«Правнук русских героинь». Дмитрий Самарин в судьбе и творчестве Бориса Пастернака
«Правнук русских героинь». Дмитрий Самарин в судьбе и творчестве Бориса Пастернака
В автобиографической прозе Пастернака – в «Охранной грамоте» и «Людях и положениях» довольно значимое место отводится его университетскому знакомому Дмитрию Федоровичу Самарину (1890–1921). Чертами Самарина наделяется герой стихотворения 1943 года «Старый парк», отголоски его биографии не без основания некоторые авторы усматривают в изображении судьбы Юрия Живаго. Это внимание к судьбе и личности Самарина трудно объяснить только фактом их личного знакомства, которое было, очевидно, не слишком близким[1]. Определенный ключ дает очерк «Люди и положения»: в конце 1930 года Пастернак получил дачу в писательском поселке Переделкино, который располагался рядом с Измалковым – подмосковным имением Самариных, где прошло детство Дмитрия. Именно это «скрещение» судеб – когда спустя много лет автор попадает в пространство, которое за несколько десятилетий до этого было тесно связано с его тогдашним знакомым, – Пастернак и отмечает. В 1943 году в стихотворении «Старый парк» он конструирует ситуацию, когда раненый в госпитале узнает дом и парк, где когда-то прошло его детство:
Раненому врач в халате
Промывал вчерашний шов.
Вдруг больной узнал в палате
Друга детства, дом отцов.
Вновь он в этом старом парке.
Заморозки по утрам,
И когда кладут припарки,
Плачут стекла первых рам.
Голос нынешнего века
И виденья той поры
Уживаются с опекой
Терпеливой медсестры.
Парк преданьями состарен.
Здесь стоял Наполеон,
И славянофил Самарин
Послужил и погребен.
Здесь потомок декабриста,
Правнук русских героинь,
Бил ворон из монтекристо
И одолевал латынь.
Если только хватит силы.
Он, как дед, энтузиаст,
Прадеда-славянофила
Пересмотрит и издаст.
Сам же он напишет пьесу,
Вдохновленную войной, —
Под немолчный ропот леса,
Лежа, думает больной.
Там он жизни небывалой
Невообразимый ход
Языком провинциала
В строй и ясность приведет.
Напомню – к началу Второй мировой войны, когда на территории самаринского Измалкова расположился военный госпиталь, Дмитрия Федоровича давно не было в живых. Наполеон не стоял в Измалкове, славянофил Юрий Самарин погребен был в Москве, издавал его труды не внук, а племянник – отец Дмитрия Федор Дмитриевич. Но мать, Антонина Николаевна, урожденная княжна Трубецкая, была в родстве с последовавшей за мужем в Сибирь Екатериной Трубецкой. Так что можно было его назвать «правнуком русских героинь», а латынь ему преподавал отец, действительно, прямо в усадьбе. Таким образом, частично используя черты реального человека и реального пространства, Пастернак создает в этом стихотворении ситуацию, напоминающую соединение в пространстве комнаты в Камергерском переулке судеб Лары, Паши и Юрия в романе «Доктор Живаго».
Здесь мы попробуем представить, насколько можно подробно, обстоятельства жизни Дмитрия Самарина, часть из которых, может быть, смогут объяснить, что же в его фигуре и судьбе привлекало пристальное внимание Пастернака.
Пастернак вспоминал о Самарине в связи с описанием Московского университета, где они оба учились на философском отделении историко-филологического факультета. Характеризуя преподавателей и студентов, Пастернак писал в «Охранной грамоте» о Дмитрии Самарине: «Замечательным явлением этого круга был молодой Самарин. Прямой отпрыск лучшего русского прошлого, к тому же связанный разными градациями родства с историей самого здания по углам Никитской, он раза два в семестр заявлялся на иное собранье какого-нибудь семинария, как отделенный сын на родительскую квартиру в час общего обеденного сбора. Референт прерывал чтенье, дожидаясь, пока долговязый оригинал, смущенный тишиной, которую он вызвал и сам затягивал выбором места, взберется по трескучему помосту на крайнюю скамью дощатого амфитеатра. Но только начиналось обсужденье доклада, как весь грохот и скрип, втащенный только что с таким трудом под потолок, возвращался вниз в обновленной и неузнаваемой форме». При первой публикации этой главы в журнале «Звезда» (1928, № 8) Пастернак заканчивал характеристику Самарина парадоксальным для подобной фигуры уподоблением с Лениным (неуместность в 1928 году сравнения с Лениным отпрыска аристократическо-славянофильского круга подробно разбирает в уже упомянутой выше работе Л. Флейшман): «…Потеряв его впоследствии из виду, я невольно вспоминал о нем дважды. Раз, когда, перечитывая Толстого, я вновь столкнулся с ним в Нехлюдове, и другой, когда на девятом съезде Советов впервые услыхал Владимира Ильича. Я говорю, разумеется, о последней неуловимости, то есть позволяю себе одну из тех аналогий, на почве которых делались аналогии с лукавым хозяйственным мужичком, и множество других менее убедительных».
