Родоначальник

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Родоначальник

В монументальной стене Большой физической аудитории старого здания физического факультета Московского университета (еще на Моховой!) раскрылась правая дверь под запыленным бюстом Ньютона, и в зал вошел окруженный людьми довольно высокий, слегка сутулящийся, еще темноволосый, но уже стареющий человек в черном костюме. Под расстегнутым пиджаком с отвисающими из-за сутулости фигуры полами виден жилет. В жилетном кармане часы, с которыми он потом будет сверяться. На носу — пенсне без оправы, с зажимом на переносице. Мягкие щеки и подбородок. Редкие, но крупные — даже не морщины, скорее глубокие складки на щеках. В руках — плоский портфельчик. Он почти поспешно становится позади ближайшего к двери конца длинного — метров десять — стола, который отделяет слушателей от лектора. Позади него — две большие доски, покрытые черным коленкором (его можно передвигать, если, чуть согнувшись, повращать за ручку блестящее колесо справа внизу; почти всегда колесо «заедает»), и убирающийся огромный белый экран между досками. Сопровождающие (Игорь Евгеньевич Тамм, Григорий Самуилович Ландсберг, Михаил Александрович Леонтович, Борис Михайлович Гессен, философ и историк науки, — в первой половине 30-х годов декан факультета, до его характерной для того времени гибели, кое-кто еще) спешат к своим местам в первом ряду. Это ряд стульев, специально приставленных сегодня перед крутым амфитеатром, который весь — мест, вероятно, четыреста-пятьсот — заполнен до отказа и весь гудит, но быстро смолкает — обычное звуковое оформление начала лекции всеми уважаемого лектора. И Мандельштам сразу начинает.

Он говорит хотя и вполне четкими фразами, но вначале несколько скованно. Что-то извиняющееся в его тоне и даже позе будет прорываться и позже. Однако постепенно он «раскручивается» и переходит в то состояние, когда единственным, что существенно для него в мире, становятся произносимые слова, высказываемая мысль. Голос чуть-чуть в нос, негромкий, и только прекрасная акустика аудитории (позже перестроенной и, к сожалению, уже не существующей), ясность структуры и содержания каждой фразы делают этот голос воспринимаемым для слушателей даже в последних рядах. Мандельштам не оговаривается, не поправляется, он произносит только то, в чем уверен и что продумал. Но так до конца лекции и не покинет спасительный пятачок между концом стола и доской за ним. На столе лежат листки его записей, к которым он иногда плавно наклоняется или поднимает их к близоруким глазам, сняв пенсне и держа его в слегка отведенной в сторону руке. И это соединение четкости и твердости в существенном с мягкостью поведения, как мы еще увидим, характерно для него. Весь его облик — один из вариантов облика русско-европейского интеллигента предреволюционной эпохи. Все его поведение — один из вариантов поведения такого интеллигента, непреклонного в важном, понимающе уступчивого в несущественном. Выдающаяся сила ума и высокая духовная, нравственная культура позволяют ему лучше и четче других определять, что на самом деле для него существенно, а что нет. Так же вел себя в этой самой аудитории в один из близких годов Нильс Бор. И хотя черты лица у них совершенно несходны, хотя по сравнению с Мандельштамом крупноголовый, с мохнатыми бровями Бор выглядит несколько увальнем, родовые признаки общности несомненны.

Это был один из знаменитых мандельштамовских факультативных курсов тридцатых годов. Они продолжались много лет — по теории относительности, по физической оптике, по теории колебаний, по квантовой механике. В слове «факультативный» всегда звучит оттенок необязательности, сомнительной нужности. Но достаточно было начать вдумываться в то, что говорил Мандельштам, чтобы понять их необходимость для физика, желающего «дойти до самой сути».

Мандельштам читал лекции в какой-то камерной манере. Он формировался как личность в ту эпоху, когда наука вообще, физика в частности, были уделом немногих. Полутысячная аудитория, вместе с лектором обдумывающая тонкости обоснования — исторического и логического — теории относительности или квантовой механики, была чем-то новым. Обсуждаемые вопросы были к тому же в те годы у нас еще и ареной шумных боев. Хотя уже выросло поколение молодых ученых, для которых «парадоксов» этих наук так же не существовало, как не было ее в шарообразности Земли или гелиоцентрической системе мира для ученых, пришедших после Коперника, все же груз старых концепций в научной среде еще был силен. А в нашей стране «авторитетная» поддержка, которую некоторые (немногочисленные, но громогласные) физики-антирелятивисты и антиквантовики получали со стороны ряда высокопоставленных (но чрезмерно покорных официальной жесткой идеологии) философов, накаляла атмосферу. Мандельштам не спорил он спокойно объяснял. Он не боялся сам вызвать сомнение, а затем с удовольствием рассеивал его, находя точные доводы. Масштабность мысли, смелость в следовании четкому рассуждению перекрывали камерность и мягкость речи, улыбки, жестов.

Слова произносились, казалось бы, ровным голосом, но он не журчал убаюкивающе. Были значительные паузы. Были подчеркивания слов. Сформулировав какое-либо возражение в адрес теории, он обычно произносил, слегка торжествуя: «Но это не так!», — и негромкое «не» мягко подпрыгивало, с силой вдавленное в невидимую пружину.

