«К таким нежданным и певучим бредням...»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«К таким нежданным и певучим бредням...»

Для русских литераторов псевдонимом зачастую становилась их собственная фамилия. Достаточно было передвинуть в ту или иную сторону ударение (иногда, в случаях более редких, чуть-чуть изменялась и форма самой фамилии). Иванов с ударением на последнем слоге превращался в Иванова с ударением на слоге первом, Заболотский – тут, напротив, ударение изначально осеняло первый слог – делался Заболоцким. После такого преображения надлежало сделать самое трудное – удержать псевдоним, для чего следовало, как минимум, самому удержаться в пределах литературы. Особо счастливым или же оборотистым удавалось удержаться надолго.

Фамилия Гумилева в первоначальном своем, родовом звучании имела ударение на слоге первом, поскольку относилась к фамилиям семинарским, по крайне мере, такие фамилии были распространены у представителей духовного сословия. Так оно и есть. Прадед Гумилева по отцовской линии был священником, дед – дьячком и сыном дьякона. Но сам Гумилев, то ли стесняясь такого происхождения, то ли отчасти презирая его, фамилию свою иначе как с ударением на слоге последнем, отчего исконное «е» превратилось в «ё», не принимал. По воспоминаниям С. Маковского, человека вполне компетентного, хотя и не очевидца некоторых описываемых им событий, еще в гимназии Гумилев на фамилию свою с ударением на первом слоге не откликался, с места не вставал. Добавлю, что для гимназиста это было явным нарушением дисциплины.

Странно, что и в семье о некоторых подробностях, связанных с происхождением, старались забыть. И потому в воспоминаниях А. Гумилевой, жены старшего брата поэта, приведены сведения частью неверные. Впрочем, это касается лишь фигуры деда, остальное достоверно вполне: «Дедушка поэта, Яков Степанович Гумилев, был уроженец Рязанской губернии, владелец небольшого имения, в котором он и хозяйничал. Скончался он, оставив жену с шестью малолетними детьми. Степан Яковлевич, отец поэта, был старшим сыном в этой многочисленной семье. Он окончил с отличием гимназию в Рязани и поступил в Московский университет на медицинский факультет. Обладая большими способностями и к тому же сильным характером и упорством, он скоро добился стипендии. Чтобы обеспечить существование семьи, он давал уроки, пересылая заработанные деньги матери. По окончании университета С. Я. поступил в морское ведомство и как морской доктор совершал не раз кругосветные плавания. О своих переживаниях в путешествиях и сопряженных с ними приключениях он часто рассказывал, и думаю, что это оказало большое влияние на пылкую фантазию будущего поэта. Будучи совсем молодым, С. Я. женился на болезненной девушке, которая вскоре скончалась, оставив ему трехлетнюю девочку Александру. Вторым браком С. Я. женился на сестре адмирала Л. И. Львова, Анне Ивановне Львовой. Хотя разница лет была и большая – С. Я. было 45 лет, а А.И. 22 года, – но брак был счастливый. После свадьбы молодые поселились в Кронштадте».

С. Я. Гумилев

А. И. Гумилева

О матери Гумилева та же мемуаристка рассказывает: «Анна Ивановна, мать поэта, была родом из старинной дворянской семьи. Родители ее были богатые помещики. Свое детство, юность и молодость А. И. провела в родовом гнезде Слепневе Тверской губ[ернии]. А. И. была хороша собой – высокого роста, худощавая, с красивым овалом лица, правильными чертами и большими, добрыми глазами; очень хорошо воспитанная и очень начитанная. Характера приятного; всегда всем довольная, уравновешенная, спокойная. Спокойствие и выдержанность перешли и к сыновьям, в особенности к Коле. Вскоре после выхода замуж А. И. почувствовала себя матерью, и ожидание ребенка преисполнило ее чувством радости. Ее мечтой было иметь первым ребенком сына, а потом девочку. Желание ее наполовину исполнилось, родился сын Димитрий. Через полтора года Бог дал ей и второго ребенка. Мечтая о девочке, А. И. приготовила все приданое для малютки в розовых тонах, но на этот раз ее ожидание было обмануто – родился второй сын Николай, будущий поэт».

Николай Гумилев родился 3 апреля 1886 года. Согласно семейным преданиям, ночь, когда он родился, была бурной, и потому старая нянька предсказала новорожденному бурную жизнь. Как говорит А. Гумилева, разумеется, тоже знающая этот период лишь по семейным преданиям, был ребенок «вялый, тихий, задумчивый, но физически здоровый» (сведения эти тоже можно подвергнуть сомнению, П. Лукницкий, посвятивший жизнь изучению всего, что связано с Гумилевым, собиравший как письменные, так и устные свидетельства о нем, утверждал, что до десяти лет был ребенок хилым, слабым и страдал от головных болей). Любил он слушать сказки. Детей Гумилевы воспитывали в строгих принципах православия. Мать часто заходила в церковь, чтобы помолиться и поставить свечку, ребенку это нравилось, он ходил в церковь вместе с матерью. Все это похоже на правду, по крайней мере, подвергать сомнению слова мемуаристки нет необходимости, но вот утверждение, что Гумилев был человеком глубоко верующим, религиозным до конца своих дней, следует, по крайней мере, уточнить.