Пишет Пастернак о Самарине и в связи с Марбургом, причем так, как будто без Самарина он не мог себе представить, что университет с известной философской школой находится в реальном пространстве, куда можно совершить путешествие по железной дороге. «Вдруг он заговорил о Марбурге, – читаем в «Охранной грамоте». – Это был первый рассказ о городе, а не о самой школе, какой я услышал. Впоследствии я убедился, что о его старине и поэзии говорить иначе и нельзя… тогда же… мне это влюбленное описанье было в новинку».
Вновь о Дмитрии Самарине и его кузенах Сергее Мансурове и Николае Трубецком Пастернак пишет в автобиографическом очерке «Люди и положения»: «Молодые люди, неразлучною тройкой заглядывавшие в университет, рослые даровитые юноши со сросшимися бровями и громкими голосами и именами.
В этом кругу была в почете Марбургская философская школа. Трубецкой (Евгений Николаевич. – К.П.) писал о ней и посылал туда наиболее одаренных учеников совершенствоваться. Побывавший там до меня Дмитрий Самарин был в городке своим человеком и патриотом Марбурга. Я туда отправился по его совету.
Дмитрий Самарин был из знаменитой славянофильской семьи, в бывшем имении которой теперь раскинулся городок писателей в Переделкине и Переделкинский детский туберкулезный санаторий. Философия, диалектика, знание Гегеля были у него в крови, были наследственными. Он разбрасывался, был рассеян и, наверное, не вполне нормален. Благодаря странным выходкам, которыми он поражал, когда на него находило, он был тяжел и в общежитии невыносим. Нельзя винить родных, не ужившихся с ним и с которыми он вечно ссорился. В начале нэпа он очень опростившимся и всепонимающим прибыл в Москву из Сибири, по которой его долго носила гражданская война. Он опух от голода и был с пути во вшах. Измученные лишениями близкие окружили его заботами. Но было уже поздно. Вскоре он заболел тифом и умер, когда эпидемия пошла на убыль».
В московских архивах сохранились несколько писем самого Самарина, письма его отца Федора Дмитриевича Самарина (1858–1916) к нему и, наконец, значительное число упоминаний о нем в переписке отца, сестер Марии (в замужестве Мансуровой), Варвары (в замужестве Комаровской) и Софьи Самариных и теток – Софьи Дмитриевны Самариной и Ольги Николаевны Трубецкой. За указание на все эти материалы я сердечно признателен Г. Г. Суперфину.
Письма эти позволяют себе представить не только личность Дмитрия Самарина, но и тот своеобразный аристократически славянофильский круг, к которому принадлежала его семья.
Детство – четверо детей Самариных остались без матери[2], когда Дмитрию было 10 лет.
Он получает, как это было еще в предыдущем поколении заведено в их семье, домашнее образование – еще дед Дмитрий Федорович Самарин приглашал в Москве домой и в подмосковную усадьбу Измалково учителей и профессоров для занятий с детьми. Это продолжил и отец Дмитрия Федор Дмитриевич.
Дмитрий учился дома под руководством нанятых учителей, какие-то предметы – например латынь, ему преподавал сам отец. Характер, здоровье и привычки Дмитрия постоянно вызывали озабоченность отца, теток и старших сестер. И в Измалкове, и на дачах, и в пансионах Рижского взморья, где в Майоренгофе и Ассерне (нынешних Майори и Асари) семья Самариных проводила часть лета с начала 1900-х годов, они постоянно отмечали его болезненную склонность к домашним книжным занятиям вместо подвижных, укрепляющих здоровье способов проведения времени.
Федор Дмитриевич писал Ольге Николаевне 12 июня 1902 года из Измалкова: «Наша жизнь здесь идет обычным порядком… Дмитрий учится верхом ездить. Все свободное время проводит на огороде или на пруду за удочкой. Шахматы, слава Богу, забыты <…> Дмитрий начал учиться по латыни со мной и пока уроки идут очень порядочно <…>»[3]. В следующем году, 14 мая из Измалкова примерно такой же отчет: «…Мы переехали в Измалково 7-го мая. Дети здесь страшно наслаждаются. Дмитрий совсем поглощен рыбной ловлей и велосипедом. О шахматах забыл, как и в прошлом году…»[4]. В июле 1903 года из Ассерна: «…Дмитрий катался по берегу моря на велосипеде, ходил на реку Аа удить рыбу и т. п.»[5]. 12 июля 1903-го: «…Дмитрий занимается немного. Часа полтора утром, когда нельзя выходить на морской берег, – это часы, когда дамы купаются»[6].