У него были любимые поговорки, в основном вынесенные из годов обучения и работы в Страсбурге. «Hier springt der Frosch ins Wasser (здесь лягушка прыгает в воду)», — говорил он, переходя к изложению важной и тонкой мысли, разрешающей сложный парадокс. Он любил выражение «положить палец на это». Оно, по-видимому, заменяло слишком высокопарное для него евангельское «вложить персты в рану» (про Фому неверующего). Все это было несколько старомодно для молодежи тридцатых годов, но так органично для Мандельштама, что не казалось странным. Как свидетель и участник великих событий в науке, он часто не различал, чт? молодой аудитории уже не нужно объяснять, а чт? действительно трудно. Так, он подробно объяснял понятие групповой скорости пакета волн и для пояснения приводил сложный образ: плывет пароход, а из воды на корму выскакивают «мальчики и девочки», бегут вдоль парохода и с носа опять ныряют в воду. Но стоит пожалеть слушателя, который при этом объяснении расслабится и прозевает последующий тонкий анализ «ошибки Флеминга» (ее обнаружил еще в молодые годы сам Мандельштам) или не вдумается в обсуждение ограничений, которые налагает требование причинности на определение одновременности в теории относительности. Здесь будет упущено нечто важное. Это понимают и в первом ряду аудитории: А. А. Андронов, С. Э. Хайкин, С. М. Рытов, Г. С. Горелик и все другие — уже сами профессора — старательно записывают лекцию, и это потом оказывается благом.

А аудитория заполнена студентами и аспирантами не только университета, но и других вузов, преподавателями, научными сотрудниками, профессорами многих институтов. Здесь все они живут в высоком духовном мире, здесь царят страсть и радость познания, единение в постижении истины, наслаждение от братства в науке. За стенами зала страшный мир сталинской эпохи, мир лжи и лицемерия, ужас «большого террора», бесчеловечности. Здесь же чистый, честный мир глубокой мысли и доброжелательства. Прибежище личности. Храм.

* * *

Только спустя лет десять я узнал, как готовились эти лекции. Когда приступили к изданию пятитомного собрания научных трудов Л. И. Мандельштама, я получил почетное поручение подготовить к печати курс его лекций по теории измерений в квантовой механике. Материалом служили сделанные слушателями записи всех пяти лекций, прочитанных в 1939 г., и прежде всего особенно тщательные записи С. М. Рытова (свои записи я обнаружил уже после того, как лекции были опубликованы). Одна (четвертая) лекция была застенографирована. Но ни одной их этих записей, ни стенограммы Леонид Исаакович не видел и не визировал. Зато мне были вручены его сохранившиеся рабочие тетради за период 1938–1939 гг. Это были обычные «толстые» школьные тетрадки, в которые заносилось (довольно беспорядочно) многое, связанное с его работой тех лет: отрывочные вычисления без комментариев, какие-то заметки с формулами без разъяснений и среди всего этого — разрозненные куски трех нужных мне первых лекций. Леонид Исаакович писал их, выписывая полностью фразы, как будто готовил к печати. Каждый такой кусок существовал в нескольких не сильно отличавшихся вариантах. Видно было, что писал он по существу легко, готовыми, вполне литературно отточенными фразами. Было очень мало зачеркнутого или дописанного между строк. В то же время многократное повторение и варьирование целых отрывков, иногда взаимно переставляемых, отражало какую-то нерешительность, постоянное сомнение в готовности, в окончательности написанного, постоянную заботу об улучшении. Близость этих текстов к записям слушателей позволяла доверять и записям остальных лекций, относительно которых в сохранившихся тетрадях ничего не было.

Есть два типа думающих и пишущих людей. Одни разрабатывают, уточняют и формулируют самые мысли свои и их выражение в процессе писания или разговора, спора. Другие заранее все продумывают и высказываются — на бумаге или в речи — вполне законченно. Мандельштам, видимо, был ближе ко второму типу.

Характер Леонида Исааковича проступал в этих тетрадях и в таком эпизоде. Каждый академик должен представлять ежегодно личный отчет о том, чем он занимался в течение года (это делал еще Ломоносов). Академики в своем большинстве относились к этому как к не особенно серьезному делу, лишь отнимающему время. Но Мандельштам и здесь не мог допустить небрежности. Вариант за вариантом одного и того же отчета встречаются в этих тетрадях. Создается впечатление, что это пустяковое по существу дело было для него мучительно, и он считал своим долгом сделать и такой отчет, объемом в одну тетрадную страницу, безукоризненным. Запомним эту настойчивую повторяемость. Она, видимо, отражает что-то важное в его характере.

* * *

Но отвлечемся на время от этих впечатлений. Кем же был Мандельштам в науке, почему его бесконечно уважали, чуть ли не поклонялись ему его ученики и многие коллеги, соединяя это уважение с восхищением его личностью, с чувством, которое во многих случаях нельзя было не назвать любовью?

Он был не просто ученый. Это был мыслитель, для которого физика была путем к пониманию «природы вещей» (в смысле «De rerum naturae» Лукреция Кара). И в то же время — необъятным полем как разнообразных загадок, возникающих при изучении конкретных физических процессов, так и высоких тайн природы вообще, а он был неотвратимо охвачен желанием найти разгадки и понять их глубинный смысл. В оптике и электродинамике, в радио- и молекулярной физике, в квантовой механике и в теории относительности, в общих принципах познания мира — всюду.

Мандельштам принадлежал кроме того к редкому типу физиков, соединявших в себе теоретика, экспериментатора, инженера-изобретателя, педагога и философа. И «лирика»: он понимал и знал искусство, Пушкина обожал и знал чуть ли не на профессиональном литературоведческом уровне (его другом был известный пушкинист А. Б. Дерман). Вот несколько примеров.

Как теоретик он, исходя из своего опыта исследований в радиофизике и оптике, далеко разработал общую теорию линейных и нелинейных колебаний, имеющую неисчислимые конкретные приложения во многих областях физики и техники. Говорил о существовании единого «колебательного мышления». Развил общую теорию возникновения оптического изображения. Вместе со своим аспирантом М. А. Леонтовичем, на основе только что возникшей квантовой механики, открыл удивительное, парадоксальное явление — туннельный эффект (см. ниже), и т. д.