Кронштадт. Открытка, 1900-е гг.

Царское Село. Открытка, 1900-е гг.

В. Ходасевич в статье, посвященной Гумилеву и Блоку, сравнивая двух этих столь разных людей, живших рядом, смотревших на жизнь и литературу абсолютно несхоже и окончивших свои дни почти одновременно, отмечает: «Блок был мистик, поклонник Прекрасной Дамы, – и писал кощунственные стихи не только о ней. Гумилев не забывал креститься на все церкви, но я редко видал людей, до такой степени не подозревающих о том, что такое религия». Ирония вполне уместна, тогда как в уточнении необходимости нет, читавший стихи Гумилева согласится, что какая бы то ни было религиозность в них отсутствует, несмотря на упоминания небесного воинства, райских кущ и тому подобных атрибутов.

Впрочем, детство Гумилева, поскольку речь тут идет о детских годах, проходило уже не в Кронштадте. Вскоре после рождения сына Степан Яковлевич Гумилев (кстати, правильная форма его имени отнюдь не Степан, а Стефан) был по болезни отставлен от службы. И 15 мая Гумилевы переехали в Царское Село.

Что такое Царское Село в те времена, рассказывает один из царскоселов, Д. Кленовский: «В «Городе Муз» – Царском Селе – долго, до самой революции, существовали бок о бок два совершенно несхожих мира. Один из них – торжественный мир пышных дворцов и огромных парков с прудами, лебедями, статуями, павильонами, мир, в котором, вопреки всякому здравому художественному смыслу, так гармонично уживались рядом классические колоннады, турецкие минареты и китайские пагоды. И второй мир (тут же, за углом!) – мир пыльного летом и заснеженного зимой полупровинциального гарнизонного городка с одноэтажными деревянными домиками за резными палисадниками, с марширующими в баню с вениками под мышкой гусарами в пешем строю, с белым собором на пустынной площади и со столь же пустынным гостиным двором, где единственная в городе книжная лавка Митрофанова торговала в сущности только раз в году – в августе, в день открытия местных учебных заведений. Эти два мира очень ладно уживались рядом, причем второй, старея, понемногу «врастал» в первый. И когда высокая белая гусарская лошадь, по старости лет «переведенная» из гвардии в извозчичьи оглобли, с неожиданной резвостью тряхнув стариной, лихо подкатывала к чугунным воротам парка – прыжок на столетье назад был как-то совершенно незаметен, как незаметно было потом возвращение в обыденность провинциальной (несмотря на близость столицы) современности».

Место это походило на хрестоматию по русской истории, приметы одной эпохи сосуществовали с приметами других эпох, по-своему интересных и славных. Поэт И.Ф. Анненский, о котором еще будет речь, недаром посвятил Царскому Селу едва ли не лучшие свои стихи.

…Там нимфа с таицкой водой,

Водой, которой не разлиться,

Там стала лебедем Фелица

И бронзой Пушкин молодой.

Там воды зыблются светло

И гордо царствуют березы,

Там были розы, были розы,

Пускай в поток их унесло.

Там всё, что навсегда ушло,

Чтоб навевать сиреням грезы.

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

Скажите: «Царское Село» —

И улыбнемся мы сквозь слезы.

С этим местом связаны у Гумилева одни из первых воспоминаний. Здесь он начал складывать стихи. Некоторые строки сохранились в памяти близких.

Живала Ниагара

Близ озера Дели,

Любовью к Ниагаре

Вожди все летели…

Так писал шестилетний Гумилев. Мать собирала стихи и хранила их в особой шкатулке.

В 1893 году поступил он в подготовительный класс Царскосельской гимназии, но очень скоро заболел. Бронхит для слабого мальчика оказался болезнью вполне серьезной. Родителям пришлось забрать сына из гимназии. Теперь он занимался дома, учил его студент физико-математического отделения Б. Газалов, а когда на следующий год семья Гумилевых переехала в Петербург, он же готовил своего ученика к вступительным экзаменам в гимназию Гуревича.

Хотя гимназия была очень известной и учили там, по-видимому, хорошо, Гумилева школьный курс не особо интересовал. Учился он скверно, из всех наук интерес вызывали только зоология и география. Дома появились домашние животные: мыши, морские свинки, птицы.

Небольшая усадьба в Поповке, купленная в 1890 году, стала любимым местом отдыха. Здесь дети проводили поначалу только лето, а затем и зимние каникулы. О детских годах вспоминал Гумилев и будучи взрослым: «Во сне – не странно ли? – я постоянно вижу себя ребенком. И утром, в те короткие таинственные минуты между своим пробуждением, когда сознание плавает в каком-то сиянии, я чувствую, что сейчас, сейчас в моих ушах зазвучат строки новых стихов…

Хорошо тоже вспоминать свое детство вслух.

Меня очень баловали в детстве – больше, чем моего старшего брата. Он был здоровый, красивый, обыкновенный мальчик, а я – слабый и хворый. Ну, конечно, моя мать жила в вечном страхе за меня и любила меня фанатически. И я любил ее больше всего на свете. Я всячески старался ей угодить. Я хотел, чтобы она гордилась мной».

