С намагниченных лент Строки из тех экспедиций
С намагниченных лент
Строки из тех экспедиций
В эту подборку вошли песни "Перекаты", "За белым металлом", "Черный хлеб", история которых рассказана в прозаических отрывках. Две первых посвящены памяти геолога Станислава Евгеньевича Погребицкого, погибшего на реке Северной в 1960 году. Я тогда написал цикл стихотворений и песен, связанных с печальным этим событием. О песне "Перекаты" нелестно отозвался в начале шестидесятых уважаемый мною Марк Наумович Бернес (не зная предыстории, он увидел в этой песне свидетельство распущенности современной молодежи). Одно из стихотворений этого цикла - о памяти мужчин - песней стало независимо от меня. Узнал я про это, как ни странно, в редакции "Химии и жизни", когда один из сотрудников редакции спел песню на мои старые стихи. В песне не было двух предпоследних четверостиший, зато неизвестный мне автор, блюдя форму - три куплета по восемь строк, — дописал концовку:
Пусть помнят, считают своими,
Довольно на это причин,
Пускай хранит наше имя
Серьезная память мужчин,
Тяжелая память мужчин,
Надежная память мужчин.
***
Когда мы уйдем от комнат,
От солнцем нагретых листьев,
О нас не доверьте помнить
Женщинам нашим близким.
Пусть нас не считают своими,
Печальных не ждут годовщин, –
Пускай сохранит наше имя
Надежная память мужчин.
Когда упадем мы навзничь,
Когда не откроем глаз,
Пускай они будут праздничны
И выпьют они за нас.
Пусть женщин не будет с ними,
От разных на то причин, –
Пускай сохранит наше имя
Тяжелая память мужчин.
А женщины, что там женщины, –
Вопрос до предела прост:
До гроба любовь обещана,
А дальше - какой с них спрос?
Прижмутся губами ночными
К чужому рисунку морщин…
Пускай сохранит наше имя
Упрямая память мужчин.
Пусть наши сердца хранит она
И песни поет спьяна,
Болотом и ветром испытана
И спиртом обожжена.
Самое интересное, что мотив почти полностью совпал с мотивом другой моей экспедиционной песни, написанной позже…
ПЕРЕКАТЫ
Все перекаты да перекаты.
Послать бы их по адресу!
На это место уж нету карты -
Плыву вперед по абрису.
А где-то бабы живут на свете,
Друзья сидят за водкою.
Владеют камни, владеет ветер
Моей дырявой лодкою.
К большой реке я наутро выйду.
Наутро лето кончится.
И подавать я не должен виду,
Что умирать не хочется.
И если есть там с тобою кто-то,
Не стоит долго мучиться:
Люблю тебя я до поворота,
А дальше - как получится.
ЗА БЕЛЫМ МЕТАЛЛОМ
В промозглой мгле - ледоход, ледолом,
По мерзлой земле мы идем за теплом,
За белым металлом, за синим углем,
За синим углем - да за длинным рублем.
И карт не мусолить, и ночи без сна,
По нашей буссоли приходит весна,
И каша без соли пуста и постна,
И наша совесть - чиста и честна.
Ровесник плывет рыбакам в невода,
Ровесника гонит под камни вода,
А письма идут неизвестно куда,
А в доме, где ждут, неуместна беда.
И если тебе не пишу я с пути,
Не слишком, родная, об этом грусти:
На кой тебе черт получать от меня
Обманные вести вчерашнего дня?
В промозглой мгле - ледоход, ледолом,
По мерзлой земле мы идем за теплом,
За белым металлом, за синим углем,
За синим углем - не за длинным рублем.
…Так невесело кончилась для меня детская романтика быстрых и героических открытий. Итогом же месячного голодания в осенней тайге стала песня "Черный хлеб".
ЧЕРНЫЙ ХЛЕБ
Я, таежной глушью заверченный,
От метелей совсем ослеп.
Недоверчиво, недоверчиво
Я смотрю на черный хлеб.
От его от высохшей корочки
Нескупая дрожит ладонь.
Разжигает огонь костерчики,
Поджигает пожар огонь.
Ты кусок в роток не тяни, браток,
Ты сперва оглянись вокруг.
Может, тот кусок для тебя сберег
И не съел голодный друг.
Ты на части хлеб аккуратно режь,
Человек - что в ночи овраг.
Может, тот кусок, что ты сам не съешь,
Съест и станет сильным враг.
Снова путь неясен нам с вечера,
Снова утром буран свиреп.
Недоверчиво, недоверчиво
Я смотрю на черный хлеб.