Как экспериментатор открыл (вместе с Г. С. Ландсбергом, его младшим другом, в известной мере его учеником) важное явление комбинационного рассеяния света (Нобелевскую премию получил параллельно открывший его, но не понявший его сути Ч. Раман, но об этом ниже), открыл и другие оптические явления и т. д.

Как изобретатель был обладателем почти 60 патентов, главным образом, в области радиотехники (половина из них — совместно с его другом с юных лет, занимавшимся почти исключительно радиотехникой, Николаем Дмитриевичем Папалекси).

Как педагог-ученый он не только был блестящим лектором, но (и это может быть самое важное, что он сделал для развития физики в нашей стране) создал мощную школу физиков высшего класса, главным образом теоретиков. Сравните: условно говоря, первое поколение (непосредственно его ученики и более молодые сотрудники) — выдающиеся физики А. А. Андронов, И. Е. Тамм, Г. С. Ландсберг, М. А. Леонтович, Н. Д. Папалекси, С. М. Рытов, блестящий С. Э. Хайкин, создатель принципиально новой системы радиотелескопов (сооружение первого такого телескопа было завершено уже после его смерти), оптик В. А. Фабрикант и другие. Среди них двое — талантливые профессора А. А. Витт и вначале тоже его (затем И. Е. Тамма) ученик — С. А. Шубин, успевшие уже в молодости сделать немало для науки, пока не были уничтожены в эпоху сталинского «большого террора».

Если же брать следующее поколение, «учеников его учеников», то тут идет впечатляющая геометрическая прогрессия. В школе моего учителя Тамма сформировались как ученые С. А. Альтшулер, В. Л. Гинзбург, Л. В. Келдыш, Д. А. Киржниц, В. И. Ритус, А. Д. Сахаров, Е. С. Фрадкин, С. П. Шубин и ряд других прекрасных теоретиков.

О школе Адронова, одного из основателей теории автоматического регулирования, нужно говорить, не только называя имена его ближайших учеников и сотрудников — М. А. Айзермана, Н. Н. Баутина, А. Г. Мейера и других, но и вспоминая, что он был вместе с Марией Тихоновной Греховой «отцом-основателем» института, впоследствии выросшего в мощное созвездие научных институтов в Горьком (Нижнем Новгороде), имеющее мировое значение. Здесь еще студентами слушали его лекции А. В. Гапонов-Грехов, В. С. Троицкий и много других известных физиков.

У М. А. Леонтовича выросли Е. П. Велихов, Б. Б. Кадомцев, М. Л. Левин, Р. З. Сагдеев, В. Д. Шафранов и армия не обязательно высоко титулованных, но весьма значительных ученых.

У Г. С. Ландсберга — С. Л. Мандельштам, И. Л. Фабелинский, И. И. Собельман, М. М. Сущинский, В. И. Малышев и многие, многие другие, составившие огромную созданную им школу оптической спектроскопии как чисто научной, так и необъятной по областям применения, исключительно ценной прикладной.

На всех этих (и других) школах в большей или меньшей степени можно различить легко узнаваемую мандельштамовскую печать — его научный стиль, нормы человеческого поведения. Обаяние его личности, соединявшей твердость и определенность принципов и суждений с необычайной деликатностью, мягкостью и чуткостью возникало, в частности, из-за того, как он работал с молодым учеником или коллегой. Нередко, если тот приходил к нему с сырым еще или даже неверным результатом, Л. И. начинал вместе с ним исправлять работу, но делал это так, что тот уходил от него убежденный, что все сделал он сам.

Собственно говоря, нашу теоретическую физику середины XX века создали две замечательные школы: Л. Д. Ландау и Л. И. Мандельштама, а также выдающийся теоретик мирового класса В. А. Фок (я не упоминаю здесь о более молодой третьей очень сильной школе Н. Н. Боголюбова, вначале скорее математика, которая, если не считать самого ее основателя, «вступила в игру» в физике уже после войны, во второй половине века).

Наконец, как философ Мандельштам не только исходил из убеждения, что современный физик не может не связывать свои проблемы с философскими (высказанного в неопубликованной рукописи, о которой мы еще будем говорить), но и (там же) сформулировал свою позицию в теории познания, в философии.

* * *

Однако прежде чем развивать сказанное, необходимо поговорить о реальных фактах жизни Л. И. В них можно увидеть, как резко менялись ее условия в силу событий бурного времени и как менялся он сам, пережив несколько довольно резко различающихся периодов прежде чем стал таким, каким он охарактеризован в последнее десятилетие его жизни в начале этого очерка и каким он остался в памяти дожившего до нашего времени считанного числа знавших его людей.

Леонид Исаакович родился в 1879 г., т. е. в один год с Эйнштейном, но и со Сталиным (и Троцким!). Прошло более двух десятилетий, прежде чем он восторженно почувствовал на себе мощное влияние величайшего научного гения, и более четырех десятилетий, когда на него и на всю страну легла тяжелая кровавая рука другого его сверстника.

Он вырос в Одессе, одном из немногих русских городов европейского типа с характерными особенностями портового города, возвысившегося на вывозе украинского хлеба за границу, с разбогатевшими на этом хлеботорговцами, с голытьбой грузчиков и рыбаков, с бандитами, но и с обширной интеллигенцией, с роскошным зданием оперы, где постоянновыступали лучшие певцы Европы. В Одессе, давшей вскоре стране множество музыкантов-виртуозов, завоевавших мир. И писателей, особенно послереволюционного времени, цвет русской литературы своего периода, сохранивших выдающееся значение и поныне, а также немало ученых.

