Эзбекие

Эзбекие

Как странно – ровно десять лет прошло

С тех пор, как я увидел Эзбекие,

Большой каирский сад, луною полной

Торжественно в тот вечер освещенный.

Я женщиною был тогда измучен,

И ни соленый, свежий ветер моря.

Ни грохот экзотических базаров.

Ничто меня утешить не могло.

О смерти я тогда молился Богу

И сам ее приблизить был готов.

Но этот сад, он был во всем подобен

Священным рощам молодого мира:

Там пальмы тонкие взносили ветви,

Как девушки, к которым Бог нисходит;

На холмах, словно вещие друиды.

Толпились величавые платаны,

И водопад белел во мраке, точно

Встающий на дыбы единорог;

Ночные бабочки перелетали

Среди цветов, поднявшихся высоко,

Иль между звезд, – так низко были звезды,

Похожие на спелый барбарис.

И, помню, я воскликнул: «Выше горя

И глубже смерти – жизнь! Прими, Господь,

Обет мой вольный: что бы ни случилось,

Какие бы печали, униженья

Ни выпали на долю мне, не раньше

Задумаюсь о легкой смерти я,

Чем вновь войду такой же лунной ночью

Под пальмы и платаны Эзбекие».

Как странно – ровно десять лет прошло,

И не могу не думать я о пальмах,

И о платанах, и о водопаде,

Во мгле белевшем, как единорог.

И вдруг оглядываюсь я, заслыша

В гуденьи ветра, в шуме дальней речи

И в ужасающем молчаньи ночи

Таинственное слово – Эзбекие.

Да, только десять лет, но, хмурый странник,

Я снова должен ехать, должен видеть

Моря, и тучи, и чужие лица,

Всё, что меня уже не обольщает,

Войти в тот сад и повторить обет

Или сказать, что я его исполнил

И что теперь свободен…

Вскоре после развода с А. Ахматовой, состоявшегося в августе, Гумилев женился на Анне Энгельгардт. Брак этот нельзя назвать удачным. По словам А. Ахматовой, Гумилев обманулся, «вообразил, будто Анна Николаевна воск, а она оказалась – танк…» Дальнейшая жизнь показала, что жена она, уж точно, неподходящая, вряд ли что изменило и рождение впоследствии дочери Елены. Брак был для Гумилева скорее попыткой продемонстрировать – он хозяин положения, а не потерпевший после развода с А. Ахматовой.

Гумилев продолжает работать во «Всемирной литературе», а когда при издательстве открылась литературная студия, ведет там вместе с М. Лозинским занятия по отделению поэзии. После открытия в ноябре 1919 года Дома искусств, или ДИСКа, студия была перенесена туда и реорганизована. В ДИСКе Гумилев преподавал основы драматургии и вел занятия по поэтике, учил писать стихи. В Доме искусств он и поселился.

Посещавшая курсы Л.Я. Гинзбург (впоследствии литературовед) вспоминала: «У Гумилева по отношению к лирическим стихам была особая количественная теория строфики. Каждая количественная комбинация (в пределах «малого» стихотворения) обладала, по его убеждению, своей инерцией в развертывании лирического сюжета.

К сожалению, я не запомнила весь ход его рассуждений. Припоминаю, что пятистрофное стихотворение он как-то сопоставлял с драмой и пытался наметить тематические аналогии между строфами и актами. Зато в четырехстрофных стихах он отказывался признавать конструктивную закономерность и считал, что писать их вообще не следует. «Стихотворение в четыре строфы – это плохое стихотворение», – говорил он.

Если бы Гумилев осуществил задуманную им «Поэтику», то получилась бы книга, по всей вероятности, весьма ненаучная, весьма нормативная и нетерпимая, а потому в высокой степени ценная – как проекция творческой личности и как свод несравненного опыта ремесла.

Гумилев говорил: «Я понимаю, что в порыве первого вдохновения можно записывать стихи на чем попало, даже на собственных манжетах. Но для того чтобы работать над стихотворением, надо сначала взять лист белой бумаги, хорошие перо и чернила и аккуратно переписать написанное».

Но откуда можно было достать тогда белую бумагу, хорошие перо и чернила? Чудовищные это были времена. По тяжести быта кажутся они неподъемными. И фантасмагорические картины, запечатленные в стихотворении «Заблудившийся трамвай» – ни что иное, как зарисовки с натуры, а вовсе не полет поэтической фантазии.