Детские игры были во многом навеяны книгами, которые читают мальчики – романами Майн Рида, Фенимора Купера, Густава Эмара, Жюля Верна. Было создано «тайное общество», собрания его проходили при свечах. Игры эти устраивались не только с гимназическими товарищами, но и летом, в Поповке. Играли в индейцев, в пиратов. Изображая кровожадного героя одного из романов Луи Буссенара, Гумилеву пришлось однажды эту кровожадность проявить. То ли проиграв в какую-то игру, то ли по иной причине, пришлось ему в присутствии товарищей откусить голову живому карасю.

Что бы ни делали, скакали на лошадях, играли, Гумилев всегда старался первенствовать: «Я мучился и злился, когда брат перегонял меня в беге или лучше меня лазил по деревьям. Я хотел все делать лучше других, всегда быть первым. Во всем. Мне это, при моей слабости, было нелегко. И все-таки я ухитрялся забираться на самую верхушку ели, на что ни брат, ни дворовые мальчики не решались. Я был очень смелый. Смелость заменяла мне силу и ловкость. Но учился я скверно. Почему-то не помещал своего самолюбия в ученье. Я даже удивляюсь, как мне удалось кончить гимназию. Я ничего не смыслю в математике, да и писать грамотно не научился. И горжусь этим. Своими недостатками следует гордиться. Это их превращает в достоинства».

Петербург

А. Гумилева, жена старшего брата, впоследствии писала: «Старший брат был более покладистого характера и не протестовал, но предсказывал, что не все будут ему так подчиняться, на что Коля отвечал: «А я упорный, я заставлю».

Чуть повзрослев, Гумилев стал читать уже иные книги, он читал и перечитывал Пушкина, стихи которого очень любил, были в его личной библиотеке и В. Жуковский, и «Песнь о Гайавате» Г. Лонгфелло, а также Д. Мильтон, С.Т. Колридж, Л. Ариосто. Кроме стихов, пишет он и рассказы, где сказалось влияние прочитанных приключенческих романов. Один такой рассказ был помещен в рукописном литературном журнале, выпускавшемся в гимназии. Название стихотворения, написанного тогда же, в отрочестве, по-своему характерно: «О превращениях Будды».

Как бы ни любили родители Николая, дочь и другой сын были им не менее дороги. И когда стало известно, что у Дмитрия туберкулез, решено было переехать в места с более подходящим климатом. Усадьба была продана, квартира оставлена. Гумилевы отправились в 1900 году на Кавказ.

Семья обосновалась в Тифлисе. Николай поступил во Вторую Тифлисскую гимназию, однако главе семейства учебное это заведение чем-то не понравилось, и через полгода Николая перевели в Первую Тифлисскую мужскую гимназию, лучшую, как считалось, из городских гимназий. Впрочем, не столько очередное учебное заведение, сколько сам город и его окрестности оказывали на Гумилева особое влияние.

Тифлис. Татарская мечеть и мост на Майдане.  Открытка, 1900-е гг.

Первая Тифлисская гимназия. Фотография, конец XIX в.

Говорят, Тифлис со временем все сильнее напоминал Петербург. По крайней мере, И. Чавчавадзе утверждал это на полном серьезе. Но это, конечно, вздорное преувеличение. Грузины вообще всегда сами себе кого-то напоминают. То находят общее с французами, кажется, и не отличишь тот же Тбилиси от Парижа, разве что Эйфелева башня не высится над перескакивающей с камня на камень гремящей Курой, то оказываются одного корня с басками, и всячески поддерживают этот миф, то решат, что являются на Кавказе эталоном европейской культуры, и начинают нести ее, культуру, в непросвещенные массы – усевшись на танки и бронетранспортеры, едут с просветительской миссией в Южную Осетию и Абхазию, и очень обижаются, когда темные народы, не желая цивилизоваться, встречают их с оружием в руках. Нет, культуртрегерство положительно не дает грузинам покоя.

Дом в Тифлисе, где жила семья Гумилевых.  Фотография П. Лукницкого, 1960-е гг.

Но одна забавная подробность и впрямь могла напомнить о Петербурге – на торговой площади ровно в полдень, как в полдень и в Северной Пальмире, раздавался выстрел из пушки. Грузины, в отличие от петербуржцев, единственным выстрелом не обходились. Что поделать, такая уж воинственная нация: «Спозаранку пушечный выстрел сзывал горожан на торговую площадь – Майдан.

Вела к нему улица среди приземистых одноэтажных лавок. В лавках торговали не одними только фруктами и съестными припасами. Были здесь мастерские золотых и серебряных дел мастеров, духаны, кофейни, чайные и цирюльни; винные погреба с огромными бурдюками из буйволиной кожи, кузнечные мастерские и мастерские скорняков. Шум-гам стоял невообразимый. Люди сновали взад-вперед; порой проходил караван верблюдов или вереницей тянулись ослы, навьюченные зеленью, виноградом, фруктами. Зачастую посреди всей этой базарной толчеи мальчишки затевали между собой борьбу, кулачный бой, игры. Да и взрослые вели себя отнюдь не степенно. Но об этом потом, потом.