Отец Л. И. был известным и процветающим врачом-гинекологом. К нему ехали роженицы со всей Украины, и в трамвае можно было услышать, как у кондуктора просят билет «до доктора Мандельштама». Детство и юность Л. И. были безмятежными.

Поступив после окончания гимназии в Одесский университет (он назывался Новороссийским), Леонид Исаакович был вскоре исключен из него за участие в студенческих политических беспорядках[1] и поехал заканчивать образование за границу, как это делало едва ли не большинство российских молодых людей, увлеченных наукой. Он, как и многие, поехал в главную страну науки того времени, — Германию. Л. И. уже определился как физик, и его выбор остановился на прекрасном германском университете — Страсбургском, где физику возглавлял Карл Браун, один из основоположников радиотехники, вместе с Маркони получивший в 1909 г. Нобелевскую премию («Трубка Брауна», с соответствующими усовершенствованиями — это и осциллограф, и телевизор, и монитор в компьютере). В свое время у Брауна обучались или работали многие русские физики — П. Н. Лебедев, Б. Б. Голицын, А. А. Эйхенвальд и др. В этом университете были и выдающиеся математики. С одним из них, Рихардом Мизесом, Л. И. очень сблизился, в частности, как с единомышленником в понимании основ статистической физики и в философии. Привлекательным моментом было и то, что здесь работал Александр Гаврилович Гурвич (известный впоследствии биолог), дядя Л. И., который, однако, был старше племянника всего на 5 лет. Он на всю жизнь стал его ближайшим другом. Еще одним другом на всю жизнь стал независимо приехавший в Страсбург через 3 года тоже получать образование Николай Дмитриевич Папалекси.

Здесь Л. И. провел 14 лет и последовательно прошел все ступени научной иерархии. Он вернулся в Россию полным профессором (titular professor) в день объявления первой мировой войны.

Естественно, что его первые научные работы были выполнены по специальности Брауна, по радиофизике (неотделимой тогда от радиотехники). Это относится не только к дипломной работе, содержавшей важный для радиосвязи неожиданный результат, сделавший его сразу известным в среде специалистов. Очень скоро он стал «первым ассистентом» Брауна. Это значило, что он стал руководить исследовательской работой, раздавая темы приезжавшим в Страсбург молодым ученым со всей Европы. Папалекси поименно вспоминает 12 человек [2, с. 21].

Его научный авторитет возрастал. Когда он получил звание доцента и сопровождающее его право читать курсы лекций, на них нередко приходил сам Браун и делал записи в своей тетради. Он участвовал вместе с Брауном и в его работах (связанных с фирмой Сименс и Гальске), в практических испытаниях созданной ими системы радиотелеграфии. Познакомился с А. С. Поповым и другими русскими пионерами радиотехники.

Таким образом, Л. И. в возрасте, наиболее важном для формирования ученого, в особенности физика-теоретика, учился и работал в одном из лучших университетов мирной процветающей Европы, только в конце этого периода начавшей ощущать приближение грозных времен. Он познакомился со многими физиками, поездил по разным странам и стал в полной мере европейцем и зрелым ученым, хорошо известным научному миру. Показателем этого может служить почтовая открытка, полученная им в июле 1913 г. от Эйнштейна, который писал ему: «Дорогой господин Мандельштам! Я только что доложил на коллоквиуме Вашу красивую работу о флуктуациях поверхности, о которой мне ранее рассказывал Эренфест.[2] Сожалею, что Вас лично здесь нет. С наилучшим приветом А. Эйнштейн». На открытке расписались еще 16 участников этого заседания (см. рисунок в [2, с. 59]).

* * *

Уже отсюда видно, что к 1913 г., к 35 годам, он далеко вышел за рамки радиофизики и радиотехники, остававшимися его «первой любовью». На этой основе вырос его интерес к теории колебаний вообще, и достигнутые здесь результаты привели к заинтересованности в других видах колебаний, прежде всего в оптике. Оптика играла тогда принципиальную для основ физики роль. С ней теснейшим образом связано возникновение квантовой физики. Именно для оптики М. Планк в 1900 г. ввел понятие квантов, т. е. порционного испускания света, а Эйнштейн в 1905 г. ввел понятие квантов света. Но тогда Л. И. заинтересовали не квантовые проблемы, а вопросы классической оптики и, в первую очередь, рассеяния света в однородной среде, например в атмосфере.

Надо представить себе «детскую» ситуацию в этой области в то время, когда эта проблема была еще во многом неясной. Показателем для читателей-физиков может служить то, что Л. И., вслед за Штарком (впоследствии нобелевским лауреатом), неправильно считал молекулы способными рассеивать свет, только если они электрически заряжены ([3, с. 121]). А между тем, рассеяние в атмосфере, считая ее вполне однородной, изучал такой глубоко почитавшийся Мандельштамом физик, как англичанин Рэлей. Сам Планк в 1902 г. опубликовал статью на эту тему. Мандельштам же в 1907–1908 гг. доказывал, что рассеивать свет плотная среда может только если плотность ее неоднородна. И это была правильная, глубокая мысль, но окончательно она была доказана гораздо позднее Смолуховским и Эйнштейном. А у Л. И., как теперь ясно, работа содержала ошибку.[3]

Я прошу читателя-нефизика извинить меня за столь обширное уклонение в профессиональный вопрос. Но сейчас станет ясно, почему это нужно для понимания личности Л. И. того периода. Она удивит тех, кто знал его только гораздо более зрелым, в Москве после 1925 г.