Лишь на всякий случай уточню: речь идет о 1919 годе, дважды на Петроград наступали войска Юденича и бои шли в близких пригородах. Было очень холодно. Действовал сухой закон. Практически весь городской транспорт не работал. Кроме трамваев.

«Трамваев в Питере мало. Но все же ходят. Ходят, главным образом, на окраины. Вагоны переполнены. Сзади прицепляются, особенно у вокзалов, дети с санками, дети на коньках, иногда целыми поездами, – так писал об этой зиме В.Б. Шкловский, писал следующей весной. – В трамваях возят почту. Сейчас по воскресеньям платформы, прицепляемые к трамваям, возят грязь и мусор из временных свалок, устроенных на улицах. Одна из них на углу Невского и Литейного».

А. Энгельгардт. Фотография, 1920-е гг.

Не мудрено, что появление трамвая казалось чудом и еще большим чудом казалось, что попал в этот переполненный трамвай, куда лезут без билета (во времена военного коммунизма проезд был бесплатным).

Отнюдь не странно, что трамвай этот заблудился в бездне времен. Город представлялся то Вифлеемом, то Вавилоном. В нем все меньше оставалось от жизни, все больше от истории, искусства.

«Это был праздник всесожжения, – вспоминал тот же В.Б. Шкловский. – Разбирали и жгли деревянные дома. Большие дома пожирали маленькие. В рядах улиц появились глубокие бреши. Как выбитые зубы, торчали отдельные здания. Ломали слабо и неумело, забывали валить трубы, били стекла, разбирали одну стенку вместо того, чтобы раскручивать дом, звено за звеном, как катушку. Появились искусственные развалины. Город медленно превращался в гравюру Пиранези».

Особняк купцов Елисеевых, где впоследствии разместился  Дом искусств. Фотография, нач. XX в.

Двор Дома искусств. Рисунок  М. Добужинского, 1921 г.

Вполне возможно, что Нева представится Сеной или Нилом, что за окном промелькнет бейрутский старик, умерший год назад. Времена и страны смешались, накладываясь друг на друга, как и положено в «петербургском тексте».

Вывеска… кровью налитые буквы

Гласят: «Зеленная», – знаю, тут

Вместо капусты и вместо брюквы

Мертвые головы продают.

Строки эти продиктованы хроническим голодом, потому что в ту зиму чудовищно голодали: «Мы ели странные вещи: мороженую картошку, и гнилой турнепс, и сельдей, у которых нужно было отрезать хвост и голову, чтобы не так пахли. Мы жарили на олифе, вареном масле для красок, сваренном со свинцовой солью. Ели овес с шелухой и конину, уже мягкую от разложения. Хлеба было мало. Сперва он был ужасен, с соломой и напоминал какие-то брикеты из стеблей, потом хлеб улучшился и стал мягким. Мы ели его сознательно».

Совсем уж невыносимое из этого видения вытеснено. В стихах сказано о зеленной, а магазины-то и лавки назывались «Мясная, зеленная, курятная». Как эмблема мясной торговли рисовался огромный золотой бык, как эмблема торговли овощами – кочан капусты, морковь, репа. Войдешь – по прилавкам рябчики, тетерки и зелень.

Все это в прошлом, грезится. Как грезится и дощатый забор в переулке, давно растащенный на дрова.

Ради чего эти лишения, этот мучительный алхимический процесс?

Понял теперь я: наша свобода

Только оттуда бьющий свет,

Люди и тени стоят у входа

В зоологический сад планет.

В одном из вариантов вместо «тени» сказано «звери». Так логичнее, ведь люди и звери – это ступени в общей эволюции, где занимают свое место и планеты. Недаром дело происходит у входа в зоологический сад. Прежде зоосады были организованы по единому принципу – от низших к высшим, это и есть «лестница Ламарка», даже сами зоологические сады располагались террасами, чтобы переход от одних к другим был предельно нагляден.

Тут конец алхимического делания, его результат. Человек осознает себя неотъемлемой частью мироздания, его звеном.

Гумилев на лекции в Институте истории искусств. Рисунок Н. Шведе-Радловой, 1920—1923 гг.

Стоит ли жить, когда процесс преображения закончен? Каждый решает сам.

Лютой зимой 1919 года во время приезда в Москву (несколько петроградских поэтов должны были выступить со стихами) случился у Гумилева мгновенный роман с Ольгой Мочаловой, с которой познакомился он еще в Массандре, в году 1916. Но опять поведение Гумилева спровоцировало резкий разрыв. Он относился к покоренной девушке, будто к своей собственности, не понимая, что вновь на его пути встретилась натура еще более твердая, нежели его собственная.