Вот на середину тротуара кто-то выставил жаровню с шашлыком на горящих угольях. А вот и вся улица загромождена ящиками и тюками.

…А на Майдане, посередине рынка, на полосатом столбе развевается знамя. Рядом, у капани – огромных весов, толпится народ. Взвешивают на капани мешки с солью, тюки хлопка и шерсти. Народу видимо-невидимо. Площадь тесная, в пятачок, сжата со всех сторон кривыми и косыми карточными домиками и фантастическими постройками, висящими в небе».

Зрелище, пестрое, разнообразное, занятное, радует глаз. Можно представить, что ты находишься в каком-нибудь восточном городе, да что представить, так оно и есть. Придумывай кто ты – Синдбад-мореход или Гарун аль Рашид, переодевшийся в простую одежду, либо Аладдин, выторговывающий на базаре старую медную лампу: «Между грудами овощей, фруктов, среди лавок с роскошными персидскими коврами бродят горцы, увешанные оружием; букинист с кипою книг, туго перетянутых ремнем, вглядывается в толпу… Турки и арабы молча сидят за прилавками, дымят кальяном, перебирают янтарные четки. Над раскаленными торнэ – пекарнями вьется сизый дымок. Пахнет горячим хлебом, пряностями и еще чем-то квашеным.

На Майдане представлен весь Тифлис: персиянин с глазами «как яичница», в рыжеватой бараньей шапке, с красною бородой и крашеными ногтями, в широком атласном кафтане. Армянин в чохе и московском картузе, угрюмый лезгин и грузин в шапке, лихо заломленной набекрень.

То и дело останавливаясь, площадь переходит вброд знаменитый «корабль пустыни». Поводырь – татарин или турок – тянет его за веревку с кольцом, продетым через ноздри; протащится мерин тулухчи-водовоза. Наполненные водой меха судорожно вздрагивают на боках мерина и обдают брызгами прохожих».

После пушечного выстрела, который раздается в двенадцать часов, покупать товары имели право лавочники, разносчики и перекупщики.

В жизни Тифлиса не последнюю роль играют кинто и карачохели. Это не просто два городских типа. И даже не обычные символы тифлисской жизни. Вот что пишет о них все тот же И. Гришашвили: «Кинто и карачохели – разные люди. Кинто – ожиревший бездельник, мошенник беспардонный, мелкий воришка. Карачохели – рыцарь без страха и упрека.

Характер человека кладет печать и на одежду его и на внешность. Карачохели, что означает «одетый в черную чоху», – рослый, плечистый, сильный мужчина. Его шерстяная чоха обшита по краям позументовой тесьмой; под чохой – архалук – рубашка из черного атласа в мелкую складку. Черные шерстяные шаровары, широкие книзу, заложены в сапоги со вздернутым носком, голенища перевязаны шелковой тесьмой. Подпоясан карачохели серебряным наборным ремнем. В зубах дымится трубка, инкрустированная серебром. Расшитый золотом кисет и шелковый пестрый платок заложены за пояс. На голове заломленная островерхая шапка.

Кинто – «носящий тяжести на вые» – в старину слово «квинти» означало еще и домового – одет в ситцевую в белый горошек рубаху с высоким, никогда почти не застегнутым, воротником. Просторные сатиновые шаровары заправлены в носки. Он обут в сапоги «гармошкой», носит картуз, длинная цепочка от часов свисает из его нагрудного кармана. Подпоясан кинто узким наборным ремешком. Чоху он вовсе не носит».

Таким образом, кинто и карачохели – это два абсолютно разных отношения к миру, а поскольку и кинто, и карачохели еще и поэты, они воплощают совершенно противоположные поэтические системы. Кинто – веселый, насмешливый стихотворец-пройдоха, любящий не столько стихи, сколько самого себя, карачохели – именно поэт, он творит во имя поэзии. Кинто обессмертил на своих клеенках и досках Н. Пиросмани, карачохели можно увидеть на картинах Л. Гудиашвили, картинах раннего, еще допарижского периода.

Впрочем, к поэтической грузинской натуре следует относиться с некоторым скептицизмом. Все грузины – поэты. Южная кровь пылает, зовя к свершениям, а южная же лень мешает заняться чем-либо всерьез. Грузины известные сибариты.

Газета «Тифлисский листок» от 8 сентября 1902 г.  со стихами Гумилева

Все это видел, не мог не видеть Гумилев, бродивший по городу и его окрестностям в одиночестве и зачастую опаздывавший домой даже к обеду, на что отец сердился – домашний порядок соблюдался членами семьи очень строго. А. Гумилева рассказывает о редком исключении: «Однажды, когда Коля поздно пришел к обеду, отец, увидя его торжествующее лицо, не сделав обычного замечания, спросил, что с ним? Коля весело подал отцу «Тифлисский листок», где было напечатано его стихотворение – «Я в лес бежал из городов». Коля был горд, что попал в печать. Тогда ему было шестнадцать лет». Дело происходило в сентябре 1902 года.