Дело в том, что молодой, быстро завоевавший своими работами имя Л. И. опровергал и Рэлея, и Планка, затеяв с ними (в 4-х статьях) дискуссию в невозможных для позднейших времен тонах. Сначала Л. И. был еще сдержан: «Мне кажется поэтому, что сводить, как это делает Планк, поглощение в оптически однородном теле к рассеянию частицами является заблуждением» [3, с. 118]. Здесь же он возражает и Рэлею (с. 116).

Через 2,5 месяца после первой он посылает в печать другую заметку, целиком посвященную Рэлею: оказывается «…недопустимым сводить голубой цвет неба к рассеянию солнечного света самими (отдельными. — Е. Ф.) молекулами воздуха» [3, с. 190], как это делал Рэлей.

Вскоре (1908 г.) Планк опровергает вывод Л. И. в новой статье, но Л. И. отвечает ему и на этот раз отнюдь не ограничивается одной сдержанной фразой, но обрушивает на Планка поток атакующих утверждений: «Господин Планк в своей теории дисперсии ответил на этот вопрос положительно. Напротив, двумя различными путями я пришел к тому результату, что в оптически однородной среде такое рассеяние не имеет места. Другими словами, я пришел к заключению, что планковская модель вообще не может дать никакого представления об ослаблении проходящей волны.

В частности, в моей второй статье показано, как я полагаю, что противоположный результат г-на Планка должен быть объяснен небезупречным расчетом.

Г-н Планк считает мой расчет неверным. Из его мотивировки я заключаю, что был неправильно понят» [3, с. 162].

«Как показано в начале, принципиальный вопрос о поглощении решается этим противоположно тому, как у г-на Планка» [3, с. 163] и т. д., и т. п.

Надо признать важный факт: великий Планк возражает Мандельштаму в вопросе, который казалось бы после его (Планка) работы ясен. Л. И. печатает через несколько месяцев четвертую статью [3, с. 170], наполненную столь же резкими (формально вежливыми) фразами. Например: «Выяснению дела существенно способствовало бы, если бы г-н Планк захотел обнаружить ошибку в моих вычислениях, аналогично тому, как я это сделал по отношению к его расчету» [3, с. 172] и т. п. На эту статью Планк уже не ответил.

Видно, что молодой петушок Л. И. просто взвился! Я не случайно так подробно описал этот эпизод. Всем нам, кто знал Л. И. в 30-х годах, трудно поверить, что он мог быть таким самоуверенным, мог так агрессивно себя вести. В любых воспоминаниях его учеников и сотрудников, просто знакомых с ним людей прежде всего отмечается его мягкость, уступчивость, милая улыбка, мгновенно действующее обаяние, скромность. И все это правда до последней буквы. Известен эпизод — о нем рассказал И. Е. Тамм В. Я. Френкелю [4, с. 366] — на 4-м съезде русских физиков в Ленинграде (1924 г.). Возникла дискуссия по докладу Эренфеста об одном непростом вопросе из оптики. Тамм сидел рядом с Мандельштамом где-то выше 10-го ряда поднимающейся амфитеатром аудитории. В какой-то момент Эренфест сказал: «Ну, а теперь пусть об этом вопросе выскажется самый видный специалист по оптике профессор Мандельштам». И стал искать Леонида Исааковича глазами. Мандельштам же страшно засмущался и, к удивлению Тамма, буквально сполз на скамейке ниже — так, чтобы его нельзя было увидеть снизу, где стоял Эренфест.

Но тогда, в молодости, описанный случай самоуверенной агрессивности Л. И. не был единственным. В те же самые годы английский радиофизик и радиотехник Флеминг опубликовал две работы по вопросу, которым занимался и Л. И. Тот немедленно обрушился на Флеминга, нашел у него ошибки и подытожил: «… хотя Флеминг и рассматривает в обеих работах один и тот же случай, он приходит к совершенно различным (и в обоих случаях ошибочным) результатам», «Флеминг пользуется формулой (3), удерживая при этом члены второго порядка малости, что явно недопустимо, и делая упомянутую выше ошибку в знаке» [3, с. 141]. «Резюмируем вышесказанное: вычисления Флеминга неправильны» [3, с. 149].

Мы видим, что он не скупился на повторение обвиняющих фраз, не смягчал их, снова и снова говоря об ошибке автора. Это так непохоже на «московского» Мандельштама!

Если критика Флеминга была справедливой по существу, то в случае с Рэлеем и Планком это было не совсем так.

Я рискую высказать (быть может, слишком смелое) предположение, что осознание своей ошибки и неадекватности своего поведения в молодости оказало большое влияние на последующую жизнь Л. И. и в науке, и в повседневности.

Хорошо известно, как неуклонно он требовал и от себя, и от учеников и сотрудников повторения и все большего уточнения экспериментов, расчетов, понимания. Не раз это ему дорого обходилось. Так, он и Ландсберг не получили Нобелевской премии за открытие комбинационного рассеяния (раман-эффекта) в значительной мере из-за их обычного стиля поведения при получении нового результата и его публикации.

Ученик и многолетний сотрудник Г. С. Ландсберга И. Л. Фабелинский свидетельствует: «Исследования Г. С. Ландсберга и Л. И. Мандельштама всегда характеризовались особой тщательностью, обстоятельностью, глубоким пониманием изучаемого предмета и неторопливостью публикаций полученных результатов. Более того, когда их работа была выполнена и даже написана для публикации, она не посылалась тут же в журнал, а убиралась на некоторое время в ящик письменного стола. А вдруг в голову придет еще какое-нибудь соображение или нужно будет что-нибудь уточнить или изменить оттенок какого-либо высказывания. И вообще нужно, чтобы все улеглось, установилось; после этого можно послать статью в печать». «Вместе с тем (продолжает И. Л. Фабелинский. — Е. Ф.), … проработав с Г. С. Ландсбергом двадцать лет и не раз обсуждая вопросы, связанные с истоками нового явления (о котором здесь идет речь. — Е. Ф.), я ни разу не слышал, чтобы Г. С. Ландсберг пожалел об их линии поведения» [7, с. 6].