Мочалова вспоминала впоследствии, что ей были посвящены, либо с их мгновенным романом связаны такие вещи Гумилева, как стихи «Ольга», «Канцона вторая», «Мои читатели», а также «Поэма начала» и стихотворение «Я сам над собой насмеялся…».

Может быть, насчет первого из перечисленных стихотворений она ошибается. Исследователи утверждают, что стихи эти обращены к О. Арбениной-Гильдебрандт. Зато в стихах «Мои читатели» отразился один из реальных эпизодов этой поездки. В Союзе поэтов за Гумилевым не отставая ходил какой-то бородатый, мощного сложения человек и читал одно за другим его стихи, причем читал не для того, чтобы услышали, а сам по себе, бормоча, как в молитвенном экстазе. Когда Гумилев поинтересовался – кто же этот странный незнакомец, тот представился: Блюмкин.

Гумилев был восхищен. Убить посла – невелика заслуга, сказал он, но то, что сделано это среди белого дня, в толпе людей, замечательно.

Рядом с этим, вполне фантастическим, эпизодом вряд ли может показаться фантастикой, что в столь неподходящее – голодное и безумно холодное – время был восстановлен «Цех поэтов», хотя восстановлен на особый лад.

Николай Чуковский рассказывал: «Восстановленный «Цех поэтов» был как бы штабом Гумилева. В него входили только самые близкие, самые проверенные. «Цех» был восстановлен в восемнадцатом году и вначале – на самой узкой основе. Из дореволюционных акмеистов в него не входили ни Ахматова, ни Зенкевич, ни Городецкий, ни Мандельштам. (Из этих четверых одна только Ахматова в то время находилась в Петрограде.) Первоначально членами «Нового цеха» были только Гумилев, Георгий Иванов, Георгий Адамович, Николай Оцуп и Всеволод Рождественский. Потом была принята Ирина Одоевцева – взамен изгнанного Всеволода Рождественского. К началу 21-го года членами «Цеха» стали С. Нельдихен и Конст. Вагинов. Но настоящим штабом был не весь «Цех», а только четверо: Гумилев, Иванов, Адамович и Одоевцева. Только они были соединены настоящей дружбой. Остальные были не друзья, а «нужность»».

О. Мочалова. Фотография, 1930 гг.

Возникшая в 1921 году литературная студия «Звучащая раковина» стала равным образом и продолжением «Цеха поэтов», «молодежной» его частью, и преемницей студии при Доме искусств, поскольку основные участники этого объединения прежде посещали семинар, который вел в студии Гумилев.

Наиболее деятельными участникам новой студии были сестры Наппельбаум, дочери знаменитого фотографа. В принципе, «Звучащая раковина» больше напоминала литературный салон, а не творческое объединение, но там давали чай и даже тонюсенькие бутерброды, и хотя бы по одной этой причине следует вспоминать ее с благодарностью. Ида Наппельбаум, едва ли не молившаяся на Гумилева, рассказывала много позднее: «В конце зимы 1921 года мы почувствовали необходимость в создании Объединения. Имя ему придумал сам мэтр. «Звучащая Раковина», – сказал он после некоторого размышления. Не каждому из нас оно пришлось по вкусу: некоторым казалось, что мы уже течение, литературное явление, и вдруг… всего лишь раковина.

Но он был совершенно прав. Пусть каждый поёт на свой лад еще не окрепшим голосом. Это еще не оркестр. И все же «Звучащая Раковина» уже несет в себе отзвуки великого океана Поэзии».

Думаю, это было не самое худшее время в жизни Гумилева. Его не просто любили – боготворили, он пользовался абсолютной благосклонностью своих студисток, что дало возможность А. Ахматовой говорить потом о «гареме», где Гумилев почитался наподобие турецкого шаха. По приглашению командующего военно-морскими силами республики контр-адмирала А.В. Немитца, в адмиральском вагоне путешествует он на юг, окруженный роскошью, попивая вино.

Я. Блюмкин. Фотография, 1920-е гг.

Афиша, 1920 г.

А в Севастополе встречает он восторженного почитателя – военного моряка С. Колбасьева, который в короткий срок, путями решительно неведомыми, издает сборник «Шатер». Автор получил несколько экземпляров, а тираж привез в Петроград позднее сам Колбасьев.

