесь к германскому правительству, и пусть оно либо запретит дифракционные решетки и предпишет считать фотон частицей, либо запретит фотоэлементы и предпишет считать свет волной». (Интересно, что к этому времени Эйнштейн уже ввел коэффициенты излучения и получил с их помощью из своей идеи фотонов формулу Планка.)

Во время второй личной встречи Эйнштейн сказал: «Ну, давайте твердо зафиксируем сначала то, что в Ваших представлениях я могу принять с моей точки зрения, и, отправляясь от этой базы, мы будем логически рассуждать дальше». На это Бор ответил: «Я считал бы предательством по отношению к науке, если бы я согласился зафиксировать твердо что-либо в этой новой области, где все еще неясно».

Мы все, говорит Бор, должны быть бесконечно благодарны Эйнштейну за его постоянную критику квантовой механики, за нападки на нее, которые заставляли нас снова и снова искать разрешение глубоких вопросов и тем самым создавать стройную схему современной теории.

2. Об учениках. Бора спросили, каким секретом он обладает, что сумел привлечь столько блестящих учеников, создать такую школу. «Здесь нет никакого секрета, — сказал Бор, — но было два основных принципа, которых мы всегда придерживались. Во-первых, мы никогда не опасались показаться глупыми.[83] Во-вторых, мы всегда старались отметить в казалось бы окончательном результате новые вопросы и новые неясности.

Когда однажды Вайскопф пришел ко мне и сказал про одного работавшего с ним физика, что он ко всем выказывает неуважение, то я сказал ему, что здесь никто не относится к неуважению всерьез.

Вообще, юмора у нас всегда было много. Юмор необходим, так как он позволяет легче переносить трудности жизни.

Мы тогда говорили, что существует два рода истин: истина первого рода такова, что обратное высказывание явно нелепо. Такая истина довольно тривиальна. Но существуют и такие истины — мы их называли spiritual truths (духовные истины), для которых обратное высказывание при более глубоком понимании также оказывается истинным. Когда такие истины обнаруживаются, наука переживает особенно интересный и важный период. Это ее лучшая пора».

Любопытно было наблюдать как, говоря, Бор постепенно оживляется, глаза начинают блестеть и морщинки играть. Но в этот момент Лифшиц трогает его за рукав и просит остановиться, дать возможность перевести. Бор растерянно оглядывается, сразу сникает, темнеет и покорно садится, чтобы снова медленно начать разгораться, когда его вновь пригласят продолжать.

Бор много и восторженно говорил о Резерфорде и вызывал на это же Капицу. Показали кинокадры, снятые Капицей в прошлый приезд Бора, когда они ездили на Московское море на пикник. Потом все перешли к банкетным столам и принялись за еду. Бор с Таммом, Семеновым, Лифшицем уселись за маленьким столиком у стены, под объективами десятка любителей и вели беседу. По рассказу Тамма, когда Семенов провозгласил тост за создателя современной теории атома, Бор сказал: «Я ведь тоже человек, мне трудно переносить слишком много лестных высказываний».

12.05

Наконец сегодня Бор был в ФИАНе.

Он приехал один и всходил по освещенным солнцем широким ступеням подъезда в коротком летнем пальто и в синей велюровой шляпе с низко примятой тульей, сильно наклоняясь вперед (как его мог бы изобразить Жан Габен). Его ввели в кабинет Скобельцына, где принимал его Игорь Евгеньевич Тамм и было еще несколько человек: В. Л. Гинзбург, И. М. Франк, Н. А. Добротин, А. М. Прохоров (Бор не мог разобрать, что такое maser, когда И. Е. представлял Прохорова), И. Д. Рожанский и я. Сев на старинный, обитый коричневой кожей диван, Бор вынул две трубки, кожаный кисет (в виде бумажника) и огромный коробок спичек и сразу начал непрерывную работу с ними. Начались неловкие разговоры, пошли вопросы.