В последующие два года мне довелось руководить большой геофизической партией, которая работала на реке Сухарихе, неподалеку от Игарки, где были обнаружены халькозин-борнитовые руды с редкометалльными включениями, и надо было проследить рудные тела с помощью электроразведки для последующего разведочного бурения. Работы эти проводили по договору с Красноярским геологическим управлением и были хотя и тяжелыми, но привязанными к одному месту, так что прежней "съемочной" экспедиционной экзотики в них уже не было, а был жестокий производственный план.
Экзотические события тем не менее все-таки случались. Неподалеку от нас, ниже по течению реки Сухарихи, стояла большая производственная разведочная партия Красноярского геологоуправления, в которой было около десятка геологов и шесть десятков буровиков, большей частью из бывших "зеков", людей пьющих и отчаянных. Женщин у них в партии не было совсем, и поэтому, бывая у нас по-соседски в гостях, они, и прежде всего бригадир буровиков - огромного роста рыжий детина, которого все звали просто Федя, положили глаз на нашу лаборантку Нину Орлову, отличавшуюся высокой грудью, кокетливой улыбкой и пышными светлыми кудрями. (Здесь и ниже, по понятным причинам, имена и фамилии женщин изменены.) В конце августа во всех геологических партиях в те поры шумно и пьяно отмечали Всесоюзный день шахтера - собственного дня тогда у геологов еще не было. Как раз накануне основной отряд геофизиков из нашей партии отбыл на соседнюю речку Гравийку, чтобы готовить там новый полигон. В старом лагере, кроме меня, остались только старик повар, один молоденький практикант и Нина, занимавшаяся вычерчиванием какой-то отчетной карты. Мы не знали, что к нашим соседям по случаю праздника завезли самолетом из Игарки десять ящиков спирта. Вечером того же дня до нас донеслась беспорядочная ружейная пальба, рев тракторов, и в небо над лесом одна за другой взлетели несколько ракет. "Гуляют ребята", — равнодушно, хотя и не без зависти, произнес старик повар и, постукивая деревянной ногой, приобретенной на каком-то лагерном лесоповале, отправился спать.
Посреди ночи я неожиданно проснулся в своей маленькой холодной палатке от явственного рокота приближавшегося трактора. Выйдя из палатки и поеживаясь от предутреннего холода, я заметил в рассветных сумерках приближающийся трактор, к которому были прицеплены большие сани. На них размахивала руками и орала что-то бессвязное пьяная орава. Увидев меня, все обрадовались и радостно засвистели. "Саня, — заорал появившийся из кабины трактора Федя, — ты не бойся нас, мы тебя не тронем. Только Нинку нам выдай, и все. А то мужички мои без баб сильно оголодали". И тут как назло из-за моего плеча вынырнула неизвестно откуда возникшая Нинка. До нее явно дошел смысл сказанного. Она побледнела и затряслась.
"Беги в лес куда-нибудь", — с досадой шепнул я ей, хотя, сказать по правде, и не уверен был, что от этой оравы удастся убежать. Трактор тем временем опять неторопливо двинулся к нам. Что было делать? Выдать ее, а потом повеситься?
Я кинулся в свою палатку, где у меня валялся около спальника старый трехлинейный карабин, и, схватив его, судорожно запихнул в пустой магазин случившуюся неполную обойму с четырьмя патронами. Другой обоймы нигде обнаружить не удалось. Махнув рукой, я выскочил из палатки навстречу приближающемуся тракторному гулу. Трактор и сани были уже метрах в ста пятидесяти. Увидев меня с карабином, Федя снова остановил трактор и крикнул:
"Ты смотри не балуй, а то мы тебя самого, жидяра, враз пришьем. А Нинка все одно наша будет". Трактор опять затарахтел и двинулся в мою сторону. Тогда, ошалев от страха, но вспомнив неожиданно давние уроки военного дела, я залег прямо перед палаткой и дрожащими пальцами поставил планку прицела на 150 метров, наведя ходившую ходуном мушку на лобовое стекло тракторной кабины.
Что теперь делать, неужели стрелять? И тут опять некстати появилась проклятая Нинка. Ее зареванный вид с растекшейся от ресниц тушью был ужасен. Обезумев от страха, она кинулась ко мне и, обхватив руками, громко стала кричать от страха, мешая целиться. Бабахнул выстрел, и пуля пошла куда-то вверх. Трактор тем не менее остановился. "Ах, ты так, гад? — крикнул снова вылезший Федя. — Ну, погоди. Пошли, ребя!" И вся ватага, человек пятнадцать, покинув сани, уверенно направилась в нашу сторону. "Беги", — яростно зашипел я на Нинку, и она, увидев мое перекошенное от страха лицо, ойкнув, скрылась где-то сзади.