На обратном пути Гумилев посещает в Ростове «Театральную мастерскую», где поставили спектакль по пьесе «Гондла». Заведение это в высшей степени интересное – со студией работали художник М. Сарьян, композитор М. Гнесин, играли тут Е. Шварц (в будущем писатель) и такие своеобразные актеры, как А. Костомолоцкий и Г. Тусузов. Актриса З. Шубина, выступавшая под фамилией Болдырева, рассказывала: «Однажды вечером мы собрались в театре, и вдруг входит мужчина и представляется: «Я – автор «Гондлы», Гумилев». Можете представить наше состояние. Онемели. Гумилев просил нас показать спектакль, но сезон окончен – ни декораций, ни осветителей, ни бутафоров. Спектакль показать нельзя. Мы предложили читать отрывки. Антон Шварц играл и читал Гондлу, здесь же присутствовала и Г.Н. Халайджиева… играющая Леру. Началось чтение, обсуждения, разговоры на литературную тему. Гумилев пришел в восторг. «Я вас здесь не оставлю, перевезу в Петроград». Ему надо было ехать на вокзал. Мы пошли его провожать… Халайджиева сказала Гумилеву: «Поклянитесь, что вы нас не забудете». Гумилев торжественно поднял руку и сказал: «Клянусь».

«Театральная мастерская» действительно переехала в Петроград, но, увы, только после гибели Гумилева.

«Звучащая раковина»

С. Колбасьев. Фотография, 1918 г.

Арест его был для всех полной неожиданностью, ибо никаких причин для ареста не имелось. В. Ходасевич вспоминал об этих днях: «В конце лета я стал собираться в деревню на отдых. В среду, 3 августа, мне предстояло уехать. Вечером накануне отъезда я пошел проститься кое с кем из соседей по Дому искусств. Уже часов в десять постучался к Гумилеву. Он был дома… Прощаясь, я попросил разрешения принести ему на следующий день кое-какие вещи на сохранение. Когда наутро, в условленный час, я с вещами подошел к дверям Гумилева, мне на стук никто не ответил. В столовой служитель Ефим сообщил мне, что ночью Гумилева арестовали и увели. Итак, я был последним, кто видел его на воле…»

Рассуждать о том, участвовал ли Гумилев в так называемом «Заговоре Таганцева» и какие цели ставили перед собой заговорщики, нет смысла, поскольку не было и никакого заговора. Тем не менее известно, что на допросах и в тюрьме Гумилев вел себя смело и с достоинством. Оправдываться и просить о снисхождении даже в таком опасном положении считал недопустимым.

Такой смелостью могли похвастаться отнюдь не все. Это нетрудно понять со слов той же Иды Наппельбаум: «Через некоторое время после ареста Гумилева ко мне пришла его вторая жена Анна Николаевна Энгельгардт (Аничка, как мы ее называли) и попросила меня относить Николаю Степановичу в тюрьму передачи.

«Мне это опасно, – сказала она, – а Вам – это ничего, можно». Хотя я и понимала, что все наоборот, но сделала то, о чем она попросила.

Однажды в окошке, куда я сдавала передачи, мне сказали, что больше приносить не нужно. Удивленная и испуганная я пошла вечером на Литейный в «Дом Мурузи», где тогда собирались литераторы разных направлений, отозвала в сторону Н. Оцупа и поделилась с ним своими волнениями. Он страшно побледнел и сказал мне дрогнувшим голосом, что ходят слухи о расстреле людей, арестованных по делу Таганцева.

Гумилев. Фотография из следственного дела, 1921 г.

И через несколько дней мы с моей подругой, будущей писательницей Ниной Берберовой, стояли, в ужасе прижавшись друг к другу, и читали на стене дома на Литейном проспекте лист со списком расстрелянных. В нем было имя поэта. Спустя некоторое время ко мне пришла Анна Николаевна и подарила этот портсигар, сказав: «Вы единственная, кто его заслужил». Он был мне хорошо знаком, этот портсигар. Я всегда видела его в руках мэтра на занятиях в Доме искусств, с ним у меня связано было много воспоминаний. И я горда и счастлива, что через годы бедствий мне удалось сберечь эту вещь, хранящую тепло рук поэта».

Гумилев был расстрелян 27 августа 1921 года. Пока он находился в тюрьме, вышел сборник «Огненный столп» с посвящением Анне Николаевне Гумилевой, жене.

Поделитесь на страничке

Следующая глава >