2

2

…И лишь тогда бывал он рад,

Когда глядел на водопад,

Клоками пены ледяной

Дробящийся под крутизной.

К нему тропа, где вечно мгла,

В колючих зарослях вела,

А ниже, около воды,

Виднелись странные следы,

И каждый знал, что неспроста

Там тишина и темнота,

И даже птицы не поют,

Чтоб оживить глухой приют.

Там раз в столетие трава,

Шурша, вскрывается, как дверь.

С рогами серны, с мордой льва

Приходит пить какой-то зверь.

Кто знает, где он был сто лет

И почему так стонет он

И заметает лапой след,

Хоть только ночь со всех сторон?

О, только ночь, черна, как смоль,

И страх, и буйная вода,

И в стонах раненого боль,

Не гаснущая никогда!

На выход сборника, кроме прочих рецензентов, откликнулась и М. Тумповская. Рецензия ее, аналитическая, точная, порой больше походит не на рецензию, а на выяснение отношений или реплику в любовной перепалке: «Перебирая «Колчан», мы встретили бы только совсем мало таких стихов, в которых части давали бы стройные сочетания. Несравненно больше таких, в которых части друг на друга давят, мешают зрению и отвлекают его от созерцания целого. Поэт не согласовал их между собой и предоставил каждую своей участи. И вот они стремятся наперерыв – и все по-разному – обольстить читателя. Это не трудно; творчество Гумилева очень щедро в способах обольщения. Но ему нередко случается направлять их против себя, принося в жертву эффектам (и подчас ложным) гармонию общей формы.

Эта злая воля его поэзии не щадит и лучших стихотворений».

Между тем назначения в полк все не было, Гумилев продолжал ждать. Во время этого вынужденного ожидания по просьбе С. Маковского сочиняет он пьесу для кукольного театра «Дитя Аллаха».

С. Маковский рассказывал о новом этом увлечении «аполлоновцев»: «Вместе с Сазоновым, режиссером и артистом Александринского театра, и его женой, Ю.Л. Сазоновой-Слонимской, я затеял кукольный театрик для тесного круга друзей. Большой двусветный зал в своем особняке на Английской набережной отдал нам на некоторое время друживший со мной Ф. Гауш, художник-пейзажист. Решено было для начала поставить пьесу собственного изделия, поручив дело приятелю моему Фоме Гартману, небезызвестному композитору балета «Аленький цветочек». Обращаться с куклами «на нитках» никто из нас не умел, привлечен был специалист-кукольник, крестьянин, в семье которого сохранилась традиция этого театрального фольклора.

Спектакль прошел с успехом. На премьере собрался художественный «весь Петербург». Подготовлялась постановка новой пьесы. Мы мечтали о гетовском «Фаусте», которым прославился кукольный театр в Дрездене, а пока что сочинить пьесу для второго спектакля я попросил Гумилева, давно грезившего о своем «театре»».

Сопровождение к марионеточной драме создал композитор А. Лурье. Пьеса поставлена так и не была, но увидела свет в журнале «Аполлон».

К весне 1916 года относится целый ряд событий, которые, будучи сами по себе немаловажными, ровным счетом ничего не изменили в судьбе Гумилева. Он получил чин прапорщика, состоялся наконец перевод в 5-й Александрийский Ее Величества государыни императрицы Александры Федоровны гусарский полк. По словам С. Маковского, «новая форма ему нравилась, напоминала о царскосельском Пушкине». Форма, возможно, и нравилась, не нравилась атмосфера нового места службы. Нынешнее начальство даже запретило публиковать «Записки кавалериста».

Самочувствие тоже было не из лучших. Затяжной бронхит стал причиной процесса в легких. Гумилева отправили в лазарет Большого дворца. Само Царское Село – здесь и находился лазарет – оказало целительное действие наряду с лекарствами. Процесс в легких удалось приостановить. Гумилев едет на юг, в Массандру, где продолжает лечение.

Там, возле моря, пытался он завязать роман, но неудачно. Двоюродные сестры – обе поэтессы, чьи стихи остались в истории русской литературы – Варвара Монина и Ольга Мочалова отдыхали тут же, поблизости от санатория, где лечился Гумилев. Как-то Варвара вернулась с прогулки и рассказала – она читала книгу, сидя на скамейке. Подошел неизвестный в санаторном халате, поинтересовался, что она читает. Тэффи, – сказала девушка. Юмористика, – сказал незнакомец. Нет, стихи, – возразила она. Оказывается, незнакомец знал не только то, что Тэффи писала стихи, но и название единственного ее поэтического сборника. Это был, разумеется, Гумилев.