Весь этот стиль проявился и в истории с открытием комбинационного рассеяния и неполучением Нобелевской премии. Имея надежные наблюдения уже 23-24 февраля, они впервые послали сообщение в печать лишь 6 мая, когда до конца поняли сущность явления, построили его теорию и убедились в том, что их наблюдения согласуются с выводами теории. Из-за этого в печати их опередил Раман, пославший сообщение в журнал сразу после получения первого результата, хотя еще ошибочно понимал физическую суть явления и тогда, и в последующих двух публикациях.

На самом же деле они наблюдали эффект и в эксперименте даже раньше Рамана.

Это ясно из письма Л. И., посланного О. Д. Хвольсону. Отвечая на его прямой вопрос Л. И. писал: «В первый раз мы обратили внимание на появление новых линий 21 февраля 1928 г. На негативах от 23-24 февраля (экспозиция 15 часов) новые линии были видны уже ясно» (см. ниже, [7]).

Раман же (в журнале Indian J. Phys. 2, p. 287, 1928) написал: «В первый раз мы обратили внимание на появление новых линий 28 февраля 1928 г. Наблюдение было предано гласности». Таким образом, первое фактическое наблюдение нового эффекта у Ландсберга и Мандельштама (не дата отправки в журнал и не дата появления в печати) опережало наблюдение Рамана на неделю.[4]

Выше уже говорилось, как, готовясь к лекциям в 30-х годах, Л. И. в своей рабочей тетради раз за разом переписывал мало различавшиеся фрагменты. Этим он как бы припечатывал, утверждал свою уверенность в правильности сказанного, в совершенстве формы. Он всегда стремился к завершенности, преодолевал свою неуверенность. В его зрелые годы все знали его как спокойного, всегда определенно и уверенно высказывающегося мэтра, и только члены его семьи (они мне говорили об этом) знали, как он подавлял в себе неврастеника. В день лекции его состояние было ужасным. Но на самой лекции никаких следов этого нельзя было заметить.[5] Если же ему вечером нужно было ехать в Ленинград, то, как знали это только самые близкие, часы в доме для надежности переводились на час вперед, — чтобы не опоздать.

Мне рассказали только один случай, когда он взорвался. У него в кабинете шло какое-то обсуждение с любимым молодым учеником А. А. Андроновым. Вдруг Андронов выскочил оттуда с багровым лицом, пронесся через общую комнату, где сидели люди, и убежал. Разрыв с Л. И. продолжался несколько месяцев, но потом, конечно, все уладилось. Слишком сильно они любили друг друга и нуждались один в другом. Предполагается, что молодой, тогда прокоммунистически настроенный Андронов пытался обратить Л. И. в свою веру, чем и вызвал его ярость.

Но был ли Мандельштам всегда безошибочен в науке? Увы, справедливо восторгаясь им как физиком исключительно высокого класса, всем, что он совершил и своими научными трудами, и созданием такого удивительного явления, как школа Мандельштама и ее наследники, его обаятельной личностью, пишущие о Мандельштаме, часто формируют представление о каком-то никогда не ошибавшемся божестве. Выше говорилось об истории с рассеянием света в мутной среде. Ошибка была в том, что ни он сам, ни другие физики тогда, до Смолуховского, еще не знали о существовании флуктуации (плотности и т. п.) в сплошной среде (у Рэлея правильная формула получилась в известной мере случайно). Характерно, что в 5-томном собрании научных трудов Мандельштама соответствующие статьи не прокомментированы и частичная неправильность его позиции в споре с Рэлеем и Планком не отмечена (а между тем сам Л. И. это понял и в более поздней статье по другому вопросу вставил абзац о правоте Рэлея [3, с. 246].

Был и другой случай, когда, следуя идее Макса Лауэ (получившего за это Нобелевскую премию), его молодые ученики, изучая в 1913 г. рассеяние рентгеновских лучей в кристалле, пришли к результату, который (как особенно ясно показали Л. и Г. Брэгги, за это удостоенные Нобелевской премии в 1915 г.) доказывал, что эти лучи — колебания, волны, а не поток частиц, как могло бы быть.[6] Мандельштам же, не дожидаясь результата Брэггов, выдвинул предположение, что наблюдавшееся рассеяние рентгеновских лучей вызвано просто микроскопическими трещинами на поверхности кристалла и даже пытался доказать это на эксперименте, заметив при этом в той же статье, что описываемый им здесь же эксперимент еще не закончен! Можно ли представить себе, чтобы в статье всем известного «зрелого», «московского» Мандельштама появилась аргументация, основанная на его незавершенном эксперименте [3, с. 242]?

Можно ли, нужно ли обвинять Леонида Исааковича за подобные ошибки? Это принципиальный вопрос для научного исследователя и он полностью разрешается блестящим афоризмом В. И. Вернадского (в его дневнике перед второй мировой войной): «Свобода творчества есть право на ошибку». И это, несомненно, справедливо. Ошибался великий Ньютон, считая свет потоком классических частиц. Ошибался великий Максвелл, веривший в существование всепроникающего механического эфира и считавший, что гениально угаданный им и введенный в его теорию электромагнетизма «ток смещения» означает реальное смещение частичек эфира (что было не просто неверно, но отражало ретроградность понимания). Упрекать и Мандельштама за ошибки молодости нелепо.