Письмо сестры Варвары из Ассерна 29 июня 1904 года О. Н. Трубецкой: «Дмитрий начал брать ванны. К счастью, он в довольно хорошем настроении. Теперь более чем когда-либо занят Андреем Боголюбским и постоянно его обсуждает»[7]. В июле 1907-го она снова пишет о брате с Рижского взморья: «Дмитрий занимается почти исключительно римской историей и почти не купается, так как стоит холодная погода»[8]. Одновременно об этом пишет и отец (письмо от 12 июля 1907 года О. Н. Трубецкой): «…Дмитрий начал третьего дня купаться в море. С ним приходится постоянно воевать, чтоб его заставить расстаться с книгами и с комнатою. Он себе назначил определенное число часов в день на свои занятия и ни за что не хочет поступиться ими для прогулок»[9].
И в августе 1907 года выбор Дмитрия между прогулками и занятиями продолжает беспокоить семью. Варвара вновь пишет: «Сегодня отправляемся на Аа (река) и будем кататься на парусной лодке. Дмитрий же, к сожалению, мало бывает на воздухе и все занимается в своей комнате, так что перед прогулками идут торги. Он составил себе расписание и педантично его исполняет, а тут как раз так нельзя делать, потому что дождь, и надо пользоваться солнцем для прогулок». В 1908 году и сестра, и отец с радостью отмечают, что в Измалкове он каждый день в 6 утра отправляется кататься верхом.
Достаточно полное представление об интересах и занятиях Дмитрия в последние предуниверситетские годы можно составить по его письму Н. С. Трубецкому летом 1907 года:
«Милый Котя!
Пишу тебе это письмо в надежде, что ты не оставишь меня без ответа <…> Мне бы очень хотелось знать, чем ты теперь занимаешься. Читаешь ли ты Челпанова, если читаешь, то как он тебе нравится? Я в нем до известной степени разочаровался: теория познания Беркли изложена у него довольно туманно[10]. Наоборот, Вундта, которого я раньше ругал, я теперь начинаю все более и более ценить. Он дает именно то, что должно быть, на мой взгляд, во вступлении в философию, систематическое обозрение важнейших философских доктрин в исторической перспективе. Исторический метод в значительной мере облегчает, по-моему, усвоение философских систем, ибо они возводят нас совершенно незаметно от простого к более сложному, от наивных натурфилософских построений Фалеса к философии Канта и Гегеля. Наряду с Вундтом продолжаю изучение Платона, на днях прочел Федона и еще раз возмутился софизмам этого врага софистов. Думаю приняться за чтение Аристотеля <…> Помимо философии, которой я уделяю сравнительно немного времени, занимаюсь римской историей. Насколько я помню, ты довольно отрицательно относишься к римской истории, да и вообще не любишь римлян. Мне же, наоборот, чем больше я изучаю их историю, тем все более они становятся симпатичнее в противоположность легкомысленным грекам. Для научного изучения разработанная до деталей римская история удобнее, чем история какого бы то ни было другого народа. Но довольно обо всем этом. Несколько слов на злобу дня. Каков Столыпин! Я от него вовсе не ожидал, чтоб он распустил Думу»[11]. Революционные события 1905 года для современников Самарина и Пастернака были важным этапом в осмыслении, определении политических взглядов и пристрастий. Интересно сопоставить то, что мы знаем в этом плане о Пастернаке и Самарине.
Федор Дмитриевич был доволен, что дети его в Измалкове оказались изолированными от московских революционных событий. 20 октября 1905 года он пишет Ольге Николаевне Трубецкой: «…Ты себе представить не можешь, как я счастлив, что еще не переехал в Москву. Здесь дети, даже Дмитрий, сравнительно мало испытывают те волнения, через которые все проходят в Москве и в других больших городах. Они предпочитают правильно и усердно заниматься, ходят гулять, насколько позволяет погода, и далеко не вполне отдают себе отчет в том, что происходит. В Москве же их нельзя было бы даже выпускать из дому, но они были бы все-таки охвачены общим тревожным настроением, и это особенно отразилось бы на Дмитрии. Едва ли он в состоянии был бы правильно учиться»[12].