На следующую встречу Варвара взяла с собой сестру. «Гумилев пришел к воротам Массандровского парка в офицерской форме, галифе, – вспоминала О. Мочалова. – Характерна была его поступь – мерная, твердая – шаги командора. Казалось, ему чужда не только суетливость, поспешность, но и быстрые движенья. Он говорил, что ему приходилось драться в юности, но этого невозможно было себе представить».

Внимание Гумилева переключилось теперь на юную Ольгу Мочалову. Они много беседовали, гуляли. «На закате, на краю дороги, ведущей в Ялту, были поцелуи. Требовательные, бурные. Я оставалась беспомощной и безответной. Мимо прошла наша компания, возвращаясь с прогулки, которую я на этот раз не разделила. Н. С. снял фуражку и вежливо поклонился. – О. Мочалова даже, кажется, не была влюблена, потому что ухаживания эти представлялись слишком нарочитыми, она преклонялась перед автором замечательных стихов, это совсем иное. – Мы бродили во мраке южной ночи, насыщенной ароматами июльских цветений, под яркими, играющими лучами, звездами».

Гумилев говорил: «Когда я люблю, глаза у меня становятся голубыми». Гумилев тогда говорил очень много. Слова его, его оценки жизненных явлений, стихов сохранились в памяти, бережно были переданы бумаге.

А потом Гумилев уехал, передав вложенную в конверт фотографию с дарственной надписью. Он заехал в Севастополь, однако А. Ахматовой там не застал, и тогда поехал в Иваново-Вознесенск, к А.Н. Энгельгардт, с которой познакомился, когда находился в лазарете, в Царском Селе. Впоследствии она станет его женой. Но главным его увлечением тогда стала другая женщина. Лариса Рейснер.

Гумилев  и С. Городецкий. Фотография, 1916 (?) г.

Война к тому времени стала явлением рутинным. Второй «Цех поэтов», организованный Г. Ивановым и Г. Адамовичем, был несравненно хуже первого. Гумилев, по-видимому, скучал. Он захаживал в «Привал комедиантов», кабаре, организованное Б. Прониным взамен прекратившей своей существование «Бродячей собаки». Здесь Гумилев и познакомился с Ларисой Рейснер.

Это была не просто очередная девушка на жизненном пути. Во-первых, Лариса Рейснер была необычайно красива. Красоту эту не смогли передать фотографии, однако современники на сей счет единодушны. Посещавший университет Вс. Рождественский, впоследствии достаточно известный советский поэт, почти классик, вспоминал, как появилась она впервые в университетской аудитории: «Это была девушка лет восемнадцати, стройная, высокая, в скромном сером костюме английского покроя, в светлой блузке с галстуком, повязанным по-мужски. Плотные темноволосые косы тугим венчиком лежали вокруг ее головы. В правильных, словно точеных чертах ее лица было что-то нерусское и надменно-холодноватое, а в глазах острое и чуть насмешливое. «Какая красавица!» – невольно подумалось всем в эту минуту».

Красавица эта обладала натурой цельной и необычайно сильной, а ее дальнейшая жизнь показала, что одной из главных черт этой натуры был высокий авантюризм. В этом смысле, разумеется, Гумилев не мог с ней даже равняться. После недолгого периода работы в горьковских изданиях – журнале «Летопись» и газете «Новая жизнь» (это были годы 1916-1917) – была она комиссаром Морского генерального штаба, участвовала у Гражданской войне (образ женщины-комиссара в пьесе Вс. Вишневского «Оптимистическая трагедия» не портрет Рейснер, но именно она стала прототипом героини). Затем работа в Афганистане в составе дипломатической миссии вскоре после заключения дипломатических отношений с этой страной, потом жизнь в Германии в годы Веймарской республики, и неожиданная, ранняя смерть в 31 год от брюшного тифа.

А тогда была она еще студенткой Психоневрологического института, писала стихи, совместно с отцом, известным юристом, выпускала собственный журнал «Рудин». Странное, согласимся, название. Тот же Вс. Рождественский рассказывает: «Не только редактором, но и идейным вдохновителем этого небольшого журнала была Лариса Рейснер, и сама под разными псевдонимами писала едкие и остроумные фельетоны, обычно сопровождавшиеся портретными карикатурами. Немалая роль отведена была и поэзии, стоявшей в оппозиции недавно еще главенствовавшему в литературе отвлеченному и мистическому символизму».