А. А. Андронов в своей необычайно емкой и значительной характеристике Л. И. [2, с. 190] говорит, в частности, что Л. И. «…не любил ошибаться и почти не ошибался. Если он ошибался, а это случалось крайне редко, то, когда он понимал, что ошибся, очень беспокоился, принимался вас разыскивать по телефону или передавал через третьих лиц просьбу зайти к нему, чтобы исправить небольшую неточность». Но Андронов знал лишь Мандельштама после 1925 г.

Великий туркменский поэт XVIII века Махтумкули в стихотворении «Человечество II» характеризует по очереди особенности каждого десятилетия в жизни человека. В частности, он пишет (перевод Г. Г. Шенгели [5]): 

В двадцать лет уже иное: 

Брызжет пламя молодое,

Каждый день он пьян мечтою,

Увлекаясь каждый миг.

В тридцать — жизнь многообразна,

Много праздного соблазна,

Но уже он мыслит связно,

Он себя уже постиг.

(В период споров с Планком и Флемингом Л. И. было 25-30 лет.)

Опыт юности не дорог,

Нет лекарств коль взор не зорок; 

Мысли крепнут только в сорок, 

Опыт жизни в кровь проник.

В 1914 г. ему было 35 лет и ко времени возвращения в Россию, почти на пороге сорокалетия, возраста греческого akme (цветение, цветущая сила) опыт жизни уже прочно проник в кровь этого замечательного человека. Он уже «себя постиг».

И тут эпоха нанесла ему тяжелый удар. Наступил 11-летний период, когда все это «цветение» не могло реализоваться в плодотворной научной работе, для которой он был создан и вполне созрел.

* * *

Молодой, но уже опытный, «себя постигший» талантливый ученый, которого знает и ценит ученый мир даже в лице своих высших представителей, таких как Эйнштейн и Эренфест, Зоммерфельд, Браун и Мизес, широчайше образованный европеец в расцвете творческих сил возвращается на родину, в Одессу, после 14 (или 15? см. сноску на с. 14) лет отсутствия.

Прежде всего на него обрушиваются нелепые прелести царской России. Для того, чтобы иметь право читать лекции в русском университете нужно было иметь русскую ученую степень магистра. Для ее получения нужно было снова защитить диссертацию, а для этого окончить российский университет (такого диплома у Л. И. не было). Таким образом, формально Л. И. был никто. Но все же были в университетском уставе некоторые оговорки, и Новороссийский университет избрал его приват-доцентом по физике. Это было звание внештатного преподавателя, допускаемого к ведению занятий и даже к чтению лекций, но обычно по необязательным, факультативным курсам. Кроме того, требовалось утверждение министра просвещения.

Ясно, что в таких условиях Л. И. не мог развернуть настоящую научную работу и потому в конце того же года он пошел на решительный шаг — принял приглашение занять место консультанта радиотелеграфного завода фирмы Сименс и Гальске в Петрограде (с которой, как говорилось ранее, он и Браун уже сотрудничали).[7]

Два военных года работы в Петрограде были заполнены консультацией исследовательских разработок, иногда вплоть до чисто инженерных, до разработки технологий оксидирования проволоки, конструирования реостатов и налаживания их производства. По воспоминаниям работавшего там же будущего сотрудника Мандельштама и Папалекси Е. Я. Щеголева [2], Л. И. и эти работы делал с таким блеском, что не только получал патенты на свои изобретения, но и вызывал восхищение радиоинженеров остроумием новых подходов. При этом он щедро раздаривал множество плодотворных идей. Здесь проявился его «третий» талант, — инженера-изобретателя, о котором говорилось выше. Но это не была та наука, к которой лежала его душа.

В конце 1916 г. Л. И. обратился с письмом к одному из своих друзей, Т. П. Кравцу, с признанием, что без русской ученой степени он, видимо, не получит возможности для научной работы, и просил помочь получить степень без сдачи экзамена и защиты диссертации, заменив ее какими-либо из опубликованных им работ (почему он не сделал этого раньше? Может быть, считал унизительным для себя? Или, как всегда в прошлом, новые экзамены были бы мучительным испытанием его недостаточно крепкой нервной системы?). Кравец, человек высоких душевных качеств, ответил теплым письмом, сообщая [2, с. 6], что они с харьковским радиофизиком профессором Д. А. Рожанским[8] уже обсуждали этот вопрос и выяснили, что такая возможность допускается университетским уставом: Ученый совет имеет право обратиться с соответствующим ходатайством в Министерство просвещения. «Почему-то именно физики особенно часто прибегали к этому порядку и именно таким способом получили ученую степень П. Н. Лебедев, Н. П. Кастерин, А. Г. Колли и А. А. Эйхенвальд (тоже обучавшиеся за границей)», — пишет Кравец.

Я так подробно пишу об этом, чтобы показать корпоративную взаимопомощь русских интеллигентов-физиков, хотя вскоре мы встретимся и с обратным явлением в сталинские времена.

* * *

Но наступил 1917 год. После февральской революции беспорядки, которым способствовало двоевластие Временного правительства и Советов, нарастали, с продовольствием в Петрограде становилось все хуже, впереди была холодная и голодная зима. Многие, кто мог, в том числе ученые, старались перебраться в южные края, тогда еще более спокойные, теплые и сытые. Л. И. был приглашен одновременно Советом Тифлисского университета и Советом частного Политехнического института в Екатеринославе и был избран исполняющим обязанности ординарного профессора физики. Он выбрал Тифлис и в июле был утвержден в этой должности министром просвещения. Осенью 1917 г. Л. И. с семьей переехал в Тифлис, в меньшевистскую Грузию, в мае 1918 г. объявившую себя независимой демократической республикой.