Вспомним здесь, что Пастернак как раз не был отделен от революционных волнений. По воспоминаниям брата – A. JI. Пастернака, однажды Борис оказался на улице во время разгона демонстрации. Уже весной 1905 года в 5-й Московской гимназии ученики были захвачены революционными настроениями, вывешивали листовки, выдвигали политические требования к администрации, устраивали собрания вместо уроков. Осенью все это только усилилось. Занятия приостанавливались с 15 октября по 10 ноября, затем с 17 ноября по 5 декабря и, наконец, с 8 декабря до конца рождественских каникул[13]. Позже воспоминания об атмосфере гимназии в 1905 году попадают в пастернаковскую поэму:
…Те, что в партии,
Смотрят орлами.
Это в старших.
А мы:
Безнаказанно греку дерзим,
Ставим парты к стене,
На уроках играем в парламент
И витаем в мечтах
В нелегальном районе Грузин.
Неоднократно цитировалось письмо Л. О. Пастернака к П. Д. Эттингеру лета 1905 года, из которого видно, что отношения отца и сына к революционным событиям были иными, чем в семье Самариных: «Что-то непонятное, невероятное было в Одессе. Какие ужасные последствия – ведь ни одна революция европейская не знала столько жертв, сколько у нас за последнее время! Я гляжу на Борю, как у него прорывается естественное реагирование на современные события, повышенный интерес и т. д. Я вполне понимаю это нормальное увлечение, и часто приходится задумываться над своим поведением: и страшно „попускать“, и невозможно воздержаться самому от высказывания своих взглядов. Надежда, что он будет иметь более свободную эпоху впереди и лучшие времена ожидают их, меня успокаивает. Я, кажется, Вам писал, что теперь ужасно хочется принимать участие в общем деле „переустройства“ России, и приходится завидовать тем деятелям, которым на долю выпало участвовать в освободительном движении родины и [устройстве] ее будущего счастья»[14].
Пастернак не совсем точен, когда в автобиографическом очерке «Люди и положения» пишет, что Николай Трубецкой и Дмитрий Самарин «ежегодно сдавали экзамены экстерном в 5-й Московской гимназии на Поварской», где учился сам Пастернак. Самарин сдавал там экзамены лишь один раз – в мае 1908 года, следующие завершающие гимназические экзамены через год Дмитрий не сдавал, получив разрешение сдавать в качестве таковых сразу вступительные в университет.
Эти экзамены также описаны в письме отца 5 июня 1908 года: «…Экзамены Дмитрия кончились благополучно, хоть и не блестяще. Он устал, побледнел… Ты, верно, слышала, как он волновался, как он объявлял, что не хочет продолжать экзаменов… Теперь предстоит решение о будущем годе. Весь вопрос в том, сможет ли он заставить себя правильно и усидчиво заниматься уроками, отложив на время в сторону свои книги и все другие интересы. Совместить то и другое, при необходимости подготовиться сразу в один год к выпускному экзамену, невозможно…»[15]
После поступления в Московский университет в августе 1909 года Дмитрий Самарин впервые приезжает в Марбург, но попадает в межсеместровый промежуток. 7 августа Ф. Д. Самарин пишет О. Н. Трубецкой: «…Дмитрий, как ты знаешь, уехал отсюда, пробыв здесь две недели, за границу… Он поехал морем прямо в Штеттин, а оттуда через Берлин в Марбург. Ему хотелось послушать Когена и познакомиться с ним. К сожалению, оказалось, что университет уже закрыт, занятия кончены и Коген куда-то уехал. Это очень странно, потому что в расписании лекций, которое Дмитрий достал еще в Москве, значится, что в Марбурге занятия продолжаются до 15 октября. Несмотря на эту неудачу, Дмитрий, кажется, очень доволен своей поездкой. Он нашел в Марбурге Гордона, который давал уроки Мансурову, а теперь занимается философией и слушает Когена. Дмитрий уже поселился в той же квартире, где живет Гордон, через него он надеется познакомиться с одним профессором философии, последователем Когена, который еще живет в Марбурге. Самый Марбург ему очень понравился. Он пишет, что лучшего города для занятий он себе представить не может. Поэтому он там остался дальше»[16].