На мой вопрос, видит ли он хоть какие-нибудь доводы, по сравнению с обычными, у Бома (Тамм добавил: де Бройля, Вижье и др.[84]), Бор улыбнулся всей мощью своей огромной улыбки, выставив вперед киль верхней челюсти. Морщинки, расходясь от углов глаз, покрыли щеки, голубые глаза засияли доброй усмешкой бога, который знает, и ответил: «Oh, no,… not a slightest new argument» («О, нет, … ни малейшего нового аргумента!»), «И вообще, — проговорил он, — теперь уже невозможно backward motion («движение назад»). Квантовая механика положила начало новому этапу, как и теория относительности, и возвратиться назад невозможно». Гинзбург спросил его, что он думает о новой теории.[85] Но Бор ответил вяло. Говоря, он не всегда сразу «разогревается».

Потом Бор пошел в конференц-зал, который был набит битком — человек 700. Были и философы — пришли, конечно, смотреть идеалиста.[86]

После обычных неполадок с микрофоном Бор начал свою лекцию. Тамм переводил — блестяще. Поразительно, как и сам Бор, и Тамм могут выносить такое напряжение. В зале было душно, особенно при зашторенных окнах, хотя все три двери в дальней стене напротив эстрады были раскрыты. Было видно, что народ стоит и там, и в фойе.

Бор говорил все о том же, почти то же самое, что в 1934 г. в Большой физической аудитории старого физфака, когда тоже переводил Тамм. Он по-прежнему в той же эпохе парадоксов и споров с Эйнштейном, но каждый раз, когда он раскрывает сущность парадокса, объясняет, почему Эйнштейн был неправ, его лицо снова все освещается радостной и немного торжествующей улыбкой осознания. Излагая первый парадокс — с двумя щелями — и говоря о предложении Эйнштейна определить, через какую щель прошел электрон, Бор серьезно и даже с оттенком тревоги добавляет: «Это был очень страшный момент. Ведь если бы предположение Эйнштейна оказалось правильным, то это означало бы крушение всей создавшейся стройной системы». При этом он смотрит несколько вверх, закатив глаза, видны белки его больших глаз и крупный, не загнутый вниз нос вызывающе задран.

И после того, излагая другие парадоксы (например, с часами в подвешенной на пружинах кабине, отмечающими момент выхода фотона одновременно с взвешиванием), он добавляет: «Это был драматический момент». И в третьем случае — в 1927 г. — «Это был тяжелый вопрос».

Видно было, в каких умственных и душевных муках рождалось его понимание квантовой природы материи. Он сказал: «Без квантовых законов не было бы окружающего нас мира»… «Говорят о какой-то копенгагенской трактовке квантовой механики. Но никакой такой трактовки нет. Есть квантовая механика, которая является трактовкой экспериментальных сведений»… «В атомных явлениях нельзя отвлечься от воздействия измерительного прибора. От учета этого наша информация становится богаче». Говорил о принципе дополнительности, обусловленном воздействием измерения, которого нет в классической физике. «Квантовая механика есть простейшая из наук, в которой это воздействие проявляется. Известно, например, как сильно оно проявляется в психологии»… «Квантовая механика отвечает на вопрос о результатах эксперимента. Это вполне объективное заключение, не зависящее от субъекта».

Конечно, он не сказал ничего нового, но это было обаятельное и трогательное зрелище. Понимать его почти невозможно, хотя, читая лекцию, он произносил английские слова гораздо тверже и яснее, чем в частном разговоре.

После лекции перешли в кабинет Скобельцына, где уселись парами по четырем сторонам небольшого (ломберного) столика, накрытого на восемь человек. Мне (благодаря подтолкнувшему меня Добротину) досталось место около Бора (вернее, за тем же углом стола, за которым сидел Бор), так что я все время мог рассматривать его сбоку очень близко.

Бор вынул две трубки (черные, прокуренные), спички, и его руки пришли в непрерывное движение. К столь же непрерывной несуетливой работе приступил и язык. Спичками он чиркал все время и долго держал зажженную спичку в руке (а трубка горела очень редко). К концу беседы специально поставленное перед ним чайное блюдечко было заполнено горой спичек. Слова, которые он произносил, разобрать мне удавалось не всегда. Его способность беседовать меня поразила: после двухчасовой лекции, когда он отдыхал только пока Тамм переводил, он еще 2 часа говорил за столом и перестал только тогда, когда Рожанский настойчиво напомнил, что до отлета в Тбилиси осталось три с половиной часа.