Б. Пронин.  Рисунок Н. Кульбина, 1914 г.

Л. Рейснер. Художник  В. Шухаев, 1915 г.

Знакомство произошло после чтения стихов – стихи Рейснер были, увы, нехороши. Но атмосфера, в которой все происходило, обстановка, остались в памяти навсегда. В двадцатых годах Лариса Рейснер работала над повестью, где хотела рассказать о многом из своей жизни. Повесть так и осталась неоконченной. Вот фрагмент оттуда: «Толпа, изрыгаемая на белый декабрьский снег двумя театрами и большим варьете, свою пену вливала в узкие, серые ворота. Просачиваясь в фантастически расписанный подвал, эта пена струилась вдоль крутых лесенок плотными перьями вперемежку с крыльями черных летучих мышей, на груди носящих крахмальное белье и цветки.

У камина, способного обогреть своей огромной, доброй пастью декадентов всего мира, несколько двадцатилетних эпикурейцев, сидя спиной к огню, наслаждаются теплом и мучительно ждут приглашения прочесть свои произведения, бесконечно похожие друг на друга и на своих авторов…

Огонь в камине трещит, и суровые, покрытые инеем куски сосны, лежа на костре, преодолевают смерть, наливаются огнем, светятся как окна во время праздника. Огонь, старый язычник с короной из голубоватых камней на пламенеющей голове, иногда выглядывает из-за узких черных спин, к нему повернутых, и слушает людей, говорящих певучим языком со сцены».

Портрет Гумилева очень по-своему выразителен: «Узкий и длинный череп (его можно видеть у Веласкеса, на портретах Карлов и Филиппов испанских), безжалостный лоб, неправильные пасмурные брови, глаза – несимметричные, с обворожительным пристальным взглядом… Готические башни, острова, забытые роком среди морей, золотые источники завоеванных стран, крики побежденных и лязгающая поступь победителей, неизменная от древних латников и мореходов до наших обагренных дней, все сложилось в гору праздной, разбойничьей красоты. Каждая новая книга Гафиза – пещера пирата…»

«Гафиз» подписывал Гумилев свои письма к Ларисе Рейснер, называя ее Лерой. Письма зачастую были в стихах.

Запись в «Чукоккале»:

Кто-то сказал, что Гумилев чувством юмора не обладал. Речь, разумеется, не о чувстве юмора как таковом – Гумилев умел оценить чужую шутку, писал веселую чепуху в «Чукоккале», но в стихи его шутке, улыбке, смеху путь был закрыт, а ирония, которой пронизаны некоторые его стихотворения, вспомним, хотя бы, признание рыцаря, поклявшегося перед статуей мадонны:

Я нигде не встретил дамы,

Той, чьи взоры непреклонны, —

ирония эта жутковата. Все случайные и не вполне автором прочувствованные обороты, где сквозит нелепица и каковые можно было бы принять за образчики «черного юмора», таковыми, конечно же, не являются, это огрехи, не более, свидетельствующие именно об излишне серьезном подходе Гумилева к стихам: он был не в силах увидеть второй смысл строки или образа, противоречащий первому. Между тем, отрывок монолога из стихотворения «Экваториальный лес» достоин того, чтобы войти в хрестоматию, где представлены образцы разного рода «садистских стишков», «вызываний», «страшилок» и тому подобного.

Нет, я жив, только связан! Злодеи, злодеи.

Отпустите меня, я не в силах смотреть!

Жарят Пьера, а мы с ним играли в Марселе,

У веселого моря играли детьми.

Гумилев строго следовал той традиции, согласно которой поэзия – вещь слишком серьезная, и нарушить эту серьезность можно только тогда, когда какая-нибудь чересчур легкомысленная поэтическая фантазия снабжается строгой пометкой «шутка», обозначением жанра, что придает стихам оттенок совсем уж глубокомысленного идиотизма.

А ведь шуточные вещицы Гумилеву вполне удавались, но он оставлял их в стороне, относил по разделу «стихов на случай». Таковы и многие стихи, адресованные Ларисе Рейснер.

Что я прочел? Вам скучно, Лери,

И под столом лежит Сократ,

Томитесь Вы по древней вере?

– Какой отличный маскарад!

Вот я в моей каморке тесной

Над Вашим радуюсь письмом,

Как шапка Фауста прелестна

Над милым девичьим лицом.