В мае 1910 года Самарин отправляется в Марбург на летний семестр, как это через два года – отчасти по его стопам – проделает Пастернак. Сохранилось несколько писем Ф. Д. Самарина сыну в Германию. В этих письмах постоянно возникает тема физического здоровья Дмитрия, режима дня, необходимости пеших прогулок и упражнений типа езды верхом или на велосипеде. В июне отец настаивает, чтобы после окончания лекций и семинаров Дмитрий непременно отправлялся отдыхать: «По-моему, тебе необходимо тотчас по окончании университетских занятий ехать куда-нибудь исключительно для леченья. Всего лучше бы отправиться на берег Балтийского моря, например, в Герингсдорф. Но если тебе туда не хочется, то поезжай, как ты сам предполагал, в горы, например, в Люцерн. Но поезжай скорей, не задерживайся в Марбурге под предлогом бесед с профессорами. Это от тебя не уйдет, а если расстроишь здоровье, то будет плохо. Затем, в Швейцарии поставь себе задачей возможно больше ходить пешком. Из книг возьми с собой только две-три для легкого чтения и большую часть времени проводи на воздухе, не обращая внимания на погоду. Для этого надо заранее приготовить себе соответствующий костюм, т. е. прочные башмаки и непромокаемый плащ вроде того, что у дяди Сережи. Посоветуйся на этот счет с людьми опытными. Но прежде, чем на это пускаться, попроси доктора, чтобы он выслушал твое сердце и сказал бы тебе, можно ли тебе ходить по горам. Если он не посоветует, то оставь всякую мысль о поездке в Швейцарию и поезжай на море»[17]. «…Теперь по крайней мере в Марбурге, – пишет он сыну после того, как тот на 12 дней ездил оттуда в Швейцарию (9–22 августа 1910 года), – уделяй побольше времени на прогулки пешком и на велосипеде. Надо ведь тебе запасаться силами и здоровьем на зиму. Еще раз тебе повторяю, что ты должен постоянно бороться со своим расположением к нервному расстройству и что лучшим для этого средством служит движение на свежем воздухе»[18].
Отец требует от сына досконального отчета в расходовании денег – на курсы, комнату, книги, поездки и пр. На жизнь ему высылалось по 60 рублей на 3 недели, что составляло, по тщательным расчетам Федора Дмитриевича, 129 марок и 80 пфеннигов. Пастернак в мае-июне 1912 года ухитрялся тратить за месяц, не считая оплаты за университет (90 марок), всего 50 марок в месяц, то есть сумму втрое меньшую, но он и подчеркивал постоянно свою спартанскую программу.
Федор Дмитриевич огорчается, что сын сократил свое пребывание в Швейцарии из-за недостатка денег: «Напрасно ты мне не написал об этом. Я очень желал, чтобы ты подольше подышал тамошним воздухом и походил по горам, я охотно дал бы тебе на это средства. Вся беда в том, что ты никогда не пишешь основательно о своих денежных делах».
Отца беспокоит беспорядочность сына, на протяжении нескольких писем он возвращается к теме пропавших рубашек и радостно отзывается на известие об их обнаружении: «Очень рад, что рубашки твои нашлись. Я был уверен, что они не пропали, и теперь думаю, что прачка и не думала их присваивать себе, а что просто ты сам их куда-нибудь засунул и забыл, а поискать хорошенько лень было. Это – одно из проявлений твоего барства, против которого тебе надо всячески бороться. Если ты не совладаешь с этим своим недостатком, то распущенность и лень тебя погубят и помешают серьезно работать над чем бы то ни было».
Настойчиво он советует воспользоваться дешевым способом перевозки книг: «…Ящик с книгами ты можешь взять с собою до Берлина, а оттуда отправь его через транспортную контору товарным поездом… Везти его все время с собой багажом немыслимо». «Книги прошу тебя отправить товарным поездом… Если в Марбурге нет такой конторы, то устрой это в Берлине. Это будет стоить раза в три дешевле… Это тем более нужно узнать, что ты собираешься еще приезжать в Марбург и, очевидно, будешь привозить по крайней мере столько же книг каждый раз».
В своих письмах Федор Дмитриевич сообщает сыну про перспективы урожая в Васильевском (главное имение Самариных в Самарской губернии) и в Измалкове, о строительстве в усадьбе, о гостящих родственниках – Трубецких, Лермонтовых, ожидающихся в семье свадьбах, о похоронах знакомых и родственников, о ходе работы по изданию сочинений Юрия Самарина и пр.: «Из Васильевского было два письма подряд. Все там благополучно. Урожай будет, вероятно, хороший. Но все-таки не такой блестящий, как ожидали.
Не помню, писал ли я тебе о кончине Мих. Мих. Осоргина. Он скончался в понедельник, 21-го. В четверг утром тело его привезли в Москву и похоронили в Девичьем монастыре. На похороны приезжал дядя Миша с Льяной, Сережей и Георгием. Из нас был я с Соней. Потом дядя Миша и тетя Ольга были у нас. Скончался Мих. Мих. в сознании, окруженный всей семьей. Только двух младших увели после того, как его пособоровали. Он сам сказал дяде Мише, чтобы он читал по нем отходную, и все время молился.