В произношении Бора «титич» значит physics, «сюзишн» означает superposition. У него отнюдь не старческие, не тонкие и не толстые пальцы. Узловатости суставов нет. На правой руке узкое золотое кольцо. Старческие изменения на коже по существу заметны только в какой-то припухлости под левым глазом. Он говорит и чиркает спичками неторопливо, но почему-то вставить слово оказывается невозможным. Он обращался главным образом к Тамму и часто — к сидевшему напротив него Гинзбургу, который, видимо, ему понравился.

В обсуждении научных тем удивительно отсутствие у него масштабов в оценке того, что должно быть широко понятно и что — трудно. На вопрос, считает ли он необходимым введение элементарной длины, он ответил весьма утвердительно и в пояснение стал подробно детализировать доводы, которые и без того понятны, вроде того, что из с и h нельзя построить новой величины размерности длины, что на малых расстояниях проявляется образование пар, понятия пространства и времени должны измениться и т. п.

Когда Гинзбург спросил о его ссоре с Дж. Дж. Томсоном, то он сказал, что это слишком кратко и упрощенно сформулировано, что Дж. Дж. был гениальным человеком, который первый заговорил об электромагнитной массе электрона. Но Дж. Дж. написал статью, которая была полностью ошибочной, в частности, содержала утверждение о диамагнетизме свободных электронов. Здесь Бор начал объяснять, почему в классической физике свободные электроны не могут давать диамагнетизм. Он объяснял, пока Гинзбург, не выдержав, не сказал, что мы все хорошо знаем эти его соображения. Видимо, Бор не понимает, что его доводы 1911 г. всем известны. «После этого, — добавил Бор, — поддерживать прежние отношения с Дж. Дж. оказалось трудным».[87]

Бор писал на бумаге этой самой моей ручкой, которой я сейчас пишу. Кружки и стрелки были корявыми, линии дрожащими, и смотреть на это было больно. Но когда его попросили расписаться на обороте фотографий, только что снятых, то он медленно написал четким школьным почерком: «Niels Bohr» — как и всегда пишут «еще бодрые старики». Он расписался и на подсунутой Гинзбургом бумажке, Гинзбург забрал бумажку себе (я отказался от его благородного предложения разделить листок со мной, разорвав его пополам).

Снова заговорили об Эйнштейне, о том, почему он работал в одиночестве. Бор сказал: «Эйнштейн был не только гений, он был еще и прекрасный, очень добрый человек. Его улыбка и сейчас стоит передо мной. Но он привык все делать сам и делать прекрасно. Это постепенно выработало в нем веру в свою непогрешимость. Он стал даже говорить языком декретов (orders of the day). Стало возможным, что на вопрос журналиста о квантовой механике он отвечал: «Это нелепость (nonsense)». А ведь он не знал квантовой механики. Для ее понимания необходимы были совместные обсуждения. Это ему было недоступно».

Я спросил, как Резерфорд отреагировал на старую квантовую модель атома. Бор ответил: «Он не сказал, что это глупо. Но он не мог примириться с тем, что электрон, начиная переход, знает, на какую именно орбиту он перейдет. Я ему говорил, что это совершенно так же, как с branching ratio при радиоактивном распаде. Но это его не убеждало».

Гинзбург спросил, что он думает насчет утверждения Фока, будто после их бесед Бор несколько изменил свои точки зрения. Бор ответил: «Фок очень милый (kind) человек. Когда я его впервые увидел, я подумал, что он похож на Пьера Безухова.[88] Мы были очень рады, что он приезжал в Копенгаген. Но я своих мнений ни в чем не менял. С 1934 г. я не изменил ни одного слога (not a single syllable). Просто Фок думал, что наши точки зрения неправильны. Но он приехал, понял их и понял, что они правильны».