Юноша чувствовал все большую самостоятельность. Он один после летних каникул добирался до Тифлиса из имения Березки в Рязанской губернии. На следующий год, когда семья уехала, остался в Тифлисе у гимназического товарища, занимался с репетитором математикой и сдал потом экзамены за шестой класс.

Недолгое и не вполне серьезное увлечение политикой (Гумилев читал агитационную литературу, штудировал даже «Капитал») в годы, предшествовавшие первой русской революции, окончилось полуанекдотически, хотя и не без налета некоторого драматизма. Гумилев так убедительно и, по-видимому, увлеченно агитировал работников на мельнице в Березках, что из-за недовольства властей ему пришлось покинуть имение.

В период Русско-японской войны был он охвачен патриотическим порывом и всерьез намеревался ехать на фронт добровольцем. Его еле отговорили от этой безрассудной затеи.

Семья Гумилевых между тем собиралась возвращаться в Царское Село. Для того, чтобы сына приняли в Николаевскую Царскосельскую гимназию, С.Я. Гумилев подает соответствующее прошение на имя директора этого учебного заведения:

«Желая продолжить образование сына моего Николая Гумилева, ученика VII класса 1-й Тифлисской Гимназии во вверенном Вам учебном заведении, имею честь просить распоряжения Вашего о том, чтобы он был помещен в VII класс, в который он по своим познаниям переведен, причем имею честь сообщить, что он до сего времени обучался в 1-й Тифлисской Гимназии.

Желаю, чтобы Николай Гумилев в случае принятия его в заведение, обучался в назначенных для него классах обоим новым иностранным языкам, буде окажет достаточные успехи в обязательных для всех предметах, в противном же случае в одном французском. При этом прилагаются дневник об его успехах, поведении и о переводе его в VII класс, свидетельства же о возрасте, звании и привитии оспы прошу истребовать от 1-й Тифлисской гимназии.

Статский Советник Степан Гумилев.

1903 года Июля 11 дня.

Жительство имею Рязанской губ.

Станция Вышгород

Московско-Рязанской ж. д.

Усадьба Березки.

Зимою же в гор. Царском Селе».

Кроме того, родителям будущего ученика требовалось письменно подтвердить, что они будут выполнять все необходимые требования, связанные с обучением сына. С. Я. Гумилев пишет:

«К поданному мною от 11 сего Июля 1903 прошению о переводе моего сына ученика VII класса Тифлисской Гим[назии] Николая Гумилева в Императорскую Николаевскую Царскосельскую Гимназию имею честь присовокупить нижеследующее обязательство:

1) Означенного Николая Гумилева я обязуюсь одевать по установленной форме, снабжать всеми учебными пособиями и вносить установленную плату за право учения; 2) о том, чтобы все распоряжения начальства, касающиеся учеников гимназии вообще и Императорской Николаевской Царскосельской в частности, были им в точности выполняемы, буду прилагать всевозможное старание. Под опасением, что в противном случае он будет уволен из заведения; 3) жительство он будет иметь в пансионе Гимназии, которому я поручаю надзор за поведением его вне гимназии, о всякой же перемене квартиры гимназическое начальство будет немедленно извещаемо».

Другое написанное С.Я. Гумилевым обязательство, более пространное, включает целых тринадцать пунктов. Кроме своевременной платы за обучение там упомянуто, что родители будут следить за поведением сына во время каникул и воскресных дней, за тем, чтобы публичные места, как-то цирки, театр, концерты, он посещал только вместе с родителями либо опекунами, уведомлять гимназическое начальство о перемене семьей квартиры, а при отбытии из Царского Села родителя не только ставить в известность о том директорат гимназии, но и назначать вместо себя другого опекуна, и многое другое. Все это немаловажно, ибо гимназия, куда просил принять сына С.Я. Гумилев, не могла принять ученика экстерном. Гумилева приняли интерном, однако разрешили при этом жить не в гимназическом пансионе, а дома. Особым пунктом в обязательстве было указано, что С. Я. Гумилев обязуется внушать сыну, «чтобы при встрече с Государем Императором и членами Императорской фамилии останавливался и снимал фуражку, а при встрече с г. г. министром народного просвещения и товарищем его, попечителем учебного округа и помощником его, начальниками, почетным попечителем, преподавателями и воспитателями Гимназии, отдавал им должное почтение». Нужно помнить – что за место Царское Село, чтобы понять важность этого пункта обязательств. И члены царствующей фамилии, и сам император могли появиться рядом в самый неожиданный момент.

Царскосельская гимназия. Открытка, 1900-е гг.

Получив прошение, директор гимназии И.Ф. Анненский, в свою очередь, направил запрос директору Первой Тифлисской гимназии, прося прислать требуемые документы ученика Гумилева – свидетельство об успеваемости, свидетельства метрическое и медицинское. В запрашиваемом свидетельстве тройки по русскому, латинскому и греческому языкам и математике соседствовали с четверками по остальным предметам – Закону Божьему, физике, истории, географии и языкам французскому и немецкому. Иные оценки отсутствовали.