Мои занятия по изданию сочинений Юр. Ф. пошли несколько быстрее, но все же это – дело очень кропотливое. Кое-каких материалов мне недостает и мне не миновать съездить по этому случаю в Петербург. По Измалкову у меня теперь дела особенного нет: ремонт плотины кончен, починка стропил на церкви тоже, а исправление железной крыши еще не началось».
«У нас все еще гостят дети Лермонтовы и дети Трубецкие <…> Вчера узнали мы официально о новой свадьбе в семье: Маня Глебова выходит за Владимира Писарева. Неофициально об этом слышно было уже давно, и на свадьбе Мани Тр. говорили об этом как о деле совсем решенном.
От дяди Пети сегодня получил первое письмо. У них погода хорошая, ожидается хороший урожай. У нас здесь жалуются на засуху, сегодня было молебствие о дожде, но, по-моему, это очень преувеличено. Дожди все-таки перепадают, и ночи свежие и сырые ослабляют действие жары. Да в сущности и днем очень сносно».
Встающая из этих писем картина напоминает строки А. Ахматовой:
…А мы живем, как при Екатерине,
Обедни служим, урожая ждем…
Отец расспрашивает сына о содержании разговоров с Когеном, Наторпом и прочими, но, насколько можно догадаться, подробных ответов не получает. Впрочем, опять-таки в «семейной» упаковке одна из тем бесед с профессорами – Евгений Николаевич Трубецкой (которого, напомню, Пастернак характеризует как пропагандиста Марбургской школы неокантианства в Московском университете): «Будь осторожен в выражении своего мнения о дяде Жене Тр<убецком> и в сообщении того, что об этом говорит Коген; нехорошо будет, если эти неблагоприятные суждения дойдут до семьи, – пишет отец. – Я здесь никому не рассказывал того, что ты мне по этому поводу писал. Тебе тоже не советую распространяться на эту тему с первым встречным».
Постоянно отец пеняет сыну, что на его длинные письма на шести листах на машинке тот отвечает через раз и короткими записками.
В конце мая Дмитрий из Марбурга навещает тетку Софью Дмитриевну Самарину в Крейнцахе. О Дмитрии та немедленно пишет в Москву брату и Ольге Николаевне Трубецкой: «Он приехал к нам накануне и весь вечер нам рассказывал про Марбург… Он, кажется, доволен, и надеется остаться в Марбурге до конца августа».
В московских архивах нашлось единственное письмо из. Марбурга самого Дмитрия. Оно было отправлено двоюродному брату – Николаю Трубецкому. Из этого письма трудно представить восторженную характеристику города, которую услышал от Самарина Пастернак, не похоже оно и на письма самого Пастернака из Марбурга 1912 года, которые содержат не менее поэтическую картину города, чем страницы «Охранной грамоты». Из письма Самарина вырисовывается образ юноши, который после строгой опеки впервые предоставлен самому себе:
«Милый Котя!
Вполне сознаю, что я безобразно себя веду, не написав тебе до сих пор письма <…> Постараюсь дать краткий отчет в рубриках.
I. Скандалы
[Здесь описываются два случая с квартирными хозяевами. От первых – профессорской семьи ему пришлось съехать после скандала из-за запертого клозета, а хозяин второй квартиры «лавочник, прохвост, пройдоха и мошенник, каких мало» «отдал стирать белье в Гиссене в публичный дом», из-за чего Дмитрий боится заразиться сифилисом. – К.П.].
Много еще я произвел скандалов (с Когеном, с студентами, с ресторанными кельнерами и т. д. и т. д.).
II. Философия
Читаю «Логику» Гегеля и пока ею очень доволен, по богатству мысли, широте и трактовке вопросов и диалектичности она гораздо выше «Критики чистого разума». Наоборот, «Феноменология» – произведение бездарное и свидетельствует о полной неопытности Гегеля. Это жалкое заморское подражание нашей с тобой философии пивных и т. д.
Кое что заготовил для реферата о Когене.
III. Европа и культура
В общем, все благополучно. Все априорные представления о развале Запада и грядущем колоссальном скандальчике подтвердились на месте. Резюмируя все мои бытовые впечатления, приходится опять и опять применять незабвенную формулу: не столько типично, но именно потому совершенно типично.
IV. Кутежи
Ездили недавно с Щукиным во Франкфурт. Были в тамошнем Яре – «Chat Noir». Щукин <…> посадил за свой стол лучшую блядь этого ресторана и под конец ночи хотел ее употребить. Но я его отговорил. Стоила эта поездка страшно дорого. Вообще Щукин меня разоряет. Пиши мне обо всем в Измалково, куда я приеду в конце сентября.
