НУРОК Альфред Павлович
НУРОК Альфред Павлович
псевд. Силен;
1863, по другим сведениям 1860-1919
Музыкальный и художественный критик, член объединения «Мир искусства». Ревизор Государственного контроля по департаменту армии и флота. Друг К. Сомова, М. Кузмина, А. Бенуа, С. Дягилева, Д. Философова, В. Нувеля.
«Очень колоритной фигурой в редакции „Мира искусства“ был Альфред Павлович Нурок, главный сотрудник Нувеля по редактированию музыкальной части журнала, но принимавший также деятельное участие и в хронике искусства вообще.
Сын известного лектора английского языка при Петербургском университете и автора популярного учебника этого языка, он был культурен, образован, начитан, говорил одинаково хорошо на многих языках, был остроумен, ядовит и находчив – словом, имел все данные для того, чтобы стать присяжным юмористом. Он и был присяжным юмористом „Мира искусства“. Ему принадлежат все те едкие, полные сарказма заметки, которые появлялись в каждом номере журнала за подписью „Силен“. Они больно били по всякой бездарности, художественному чванству, пустоте и пошлости. Сдержанный Философов не пропускал слишком отравленных стрел Нурока, находя их выходящими за пределы допустимого озорничества, но и того, что появлялось в печати, было достаточно, чтобы ежемесячно отравлять кровь замороженным знаменитостям от искусства. Нурок был самым пожилым из сотрудников, если не считать главного музыкального критика Лароша. Среднего роста, совершенно лысый, с особым, заостренным, черепом, большим горбатым носом, в пенсне, с козлиной бородкой, со своей не сходившей с лица ехидной улыбкой, он имел действительно нечто от Силена, отличаясь от последнего (как известно, упитанного и жирного) необычайной худобой. Его внешность и внутреннюю сущность очень хорошо передал Серов в своей литографии 1899 года.
С. А. Виноградов, выставлявшийся в первом году появления „Мира искусства“ на передвижной выставке, рассказывал мне о том эффекте, какой производили заметки Нурока на компанию передвижников.
Секретариат выставки в Москве. Сидят столпы передвижничества, в своей постепенной деградации дошедшие до беспомощных лубков: Г. Г. Мясоедов, Е. Е. Волков, К. В. Лемох, А. А. Киселев, Н. К. Бородоевский. Тут же и несколько художников получше, из стариков и молодежи: Владимир Маковский, Богданов-Бельский, Аполлинарий Васнецов, С. Ю. Жуковский, А. М. Корин, В. В. Переплетчиков, С. А. Виноградов и другие.
Подают свежий номер „Мира искусства“ со статьей о петербургской „Передвижной“, только что привезенной в Москву. Читают вслух; чтение открывает кто-нибудь из молодежи, конечно со смаком произнося каждое слово, попадающее не в бровь, а в глаз то Мясоедову, то Волкову, то Лемоху и т. д. попорядку. Каждый из стариков, когда очередь доходит до него, не выдерживает и сплевывает на пол:
– Мерзавец!
– Подлец!
– Сукин сын!
Молодежь еле сдерживается от смеха, который ее душит, но все делают вид, что соболезнуют этим развалинам, давно потерявшим свое художественное лицо.
Но и молодым художникам доставалось временами от Нурока. Особенно плохо пришлось от его злого языка Рериху, которого в „Мире искусства“ органически не переносили и который в глазах его сотрудников был тем, что принято называть „из молодых, да ранний“» (И. Грабарь. Моя жизнь).