О том, каково было учебное заведение, для поступления в которое требовалось заполнить немало бумаг и принять на себя множество обязательств, рассказывает Д. Кленовский: «Я был в младших классах Царскосельской гимназии, когда Иннокентий Анненский заканчивал там свое директорское поприще, окончательно разваливая вверенное его попечению учебное заведение. В грязных классах, за изрезанными партами галдели и безобразничали усатые лодыри, ухитрявшиеся просидеть в каждом классе по два года, а то и больше. Учителя были под стать своим питомцам. Пьяненьким приходил в класс и уютно подхрапывал на кафедре отец дьякон. Хохлатой больной птицей хмурился из-под нависших седых бровей полусумасшедший учитель математики, Марьян Генрихович. Сам Анненский появлялся в коридорах раза два, три в неделю, не чаще, возвращаясь в свою директорскую квартиру с урока в выпускном классе, последнем доучивавшем отмененный уже о ту пору в классических гимназиях греческий язык.

И. Ф. Анненский.  Фотография, 1900-е гг.

Он выступал медленно и торжественно, с портфелем и греческими фолиантами под мышкой, никого не замечая, вдохновенно откинув голову, заложив правую руку за борт форменного сюртука. Мне он напоминал тогда Козьму Пруткова с того известного «портрета», каким обычно открывался томик его произведений. Анненский был окружен плотной, двигавшейся вместе с ним толпой гимназистов, любивших его за то, что с ним можно было совершенно не считаться. Стоял несусветный галдеж. Анненский не шел, а шествовал, медленно, с олимпийским спокойствием, с отсутствующим взглядом».

О какой-либо доверительной близости И.Ф. Анненского и Гумилева тогда не могло быть и речи. Даже и после появления сборника «Тихие песни», выпущенного в 1904 году, ровным счетом никому еще не было известно, что автор, укрывшийся под псевдонимом Ник. Т-о, и директор гимназии, знаменитый эллинист, – одно и то же лицо. Мысли этой придерживается С. Маковский, хорошо знавший обоих. А если так, то не мог И.Ф. Анненский и ассоциироваться с Царским Селом. Понимание того, кто есть на самом деле этот тихий пожилой господин, пришло много позднее, как позднее возникла и связь между поэтами, связь, о которой рассказывает Гумилев в стихотворении, посвященном памяти И.Ф. Анненского (вошло в сборник «Колчан»).

* * *

К таким нежданным и певучим бредням

                      Зовя с собой умы людей,

Был Иннокентий Анненский последним

                      Из царскосельских лебедей.

Я помню дни: я, робкий, торопливый,

                      Входил в высокий кабинет,

Где ждал меня спокойный и учтивый,

                      Слегка седеющий поэт.

Десяток фраз, пленительных и странных,

                      Как бы случайно уроня,

Он вбрасывал в пространство безымянных

                      Мечтаний – слабого меня.

О, в сумрак отступающие вещи

                      И еле слышные духи,

И этот голос, нежный и зловещий,

                      Уже читающий стихи!

В них плакала какая-то обида,

                      Звенела медь и шла гроза,

А там, над шкафом, профиль Эврипида

                      Слепил горящие глаза.

…Скамью я знаю в парке; мне сказали,

                      Что он любил сидеть на ней,

Задумчиво смотря, как сини дали

                      В червонном золоте аллей.

Там вечером и страшно и красиво,

                      В тумане светит мрамор плит

И женщина, как серна боязлива,

                      Во тьме к прохожему спешит.

Она глядит, она поет и плачет,

                      И снова плачет и поет,

Не понимая, что всё это значит,

                      Но только чувствуя – не тот.

Журчит вода, протачивая шлюзы,

                      Сырой травою пахнет мгла,

И жалок голос одинокой музы,

                      Последней – Царского Села.

И.Ф. Анненский был тогда еще жив, Гумилев юн и менее всего походил на поэта. Вернее, на поэта в привычном смысле слова. Юность, желание выделиться сказывались и во внешнем виде, и в поступках. «Я стал присматриваться к Гумилеву в гимназии. Но с опаской – ведь он был старше меня на 6 или 7 классов! – вспоминает Д. Кленовский. – Поэтому и не разглядел его как следует… А если что и запомнил, так чисто внешнее. Помню, что был он всегда особенно чисто, даже франтовато, одет. В гимназическом журнальчике была на него карикатура: стоял он, прихорашиваясь, перед зеркалом, затянутый в мундирчик, в брюках со штрипками, в лакированных ботинках. Любил он быть на гимназических балах, энергично ухаживал за гимназистками».

Схожее впечатление осталось и у другого младшего современника, Э. Голлербаха, тот пишет, что Гумилев обличье имел «взрослое», франтил, носил усики.

Сам Гумилев рассказывал об этом времени так: «Я всегда был снобом и эстетом. В четырнадцать лет я прочел «Портрет Дориана Грея» и вообразил себя лордом Генри. Я стал придавать огромное внимание внешности и считал себя некрасивым. Я мучился этим. Я действительно, наверное, был тогда некрасив – слишком худ и неуклюж. Черты моего лица еще не одухотворились – ведь они с годами приобретают выразительность и гармонию. К тому же, как часто у мальчишек, красный цвет лица и прыщи. И губы очень бледные. Я по вечерам запирал дверь и, стоя перед зеркалом, гипнотизировал себя, чтобы стать красавцем. Я твердо верил, что силой воли могу переделать свою внешность. Мне казалось, что с каждым днем я становлюсь немного красивее».