Мне захотелось защитить Фока, и я сказал: «You should know that Fock vigorously defended quantum mechanics in hard times (Вы должны знать, что Фок доблестно защищал квантовую механику в трудные времена), когда невежественные философы нападали на нее». Бор улыбнулся и сказал: «Философы сами по себе очень хорошие люди. Но к ним относятся с состраданием (pity) не только в вашей стране, но и всюду — в Америке, в Дании. В Дании говорят, что философ несчастный человек — он никогда ничего не узнает.[89]

Бор с удовольствием рассказывает анекдоты. О Дираке, конечно, о его неразговорчивости. О том, как он читал лекцию в Америке, и когда, в ответ на предложение задавать вопросы, слушатель сказал: «Я не понимаю такое-то место», Дирак произнес: «This is not a question, this is a statement» («это не вопрос, это утверждение»). В связи с молчаливостью Дирака вспомнил анекдот об англичанине, который подарил молчащего попугая (Бор сказал по-русски: «попогай») и на жалобу нового владельца ответил: «Простите, я спутал, у меня их было два; я думал, что подарил говорящего (talker), а оказалось, что подарил думающего (thinker)». О том, как после лекции Бора в Америке вперед вышел студент и спросил: «Неужели действительно были такие ослы, которые думали, что электрон движется по орбите?»[90]

В конце концов Бор подчинился распорядку — так же с готовностью, как подчинялся всегда, и уехал. Подошел к Гинзбургу перед отъездом и сказал ему что-то, что тот не понял. Улыбаясь, распрощался, на его лицо опять нашла тень не то озабоченности, не то старческой сосредоточенности, и он, осторожно ступая, пошел вниз по лестнице.

17.05

Бор возвратился из трехдневной поездки в Тбилиси и снова был у нас в Институте. Снова в течение почти трех часов я его наблюдал.

Перед этим Бор был в университете, где ему вручали почетный диплом, и оттуда к 3 ч дня он приехал — вместе с сыном Оге и Рожанским — в ФИАН. Мы его ждали. Скобельцын, вернувшийся из Румынии, тоже был.

Бор, по моим представлениям, должен был быть безумно усталым. Может быть поэтому мне показалось, что он больше сутулится, более пристально вглядывается, куда поставить ногу, чем в прежние разы. Однако он выдержал весь визит (без ленча!), обход нескольких лабораторий, после этого — беседу в кабинете Д. В. Скобельцына, и снова с трудом удалось прервать разговор. А вечером у него еще встреча с писателями. Послезавтра в 6 ч утра он улетает, чтобы в тот же день вечером председательствовать на заседании Датской академии наук.[91]

После краткой беседы в кабинете (Скобельцын, сидя визави, рассказывал о структуре ФИАНа, мы с Гинзбургом и Таммом беседовали с Оге;[92] поговорили о Петерсе. Бор же хмуро кивал головой в ответ на слова Д. В.), пошли осматривать некоторые лаборатории. Бору показали автоматическую установку для просмотра фотоэмульсионных трэков, синхротрон Петухова на 700 МэВ, лазер Басова, установку для ориентирования ядер Прохорова. Бор предпочел осматривать установки, а не разговаривать с теоретиками.

По поручению Тамма я сопровождал Бора. Мы долго ходили из лаборатории в лабораторию, по лестницам, по двору. Вопросов он не задает, и кажется, он только делает вид, что понимает. Но когда один наш крупный физик при всей развязности поведения (он чуть не толкал Бора и, по своей обычной манере, часто подхохатывал), не смог объяснить, в чем состоит физика изучаемого им процесса, а я, руководствуясь его сбивчивыми замечаниями, неудачно пытался дать объяснение (хотя сам еще не понял), то сидевший на стуле Бор поднял на него глаза, удивленно посмотрел, потом также на меня, и попросил печатный материал. Но и его не было.

Бор ходил по институтскому двору довольно быстро, чуть-чуть кланяясь при каждом шаге, сильно сутулясь, руки свободно раскачиваются, полузагнутые ладони вывернуты назад — в позе старого высокого человека, какая была у Иоффе, в общем, в позе орангутанга. (Кто-то сказал про Бора: «…гениальный неандерталец». Видимо, от неандертальца до Бора тоже — «лишь один шаг».) Каждая лестница — немного проблема. Я переводил ему объяснения Петухова — ему интересно. Он слушал, снова сидя на стуле, подняв к нам, стоявшим, внимательное лицо, с готовностью расплывающееся во все объемлющей улыбке. Непосредственность перехода от полной серьезности к полной и радостной оживленности всего тяжелого лица — какая-то детская.