Д.С.»[19]
Впрочем, вероятно, для сестер Дмитрий приберег более поэтичные рассказы. После его возвращения сестра Варвара сразу же пишет Ольге Николаевне Трубецкой: «Сегодня вернулся Дмитрий, оживленный, много рассказывал весь вечер про разные инциденты своей жизни в Марбурге и про тамошних философов. Вид у него не переменился, как будто только вырос немного» (6 сентября 1910 года).
После Марбурга Самарин не прекращает своих философских занятий. Вот сообщение о нем отца осенью 1911 года: «Дмитрий очень занят: пишет реферат для Лопатина. Тема его интересует, и он принялся за работу с прежним увлечением. У нас теперь живет Сережа Мансуров, присутствие которого всегда очень хорошо действует на Дмитрия. Он стал разговорчивее, общительнее, веселее. Как-то целый вечер объяснял мне Канта и Когена».
Осенью 1912 года – когда Пастернак уже вернулся из Марбурга – Самарин отправляется из Москвы в Италию. Однако маршрут его меняется – он оказывается в Берлине, а затем в Марбурге. И здесь он заболевает, и его друг Дмитрий Гавронский помещает его в психиатрическую лечебницу. «Моя Марбургская смерть» – потом будет называть это Самарин (выражение из письма Н. С. Трубецкому). Можно предположить, что Пастернаку могло быть известно – через Мансурова, Гавронского или Гордона – это выражение. Вспомним, что именно по отношению к марбургским обстоятельствам своей жизни Пастернак впервые употребляет выражение «второе рождение», которое станет для него столь существенным. Причем это его «второе рождение» приводит к разрыву с философией и поездке в Италию – как метафорическому пространственному переезду из науки в искусство. Самарина путь в Италию приводит обратно в Марбург и в сумасшествие.
В лечебнице Дмитрий находился долго – за осень 1912-го и за 1913 год в Марбурге побывали несколько раз и отец, и все сестры. Их письма из Марбурга касаются не только состояния больного, они передают обстоятельства их жизни в городе, и в этих описаниях несколько компенсируется непоэтичность сохранившихся отзывов Дмитрия.
В ноябре с отцом приезжает Мария Федоровна и 19 ноября (2 декабря) пишет О. Н. Трубецкой: «…Сюда мы приехали третьего дня. Как только приехали, вызвали Гавронского, который подробно рассказал все. В этот же день папа с дядей Сережей ходили к доктору, у которого лечится Дмитрий. И доктор, и Гавронский им очень понравились. Лечебница оказалась очень хорошей, даже известной <…> Мы живем в Hotel Pfeifer, это здесь самая лучшая гостиница, она очень приятная. Город очень старый, жители какие-то совсем не современные <…> Папа и д. Сережа делают визиты Дмитриевым знакомым, которые участвовали в помещении его в лечебницу. Жены Гавронских и Hartmann’a пригласили меня бывать у них. Наш приезд стал событием, все нам кланяются»[20].
В феврале 1913 года приезжают Варвара с мужем, художником Владимиром Комаровским. Она пишет о Марбурге и их жизни О. Н. Трубецкой 11 февраля: «Сам Марбург при других обстоятельствах мог бы быть очень приятен для жизни. В какую сторону ни пойдешь – чудные прогулки, самые разнообразные; такие хорошие дороги, что идешь совсем незаметно, виды очень красивые, и в 10 минут ты можешь дойти до настоящей деревни. Мы с Володей ходили довольно много и далеко, и это очень приятно. Сам город тоже нам очень нравится, и мы все находим в нем разные красивые уголки. К тому же погода почти все время стоит чудная; только несколько дней было холодно, а теперь, как у нас в начале октября или конце сентября хорошего года. Уже несколько времени тому назад начали разбухать почки, но потом как-то застыли на той же точке. Мы очень надеемся, что теперь и в России начинает пригревать солнце <…> Папа здесь тоже гуляет порядочно, но избегает ходить в гору. По утрам он занимается сначала с немецким студентом, затем с русским[21]. Днем мне диктует письма. Одно время мы читали вслух все вместе, теперь как-то реже стали. “Новое время” обычно читает папе Михаила. Володя рисует ряд праздников для Куликовского иконостаса, сначала в маленьком виде, потом в настоящем. Из здешних жителей мы почти никого не видаем. Были с визитом у Гавронских и др., но этим дело и кончилось <…»>[22].