Но никакого спокойствия и здесь не было. Уже в первой половине 1918 г. вокруг Тифлиса шли большевистские восстания, а в июне, по соглашению с меньшевистским правительством, в Грузию вступили немецкие войска. Но в ноябре первая мировая война закончилась и в декабре их сменили английские войска.

Легко понять, что уже осенью того же 1918 г., за год до большевизации Грузии (как во многих других случаях, дело сводилось к взятию Тифлиса Красной Армией, стоявшей у границ Грузии и «пришедшей на помощь» возникшему в городе большевистскому комитету, который объявил себя правительством при еще действовавшем меньшевистском), Л. И. предпочел оказаться в родной, хотя и, как оказалось, еще более голодной, к тому же холодной, раздираемой сменяющимися властями Одессе. Сначала советская, она через некоторое время была оккупирована немцами и находившимся под их покровительством украинским правительством гетмана Скоропадского, потом опять занята красными, затем белой армией Деникина. Далее последовала французская интервенция Антанты. А кругом все время буйствовали Махно, «Зеленые» (не путать с современными), Петлюра.

Наконец, Одесса стала советской. После изгнания Врангеля из Крыма гражданская война на юге закончилась.

О спокойной обстановке, о научной работе в этих условиях мечтать не приходилось. Правда, приезд с севера значительного числа профессоров и студентов позволил даже в этих условиях начать создание нового, Одесского политехнического института. Активное участие в этом принял Л. И. со съехавшимися друзьями. Н. Д. Папалекси занял кафедру физики. Удивительно, но удалось создать неплохие лаборатории и читать лекции в промерзших аудиториях. Л. И. читал блестяще («талант № 4»). Достаточно ознакомиться с сохранившейся вступительной лекцией на тему «Зачем нужна инженеру физика» [2].

При установившейся уже советской власти приехал еще незнакомый, но рекомендованный А. Г. Гурвичем молодой (на 16 лет моложе Л. И.) Игорь Евгеньевич Тамм, ставший на всю жизнь ближайшим учеником, другом, сотрудником. Он вместе с женой поселился в доме семьи Мандельштамов, заняв пустовавшую комнату А. С. Исаковича, брата жены Л. И. Комната пустовала по привычной тогда причине: ее хозяина посадила ЧК, видимо, как «буржуя». Он был юристом, имел дело с международным «Обществом индо-европейского телеграфа» и довольно состоятельным человеком. То ли через несколько месяцев, то ли через год его выпустили. Тогда же, спасаясь от голода, для дополнительного заработка и продовольственного пайка Леонид Исаакович и Н. Д. Папалекси организовали при радиотелеграфном заводе «вакуумную артель» по производству радиоламп. В нее вошли и сотрудники-радиотехники, и новый друг И. Е. Тамм.

Легко понять, что длительное отсутствие регулярной научной работы томило Л. И. Но столь же ясно, что полностью отключить от работы его голову было невозможно. Уже в Страсбурге, как мы видели, он расширил свои научные интересы, охватив фундаментальные вопросы оптики (замечательная математическая теория оптического изображения и др.). Именно в эти голодные годы (Н. Д. Папалекси пишет, что в 1918 г. [2]) он понял, что рассеяние света в среде может происходить на упругих волнах, создающих необходимую неоднородность. Тогда оно должно сопровождаться небольшим изменением частоты рассеиваемого света. Другими словами, в спектре этого света должны появиться не одна, а две линии. Однако опубликована эта работа была только в 1926 г. Такое запаздывание явно нельзя объяснить только условиями гражданской войны. По-видимому, здесь сказалась нерешительность Л. И. Он мог быть уверен в правильности расчетов, но мог и сомневаться в необходимости публикации статьи, предсказывавшей чрезвычайно малый эффект (изменение частоты должно было составлять 0,003%), до того как его можно будет измерить на опыте. Это удалось сделать только гораздо позже, когда наступил совершенно новый этап жизни Л. И. Мы еще к этому вернемся. Пока же заметим, что независимо от него в 1922 г. во Франции этот эффект тоже предсказал французский физик Л. Бриллюэн. Поэтому он известен в физике под именем эффекта Мандельштама-Бриллюэна. Даже ныне продолжается его изучение, причем с появлением лазеров стало возможным изучать его более детально и использовать для других исследований, в том числе для прикладных целей.

Названная теоретическая работа 1918 г. была для Л. И. единственной работой по физике чуть ли не за 8 первых лет жизни в России. Она не изменила общую ситуацию изолированности от научных исследований. Поэтому летом 1922 г., когда переход к НЭПу уже начал благотворно сказываться в реальной жизни страны, Л. И. принял предложение правления Электротехнического треста заводов слабого тока (дитя НЭПа!) взять на себя совместно с Папалекси руководство (в качестве научного консультанта) научными и научно-техническими исследованиями в московской радиолаборатории треста. В октябре Л. И. с семьей и Н. Д. Папалекси переехали в Москву.

Вскоре (в марте 1923 г.) Л. И. выехал в научную командировку в Германию, где встретился с Эйнштейном и многими другими учеными, и вернулся в Москву обогащенный научными новостями, появившимися за 9 лет его отсутствия, и новейшей научной литературой.

На следующий год лаборатория переехала в Ленинград, где Л. И. нашел гораздо лучшие условия для работы, но… только по радиотехнике. Конечно, это тоже было его важное дело, здесь они с Папалекси сделали много хорошего (новые способы радиотелеграфной и радиотелефонной связи, стабилизация частоты, высокоселективные приемники и т. п.). Но остается вопрос: почему молчали лучшие университеты? Неужели пока Л. И. жил в Москве (1922–1924) Московский университет не понял, какая для него открывалась заманчивая возможность?

* * *