Он ходил покорно и только время от времени вынимал из кармана кисет, трубку и спички, хотя закурить не было времени, и он это знал. Просто ему нужно было за них подержаться, это его талисман.

Все облегченно вздохнули, когда вернулись в кабинет Скобельцына (его уже не было) и расселись на креслах и диване. Я снова оказался против Бора. Нужно было ждать Оге, пошедшего в лабораторию Франка, и Тамм воспользовался этим, чтобы пригласить наших молодых теоретиков. Их представили каждого, и каждому Бор, сидя, пожимал руку. Когда Тамм заговорил о работе своего Теоретического отдела (было сказано несколько слов), я напомнил Бору, что до войны Марков писал ему и получил подробный ответ об ограничениях, налагаемых на измеримость поля ограниченностью существующих зарядов (Z < 137). Бор, видимо, из вежливости, напряженно старался припомнить и делал вид, что какие-то воспоминания это в нем будит. Но когда я сказал, в чем дело, он мгновенно переменился: столь же тихо и медленно, как он говорил до сих пор, но сразу в деловой манере он сказал: «Абсолютного ограничения измеримости здесь быть не может». Мобилизация была мгновенной. Я уклонился от обсуждения (я сам плохо помнил эту работу отсутствовавшего Маркова, да и цель моя была только напомнить Бору его имя[93]).

После этого молодые люди стали задавать вопросы, и Бор с удовольствием пустился в воспоминания, орудуя трубками, спичками и улыбкой. Он часто поворачивался ко мне, и я снова разглядывал его в упор. Глаза снова были голубые, но голубизна была тусклая. Видимо, он очень устал.

Первый рассказ касался растворенной в кислоте нобелевской медали. Оказывается, все было очень конкретно, эта романтическая история имела сугубо рациональные основания. От этого она кажется еще лучше. Во-первых, речь шла о медали не Бора, а Лауэ. Когда нацисты стали отбирать золото, Лауэ переслал Бору на сохранение свои нобелевскую и планковскую медали. Но когда нацисты пришли в Данию, возникла опасность, что они найдут медали и, поскольку на них было имя Лауэ — тот может пострадать. Химик Хевеши придумал растворить их в царской водке, что и сделали. Планковская медаль, сделанная в Германии, содержала много всякой дряни и растворилась плохо. Но раствор нобелевской долго стоял в зеленой бутыли. После войны золото выделили, послали в Нобелевский комитет в Стокгольм и там заново изготовили медаль (о Лауэ говорит с симпатией в тоне).

Второй рассказ — о бегстве из Дании:

«У нас было тяжелое время. Конечно, не такое тяжелое, как у вас. Мы узнали, что нацисты занесли меня и моего брата (математик Харальд) под номером один в свой список врагов (хотя я не еврей, только моя мать была еврейкой). Нужно было бежать». (Следует трудно понятный рассказ об условиях секретности, из-за которых что-то не так вышло с лодкой.) Все они погрузились (с семьями) и через два с половиной часа, проскочив немецкие патрули, прибыли в Швецию.[94] Немцы были очень обозлены и организовали впоследствии преследование.

За Бором англичане прислали самолет «Москито», где были места только для двух летчиков (это были норвежцы). Бора посадили в бомбовый люк, дали парашют, научили, как надувать лодку при посадке на воду. Ничего этого он не умел и, насколько я понял, вообще летел на самолете впервые. На него натянули шлем с телефонами для сообщения с пилотом (тот должен был предупредить, когда будет его выбрасывать в случае нападения немцев), но шлем оказался мал, его натягивали с двух сторон с трудом, и телефоны не сработали. Поэтому он не узнал, что нужно воспользоваться кислородным прибором, и в Англии его вынули из самолета без сознания.