В мае 1913 года Ф. Д. Самарин вновь приезжает в Марбург и застает, как ему тогда казалось, перелом в болезни сына. 22 мая он пишет О. Н. Трубецкой: «…Прошла уже неделя с тех пор, как мы сюда приехали, а Дмитрия я все еще не видел <…> Первые признаки нового настроения замечены были в самый день нашего приезда в Марбург. Он заинтересовался игрой в шахматы своих соседей, сам стал играть, очень легко обыграл своего партнера и, главное, хорошо относился к нему, не кичился своим превосходством и благодушно объяснял все его ошибки. С тех пор держится такое же настроение и продолжается интерес к шахматам. Дня через два он попросил какое-нибудь руководство по политической экономии, и когда получил его, то проявил большую радость и стал читать его, не отрываясь от него даже во время шахматной игры»[23].
Об этой игре в шахматы писали и сестры. Соблазнительно предположить, что через Мансурова, с которым весной 1913 года Пастернак общался, он мог знать об этой игре в шахматы в сумасшедшем доме. Не отсюда ли могли взяться «шахматные» образы ночного кошмара, завершающего стихотворение «Марбург». Вполне безумная картина, начинающаяся строфой:
По стенам испуганно мечется бой
Часов и несется оседланный маятник,
В саду – ты глядишь с побелевшей губой —
С земли отделяется каменный памятник.
Завершается странным шахматным поединком:
Ведь ночи играть садятся в шахматы
Со мной на лунном паркетном полу.
Акацией пахнет…
…И тополь – король.
Королева – бессонница.
И ферзь – соловей.
Я тянусь к соловью.
И ночь побеждает, фигуры сторонятся,
Я белое утро в лицо узнаю.
Полное выздоровление так и не наступало. Его перевозят в Одессу, затем в лечебницу под Смоленском. В конце он действительно сбежал от сопровождавших его в Сибири, вернулся больной в Москву и, по сведениям Корякова, и здесь был принят вновь тем самым Г. О. Гордоном, которого он встретил в Марбурге в 1909 году.
В какой-то момент, впрочем, Самарина несколько отпустила болезнь. В последнем номере «Русской мысли», который вышел весной 1918 года, была напечатана его статья «Богородица в русском народном православии»[24]. Эту статью современные культурологи склонны считать первым опытом взгляда на историю русской культуры не как на противостояние язычества и христианства, а как на достаточно органичное соединение в живой культуре элементов, генетически восходящих к разным эпохам и миропредставлениям. Самарин стремился показать, что в распространенных в России с древнейших времен культах богородичных икон, даже не к самой Богоматери, а к ее изображениям обращаются так, как в христианстве надлежит обращаться лишь к Богу. Это он и объяснял взаимопроникновением языческих и христианских представлений.
Михаил Коряков[25] первый после появления романа «Доктор Живаго» обратил внимание на черты сходства судеб Юрия Андреевича и Дмитрия Самарина и на соседство фамилий Гордон и Комаровский – в романе и в пастернаковском окружении 1910-х годов. Корякову кажется существенным и то, что дома в Камергерском переулке, в одном из которых Пастернак помещает средоточие «скрещения судеб» – комнату Паши, где в конце Лара находит уже мертвого Юрия, принадлежали в конце XIX – начале XX века Самариным и Трубецким.
В апреле 1959 года брюссельский профессор А. Деман в письме спросил Пастернака о сходстве судьбы Самарина в «Людях и положениях» и судьбы героя романа «Доктор Живаго». 9 апреля Пастернак отвечал ему: «Прототипы героев “Доктора Живаго” действительно жили на свете, но герои сами по себе – видоизменения этих моделей. Ваше замечание о Дмитрии Самарине очень тонкое и точное. Его образ был передо мной, когда я описывал возвращение Живаго в Москву».
Пастернака, несомненно, на протяжении долгих лет – от «Охранной грамоты» до «Людей и положений» привлекали фигура и судьба этого человека, от которого его столь многое радикально отличало (происхождение, семья, характер, взаимоотношения с миром), но с которым его столь же бесспорно связывали точки «скрещения судьбы» – от года рождения, гимназии, историко-филологического факультета университета до Марбурга и Переделкина. Как в стихотворении «Старый парк» сплетаются судьбы и образы потомка декабриста и участника Второй мировой войны, автора будущей пьесы о войне (о написании такой пьесы в это время думает сам Пастернак[26]), и провинциала, приводящего в строй и ясность небывалый ход жизни, так, возможно, в размышлениях Пастернака сплетались его собственная судьба, образы героев его «Марбурга» и «Доктора Живаго» и реальные черты Дмитрия Федоровича Самарина.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.