Значительно позднее, в беседе, А. Ахматова сказала, что царскосельский период жизни был для Гумилева временем «темным», а сами царскоселы – люди «звероподобные». Возможно, и так, но причину подобной оценки, названную в разговоре, понимать можно не только как некую метафору. Гумилев, сказала А. Ахматова собеседнику, был «гадкий утенок в глазах царскоселов». Если вглядеться в гумилевские фотографии, особенно в ту, что была сделана для следственного дела, сразу после ареста, видно, что нос у Гумилева утиный, а голова большая, но странной формы, не вполне пропорциональная, плюс совсем коротко стриженные волосы, похожие на пух. В юности, хотя волосы тогда Гумилев носил длинные, сходство это, думается, было еще сильнее.

Трудно представить, какое впечатление производил он на девушек, например на ту же А. Ахматову (тогда еще, разумеется, Горенко), с которой познакомили его в декабре 1903 года общие друзья. Воспоминания ахматовской подруги В. Срезневской позволяют отчасти восстановить картины прошлого: «Мы вышли из дому, Аня и я с моим младшим братом Сережей, прикупить какие-то украшения для елки, которая у нас всегда бывала в первый день Рождества.

Гумилев. Фотография, 1910-е гг.

Был чудесный солнечный день. Около Гостиного двора мы встретились с «мальчиками Гумилевыми»: Митей (старшим) – он учился в Морском кадетском корпусе, – и с братом его Колей – гимназистом Императорской Николаевской гимназии. Я с ними была раньше знакома через общую учительницу музыки…

Встретив их на улице, мы дальше пошли уже вместе – я с Митей, Аня с Колей, за покупками, и они проводили нас до дому. Аня ничуть не была заинтересована этой встречей, я тем менее, потому что с Митей мне всегда было скучно; я считала (а было мне тогда уже пятнадцать!), что у него нет никаких достоинств, чтобы быть мною отмеченным.

Но, очевидно, не так отнесся Коля к этой встрече. Часто, возвращаясь из гимназии, я видела, как он шагает вдали в ожидании появления Ани. Он специально познакомился с Аниным старшим братом Андреем, чтобы проникнуть в их довольно замкнутый дом. Ане он не нравился – вероятно, в этом возрасте девушкам нравятся разочарованные молодые люди, старше двадцати пяти лет, познавшие уже много запретных плодов и пресытившиеся их пряным вкусом. Но уже тогда Коля не любил отступать перед неудачами. Он не был красив – в этот ранний период он был несколько деревянным, высокомерным с виду и очень неуверенным в себе внутри. Он много читал, любил французских символистов, хотя не очень свободно владел французским языком… Роста высокого, худощав, с очень красивыми руками, несколько удлиненным бледным лицом, я бы сказала, не очень заметной внешности, но не лишенной элегантности…»

К прочим, отнюдь не украшающим молодого человека, вещам добавлялось и то, что Гумилев картавил, особым образом произносил «р» и «л». Впоследствии это воспринималось иначе, но юность есть юность.

Анна Горенко. Фотография, 1900-е гг.

Ухаживания особого успеха не имели, добавляет мемуаристка: «Мы много гуляли, и в этих прогулках иногда нас часто «ловил» поджидавший где-то за углом Коля!

Сознаюсь… мы обе не радовались этому, мы его часто принимались изводить: зная, что Коля терпеть не может немецкого языка, мы начинали вдвоем вслух читать длиннейшие немецкие стихи… А бедный Коля терпеливо, стоически слушал всю дорогу – и все-таки доходил с нами до дому».

С Пасхи 1904 года, когда у Гумилевых состоялся бал и была приглашена, кроме прочих гимназистка Горенко, встречи их стали регулярными. Были совместные прогулки, катание на коньках, посещение концертов. Они встречались на «Башне» – так назывались искусственные руины, одна из достопримечательностей Царского Села.

Весной того же 1904 года на скамье, стоявшей под огромным деревом, Гумилев впервые объяснился в любви.

Гумилев посвящал возлюбленной стихи, которые впоследствии были включены в сборник «Путь конквистадоров», например, посвятил «Осеннюю песню».

Немалую роль в жизни Гумилева стали играть «воскресенья», что устраивались с осени этого года в доме Коковцевых – Д. Коковцев учился с Гумилевым в одном классе и тоже пробовал себя в поэзии, фамилию стоит запомнить, ибо через несколько лет человек этот покажет, каков он есть в действительности.

Из людей интересных и заметных посещали «воскресенья» И.Ф. Анненский, М.О. Меньшиков, публицист, М.И. Туган-Барановский, историк-экономист. Бывал, совсем незадолго до смерти, поэт К.К. Случевский, скончавшийся той же осенью.

Гумилев, посещавший собрания и даже читавший несколько раз стихи, был жестоко осмеян, ведь он считался ни более ни менее, как декадентом, хотя, если вспомнить, скажем, чудовищные кладбищенские картины, воспетые в стихах К.К. Случевского, нетрудно согласиться, что этого самого «декадентства» в них куда больше.