Я был у Вас, совсем влюбленный,

Ушел, сжимаясь от тоски,

Ужасней шашки занесенной

Жест отстраняющей руки.

Но сохранил воспоминанье

О дивных и тревожных днях,

Мое пугливое мечтанье

О Ваших сладостных глазах.

Ужель опять я их увижу,

Замру от боли и любви

И к ним, сияющим, приближу

Татарские глаза мои?!

И вновь начнутся наши встречи,

Блужданья ночью наугад,

И наши озорные речи,

И Острова, и Летний Сад?!

Но ах, могу ль я быть не хмурым,

Могу ль сомненья подавить?

Ведь меланхолия амуром

Хорошим вряд ли может быть.

И, верно, день застал, серея,

Сократа снова на столе,

Зато «Эмали и камеи»

С «Колчаном» в самой пыльной мгле.

Так Вы, похожая на кошку,

Ночному молвили: «Прощай!»

И мчит Вас в Психоневроложку,

Гудя и прыгая, трамвай.

23 сент. 1916

Зато обычные гумилевские письма, то есть написанные прозой, напротив – лиричны: «Больше двух недель как я уехал, а от Вас ни одного письма. Не ленитесь и не забывайте меня так скоро, я этого не заслужил. Я часто скачу по полям, крича навстречу ветру Ваше имя. Снитесь Вы мне почти каждую ночь. И скоро я начинаю писать новую пьесу, причем, если Вы не узнаете в героине себя, я навек брошу литературную деятельность.

О своей жизни я писал Вам в предыдущем письме. Перемен никаких и, кажется, так пройдет зима. Что же? У меня хорошая комната, денщик – профессиональный повар. Как это у Бунина?

Вот камин затоплю, буду пить,

Хорошо бы собаку купить.

Кроме шуток, пишите мне. У меня «Столп и утверждение истины», долгие часы одиночества, предчувствие надвигающейся творческой грозы. Все это пьянит как вино и склоняет к надменности соллепсизма. А это так не акмеистично. Мне непременно нужно ощущать другое существованье – яркое и прекрасное. А что Вы прекрасны, в этом нет сомненья. Моя любовь только освободила меня от, увы, столь частой при нашем образе жизни слепоты.

Здесь тихо и хорошо. По-осеннему пустые поля и кое-где уже покрасневшие от мороза прутья. Знаете ли Вы эти красные зимние прутья? Для меня они олицетворенье всего самого сокровенного в природе. Трава, листья, снег – это только одежды, за которыми природа скрывает себя от нас. И только в такие дни поздней осени, когда ветер и дождь и грязь, когда она верит, что никто не заменит ее, она чуть приоткрывает концы своих пальцев, вот эти красные прутья. И я, новый Актеон, смотрю на них с ненасытным томлением. Лера, правда же этот путь естественной истории бесконечно более правилен, чем путь естественной психоневрологии. У Вас красивые, ясные, честные глаза, но Вы слепая; прекрасные, юные, резвые ноги и нет крыльев; сильный и изящный ум, но с каким-то странным прорывом посередине. Вы – Дафна, превращенная в лавр, принцесса, превращенная в статую. Но ничего! Я знаю, что на Мадагаскаре все изменится. И я уже чувствую, как в какой-нибудь теплый вечер, вечер гудящих жуков и загорающихся звезд, где-нибудь у источника в чаще красных и палисандровых деревьев, Вы мне расскажете такие чудесные вещи, о которых я только смутно догадывался в мои лучшие минуты».

Письма ответные – трезвы, прозаичны, но это их только красит. Характер того, кто писал письмо, отразился тут в полной мере: «Если по Каменному дойти до самого моста, до барок и большого городового, который там зевает, то слева будет удивительная игрушечная часовня. И даже не часовня, а две каменных ладони, сложенных вместе, со стеклянными, чудесными просветами. И там не один св. Николай, а целых три. Один складной, и два сами по себе. И монах сам не знает, который влиятельнее. Поэтому свечки ставятся всем, уж заодно.

Милый Гафиз, если у Вас повар, то это уже очень хорошо, но мне трудно Вас забывать. Закопаешь все, по порядку, так что станет ровное место, и вдруг какой-нибудь пустяк, ну, мои старые духи, или что-нибудь Ваше – и начинается все сначала, и в историческом порядке.

Завтра вечер поэтов в университете, будут все Юркуны, которые меня не любят, много глупых студентов и профессора, вышедшие из линии обстрела. Вас не будет.