«Альфред Павлович Нурок – одна из самых курьезных фигур, встреченных мной за всю мою жизнь. При первом знакомстве Нурок показался мне прямо-таки жутким, даже несколько „инфернальным“, опасным. Тому способствовало его „фантастическое“ лицо, с которого можно было написать портрет Мефистофеля. Манеры его были юркими, порывистыми и таинственными, говор его, как по-русски, так и по-французски, по-немецки и по-английски, при всей своей безупречной правильности, обладал определенно иностранным акцентом (на всех четырех языках) без того, чтобы можно было определить расовое или национальное происхождение этого акцента. Его воспаленные глаза глядели через острые стекла пенсне, а с уст не сходила сардоническая улыбка. К этому надо прибавить то, что Нурок старался всячески прослыть за крайне порочного человека, за какое-то перевоплощение маркиза де Сада. И, несмотря на это, Нурок не только заинтриговал меня, но и пленил. Пленил он меня сразу тем, что оказался поклонником моих литературных и музыкальных кумиров: Гофмана и Делиба. Постепенно же я научился понимать всю сущность этого загадочного человека. Его можно было полюбить за одну его, тщательно им скрываемую, доброту, за его человечность, гуманность, а кроме того, и он исповедовал тот же культ искренности, который лежал в основе всего моего художественного восприятия. Впрочем, вне музыки и литературы Нурок предстал перед нами в качестве полного профана, и таким он и остался. Его просто не интересовали вопросы пластических художеств, а когда что-либо и заинтересовывало, то всегда под таким увлечением чувствовалась литературная подоплека. Все же именно ему мы обязаны знакомством с творчеством Обри Бердслея, который в течение пяти-шести лет был одним из наших „властителей дум“ и который в сильной степени повлиял на искусство (и на все отношение к искусству) самого среди нас тонкого художника – Константина Сомова. Впрочем, и Бердсли пленил Нурока какой-то своей литературщиной. Типичному декаденту Нуроку нравился в английском художнике тот привкус тления, та одетая во всякие кружева и в мишуру порочная чувственность, что просвечивает в замысловатых, перегруженных украшениями графических фантазиях Бердсли. То же пленило в Бердсли Оскара Уайльда. Кстати сказать, Уайльд был рядом с маркизом де Садом, с Шодерло де Лакло и с Луве де Кувре одним из главных авторитетов Нурока» (А. Бенуа. Мои воспоминания).
«Какая-то фигура из сказок Гофмана. Высокий, тощий, с лысой головой и угловатым профилем. Он очень хотел казаться страшным и циничным. Это была его поза. Но его выдавали глаза. В них светились нежность, доброта и что-то очень детское. При темной окраске усов и бороды они удивляли своим чистым голубым цветом. Я сначала его боялась, его сарказмов и насмешек, и все выходки принимала за чистую монету. А потом, поняв, я оценила его как человека с острым умом, едким словом и большой и чистой душой. Он был музыкант» (А. Остроумова-Лебедева. Автобиографические записки).
«Высокий, черный, худой, уже с лысиной и в „ученых“ очках, этот петербургский парижанин играл роль Мефистофеля в кружке юных Фаустов [имеется в виду редакция „Мира искусства“. – Сост.]. С большой симпатией вспоминая своего покойного друга, Бенуа набросал в своей книжке острый силуэт „великого чудака“ – как, в параллель типам Гофмана, именует он Нурока. Эпатируя своих друзей, как те эпатировали (против воли) публику, этот патриарх кружка „позировал на чрезвычайный цинизм, стараясь сойти за лютого развратника, тогда как на самом деле он вел очень спокойный, порядочный и филистерский образ жизни“. Прибавлю, что, несмотря на постоянное присутствие в его карманах французских эротических книжек, о которых вспоминает Бенуа и легкомысленными гравюрами которых Нурок любил угощать собеседника, – достаточно было увидеть добродушно-невинную улыбку этого претендента в маркизы де Сады, чтобы усомниться в его правах на такое преемство. К тому же Нурок читал не одну эротику, но, кажется, все на свете и на всех языках. Другого такого лингвиста и фанатика чтения трудно было встретить даже в тогдашнем Петербурге, хотя эти качества были там очень распространены. Но, конечно, преобладающим интересом Нурока была французская литература, и особенно XVIII века. Какого-нибудь Мариво он знал чуть не наизусть. Вообще это был тип книжного „александрийца“, с наслаждением впивающего, как рюмку ликера, творения редких или мало известных у нас авторов и переживающего жизнь всего интенсивнее в лунном свете Литературных отражений. Прозвище „пещерного декадента“, данное ему Мережковским, очень к нему шло» (П. Перцов. Литературные воспоминания. 1890–1902).
Данный текст является ознакомительным фрагментом.