«Это страшно», — сказал Тамм. «Нет, страшнее было потом», — продолжил Бор. Оге в качестве личного секретаря Бора должен был прилететь следующим таким же самолетом (жена и трое сыновей остались в Швеции), но Бор узнал, что немцы сбили этот самолет. Оказалось, однако, что в последнюю минуту англичане высадили Оге, а повезли английского военного, ехавшего из России. Оге прилетел третьим самолетом.

Во время войны Бор и Оге ездили из США в Англию — в одну сторону пароходом, в другую — самолетом. Миссия Бора состояла в поддержании согласия между союзниками (?).[95]

Третий рассказ — столь же свободный, с готовностью, ответ на вопрос, показавшийся мне беззастенчивым: правильно ли Юнг описал поведение Гейзенберга.[96] Бор даже оживился: «Гейзенберг очень честный человек. Но поразительно, как человек способен забывать свои взгляды, если он их постепенно (gradually) изменял. В рассказе Юнга нет ни слова правды». (Это часто употребляемое Бором выражение, которое, видимо, не следует понимать буквально: «Not a single word of truth».) «Гейзенберг приехал осенью 41-го года, когда Гитлер завоевал Францию и быстро продвигался в России. Гейзенберг уговаривал, что победа Гитлера неизбежна, глупо в ней сомневаться. Нацисты не уважают науку и поэтому плохо относятся к ученым. Нужно объединиться и помогать Гитлеру, и тогда, когда он победит, отношение к ученым изменится. Нужно сотрудничать с созданными нацистами институтами».[97]

Бор раскуривает трубку и, не выпуская ее изо рта, попыхивая, смотрит на меня удивленно. Его лицо сильно от всего этого вытянуто, свисающие по бокам глаз брови не скрывают огромные, чуть желтоватые белки и голубые зрачки. Он очень удивлен даже сейчас. «Он считал, что победа Гитлера неизбежна! Я не мог ему сказать прямо “нет”. Я сказал, что не могу решать такой вопрос единолично, необходимо посоветоваться с сотрудниками». (Значит, Бор ему не доверял, Юнг прав, что они друг перед другом скрытничали.) «Из того, что Гейзенберг говорил, мы пришли к выводу, что у Гитлера будет атомное оружие.[98] Иначе почему же победа неизбежна? Я ведь уже до войны знал, что атомное оружие возможно, и опубликовал заметку о том, что оно скорее возможно с 235U, чем с 238U» (и снова Бор начинает объяснять элементарные вещи — почему 235, а не 238). «Но тогда Лоуренсу с электромагнитным методом разделения изотопов потребовалось бы, чтобы все электростанции Америки работали на него много лет».

«Но потом ни Гейзенберг, ни приезжавший с ним Вейцзеккер уже не поднимали этого вопроса[99] (то ли поняли, что я возмущен, то ли повлияли первые поражения в России, под Москвой). Постепенно их взгляды менялись. Я написал об этом Юнгу, но это не подействовало. Удивительно, как люди забывают свои слова, если их взгляды меняются постепенно». Здесь Гинзбург вставил: «Люди склонны забывать те свои взгляды, которые хотели бы забыть». Бор в этот момент раскуривал трубку, но понимание засветилось в его полуулыбке.

Начали вставать и расходиться. Я подошел к Оге, который появился незадолго перед этим, и спросил его: «Считаете ли Вы, что с Гейзенбергом нельзя поддерживать отношения?» Он отрицал это, ссылался на доброе отношение Гейзенберга к отцу. Говорил, что Гейзенберг, хотя и националист, «не любил нацистов и антисемитизм» и т. п. Но когда я сказал, что книга Юнга принесла у нас больше пользы, чем вреда, очень решительно повторил: «We do not like this book» (Мы не любим эту книгу), и решительность была очень подчеркнута.[100]

Все уже уходили. Мы, конечно, пошли до машины. Бор раскланялся и сел в машину первый. Но когда он увидел, что мы подошли к машине близко и Оге пожимает руку каждому, то, с трудом сгибаясь под слишком низкой для него крышей лимузина, вышел снова и одарил каждого рукопожатием и улыбкой своего огромного лица.