Милый Гафиз. Сейчас часов семь, через полчаса я могу быть на Литейном, в такой сырой, трудный, долгий день. Ну вот и довольно».

Несмотря на то, что переписка длилась, отношения Гумилева и Ларисы Рейснер постепенно менялись. Чувствовалось медленное, однако сильное охлаждение. Мне кажется, причины тому более чем серьезные. Гумилев вел себя по отношению к даме непозволительно. Разве можно назначать порядочной девушке встречу в доме свиданий, как делал это он? И ведь Лариса Рейснер приходила, потому что любила его. Любовь ее, сильная до самозабвения, перешла затем в такую же ненависть. С гумилевскими чувствами проще – он не любил.

Рейснер впоследствии, когда была у нее возможность, немало сделала для близких Гумилева. В голодном 1920 году принесла продукты А. Ахматовой, устроила в больницу тогдашнего ее мужа В. Шилейко. Предложила даже забрать к себе Леву, сына Гумилева и А. Ахматовой, и получила, само собой разумеется, отказ.

Я думаю, отношения между людьми не бывают равными, можно было и не любить, как делал это Гумилев, но вряд ли стоило лгать, как делал это он. И о своих чувствах, и о том, что пьеса «Гондла» написана по «заказу» Ларисы Рейснер, что героиня пьесы напоминает ее. Готовую пьесу читал он знакомым, еще до знакомства со своей Лери.

Но так уж бывает с поэтами, за стихи им прощают любые провинности.

Лучшая музыка в мире – нема!

Дерево, жилы ли бычьи

Выразить молнийный трепет ума,

Сердца причуды девичьи?

Краски и бледны и тусклы! Устал

Я от затей их бессчетных,

Ярче мой дух, чем трава иль металл,

Тело подводных животных.

Только любовь мне осталась, струной

Ангельской арфы взывая,

Душу пронзая, как тонкой иглой,

Синими светами рая.

Ты мне осталась одна. Наяву

Видевши солнце ночное,

Лишь для тебя на земле я живу,

Делаю дело земное.

Да! Ты в моей беспокойной судьбе —

Иерусалим пилигримов.

Надо бы мне говорить о тебе

На языке серафимов.

Стихотворение это датировано 23 февраля 1917 года.

Итак, памятью о романе остались стихи Гумилева и осталась пьеса Вс. Вишневского «Оптимистическая трагедия», написанная в 1933 году, когда не было в живых ни Гумилева, ни Ларисы Рейснер. В пьесе этой звучат гумилевские стихи и названо имя автора стихов.

А пока была зима 1917 года. Характерно, Гумилев февральской революции будто и не заметил.

Занят был своими делами. Весной опять начался процесс в легких, пришлось ложиться в лазарет. Потом хлопоты по переводу на новое место службы. Еще в начале года писал он Ларисе Рейснер о своем желании попасть на персидский фронт: «Переведусь в кавказскую армию, закажу себе малиновую черкеску, стану резидентом при дворе какого-нибудь беспокойного хана, и к концу войны кроме славы у меня еще будет дивная коллекция персидских миниатюр. А вы ведь знаете, что моя главная слабость – экзотическая живопись».

С. Маковский в одном из очерков описывает этот период жизни Гумилева: «Весной того же года, в мае, получил он по своему желанию командировку от Временного правительства в русский экспедиционный корпус на Салоникский фронт. Путь лежал через Финляндию, Норвегию, Лондон, Париж, Марсель и т.д. Но с 17 февраля 1917 года изменилось многое не только в России. Союзники отказались от наступления в Эгейском море, и Гумилев, приехав из Лондона в Париж, был оставлен в распоряжении генерала Занкевича. Гумилеву было предложено принять другое назначение. Он избрал «месопотамский» или «персидский» фронт. Чтобы получить транзитные визы, надо было вернуться в Лондон за инструкциями военного начальства. Но в Париже он завяз… опять из-за несчастной любви? О ней рассказано им очень пламенно в стихах «К синей звезде» (впоследствии эти стихи вошли частью в «Шатер», частью в «Огненный Столп»)».

Елена Дюбуше, наполовину русская, наполовину француженка, оказалась особой сдержанной и в высшей степени прагматичной. Страстно влюбившемуся в нее Гумилеву предпочла она американца, за которого вышла замуж и с которым уехала за океан. В 1923 году вышел сборник «К синей звезде», составленный из стихов, записанных Гумилевым в альбом той, кого называл он «синей звездой».

Поделитесь на страничке

Следующая глава >