Впрочем, Гумилев не отрицал своего острого интереса к современной литературе. Он много читает, из журнала «Весы» узнает о новейших течениях в западной культуре, о том, что делают его старшие современники, русские литераторы. Статья, а вернее, развернутая рецензия, посвященная книге Папюса и опубликованная во втором номере журнала «Весы» за 1905 год, знакомит его с основными терминами и проблематикой оккультизма.

А. Ахматова на скамейке под деревом. Здесь Гумилев признался ей в любви. Фотография П. Лукницкого, 1925 г.

Позднее, когда представилась на то возможность, Гумилев, вне всякого сомнения, изучал книги Папюса, скучноватые, эклектичные, но полезные для неофита. Советами и указаниями, почерпнутыми из этих и других книг по магии и оккультизму, он пользовался в собственных мистических опытах. Так, в «Практической магии» Папюса есть отдельная короткая главка, посвященная наркотикам, где сказано: «Многие находят, что гашиш принадлежит к одним из опаснейших лекарств со стороны действия его на психическую сторону человека, что он производит чудесные видения и приводит экспериментатора в экстаз, но все это ошибочно. Это вещество, подобно опию, но с большей интенсивностью действует на резервы нервных сил. Моментально уничтожает весь их запас, передавая его всецело умственной сфере. Поэтому воображение преувеличивает идеи, рисует чудные картины, которые должны, однако, иметь основу в существующем ранее представлении. Таким образом, горящая лампа под влиянием гашиша представляется чудным дворцом, с тысячью огней, сверкающих разноцветными камнями.

В противоположность этому, при вульгарной мысли, таковы же будут и представления.

Гашиш дополняет, но не создает. За этим состоянием опьянения следует ужасная реакция; полное истощение запасов производит страшные кошмары и сильнейшие страдания как следствие восхитительных снов и астральных ощущений. Опий и морфий, от него происходящие, действуют одинаково, но не так сильно. Несчастный раб этой привычки, желая избавиться от мучений реакции, постепенно увеличивает прием яда, что доводит его до полного истощения и смерти.

С точки зрения Магии, опасность от этих веществ очень значительна, потому что они увеличивают власть импульсивного существа над волей, и надо много энергии, чтобы подпасть господству этих веществ, являющихся воплощением мировой души в материю».

Об опытах Гумилева с эфиром известно от мемуаристов, описаны эти опыты и в его прозе, о том, что Гумилев курил опиум, вспоминал Э. Голлербах, у которого Гумилев попросил ненадолго трубку, пока не приобрел другую. Но о том в свое время, пока речь о журнале «Весы» и материалах, в нем опубликованных.

К тому потрясению, которое некогда испытал Гумилев, читая роман «Портрет Дориана Грея», прибавилось потрясение от тюремных записок О. Уайльда.

А. Ахматова рассказывала впоследствии П. Лукницкому, первому и лучшему биографу Гумилева, начавшему собирать свидетельства о нем вскоре после смерти поэта: «В 1904—1905 годы собирались по четвергам у Инны Андреевны и Сергея Владимировича, называлось это «журфиксы». На самом деле это были очень скромные студенческие вечеринки. Читали стихи, пили чай с пряниками, болтали. А в январе 1905 года Кривич женился на Наташе Штейн и они жили в гимназии на Малой, там же, где жил Иннокентий Федорович, только у них была отдельная квартира. У них собирались по понедельникам. Приблизительно то же самое было, только параднее, потому что там лакей в белых перчатках подавал».

Упоминаются в этом рассказе рано умершая сестра Ахматовой – Ирина, ее муж С.В. Штейн, сестра мужа Наталья, на которой женился В. Кривич, сын И.Ф. Анненского, упомянутого также. Как видим, круг был достаточно тесный, и связывали его не только дружеские, но и семейные отношения. Однако абсолютная порядочность этих людей и скромность нравов ничего не меняли. А. Ахматова добавляла: «Папа меня не пускал ни туда, ни сюда, так что мама меня по секрету отпускала до 12 часов к Инне и к Анненским, когда папы не было дома. А на каток вечером папа запрещал ходить, так что я бывала там очень редко: каток бывал раз в неделю, вечером, по пятницам кажется. Тогда, например, нельзя было думать о том, чтобы принимать у себя гостей. Приходил Николай Степанович к брату Андрею, приходил Коковцев к нему же (очень редко); Тучковский – приятель Николая Степановича – был. А я была в таком возрасте, что не могла иметь собственных знакомых – считалось так.

Коля был приятелем Андрея, потому бывал. Пока сестра не была замужем, бывали Дешевов (брат композитора), Селиверстов (директор радиостанции) и Кемниц (который потом под поезд бросился). Это были приятели моей старшей сестры.

Валя Срезневская тут бывала всюду, неотступно. Валя – живой свидетель этого».

В августе А. Горенко уехала в Евпаторию. Отец ее вышел в отставку, теперь он получал только пенсию и потому, чтобы избежать разорения, решил отправить семью в провинцию. А в октябре увидел свет первый сборник стихов Гумилева «Путь конквистадоров».

Обложка сборника «Путь конквистадоров»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.