Я залег снова. "Стой - стрелять буду", — каким-то чужим казенным голосом неуверенно крикнул я идущим. "Только попробуй, сука", — широко осклабясь, ухмыльнулся Федя. И тут, когда до идущих, а шли они плотной кучей, нисколько меня не боясь, оставалось уже метров пятьдесят, не больше, я, вдруг успокоившись, старательно прицелился прямо в широкую Федину голову чуть пониже его неизменной, несмотря на лето, ушанки и, задержав дыхание, как учили, плавно нажал на спуск. Федя упал. Я даже поначалу думал, что убил его, но, как оказалось потом, пуля только чуть оцарапала кожу на голове и сбила ушанку, а упал он от испуга. Тут же залегли и все остальные и, громко матерясь, начали отползать к саням. Они-то ведь не знали, что у меня осталось только два патрона! "Ну, погоди! — заорал снова оправившийся Федя. — Мы сейчас к себе в лагерь за ружьями смотаемся и тебя, падла, изрешетим. А Нинка все одно наша будет!"
В редеющих уже утренних сумерках затарахтел отъезжающий трактор, волоча за собой сани с матерящимися хмельными пассажирами. Через полчаса, отыскав в кустах спрятавшуюся там Нинку, я немедленно отправил ее на Гравийку в другой отряд вместе с практикантом, напуганным не меньше меня, а мы с одноногим поваром остались в лагере.
Уже под вечер снова раздалось знакомое пыхтение трактора. Никакой вооруженной ружьями команды он, однако, не привез. "Саня, — заорал радостно "подстреленный" Федя, заблаговременно притормозив перед лагерем и выскочив из кабины, — не стреляй, мириться едем!" На тех же тракторных санях позвякивал ящик со спиртом, рядом стоял еще один с китайской свиной тушенкой "Великая стена". Вокруг ящиков сидели присмиревшие гуляки. По-видимому, бояться было нечего. "Прости, друг, — заявил, похмелившись, Федя, — черт попутал. Ты, главное, в голову не бери и шума из-за того не поднимай. Здесь у нас закон - тайга, медведь - хозяин, так что сами разберемся, понял?"
Главной нашей утехой и отдыхом при работах на Сухарихе, впрочем, как и всегда при полевых работах на севере, была, конечно, баня. Не зря существуют старые геологические поговорки: "В Арктике плоть - стерильна" или "Хорошо себя чувствуешь после бани - особенно первые четыре месяца". Готовились к ней тщательнейшим образом. На берегу реки опытные умельцы складывали каменку из базальтовых валунов. При этом придирчиво разглядывали каждый камень - трещиноватых, "сырых", не брали. Камнями этими обкладывалась буржуйка, сверху заранее устанавливали деревянный каркас для палатки. Топили буржуйку преимущественно березовыми дровами до такого состояния, чтобы каменная кладка раскалилась. После этого на каркас быстро натягивали самую плотную брезентовую палатку, сверху еще и тент, чтобы тепло держалось, на раскаленную каменку плескали первую шайку воды (чтобы дурной пар сошел) - и баня была готова. Ставили палатку у самой реки выходом к воде, так что можно было, распарившись до отказа и вытравив из своего измученного тела всю многодневную грязь и усталость вместе с волдырями от комаров и кровавыми расчесами от мошки, плюхнуться с первобытным радостным криком в ледяную речную воду, холод которой начинаешь ощущать только через минуту-другую, да и то как слабое и приятное покалывание, бодрящее и освежающее твое такое непривычно белое новорожденное тело.
Веники готовили заранее из молодого березняка. Их ошпаривали и вымачивали в душистом квасе, приготовленном из сухарных крошек. От этого над баней стоял свежий хлебный дух, вызывавший здоровый аппетит. Спирт по случаю бани также разводили и настаивали заранее, обычно на клюкве или на поспевающей уже бруснике, а запивали его ледяной брусничной водой. Парились основательно, в два или три захода. Сначала березовым веником, не стегая им по телу, а медленно нагоняя жгучее облачко пара и проходя им с мазохистскими стонами от пяток вдоль всей спины до самой макушки. Потом, отдохнув в спасительной прохладе воды, возвращались назад и ожесточенно хлестались вениками до той поры, пока тела из белых не становились медно-красными с бронзовым отливом. Профессионалы часто использовали наряду с березовыми пихтовые веники, утверждая, что только пихтовые иголки дают необходимый эффект, а старый полярник и поэтому профессиональный радикулитчик Коля Тимофеев, перед тем как париться "начисто", обмазывал себя специально для этого привезенным медом, уверяя, что если париться с медом, то "все поры вывернутся наружу, как перчатка". Бане, устраивавшейся перед выходным днем, предшествовали обычно специальные ловля рыбы и варка ухи, сначала из мелкой второстепенной рыбы, а по второму разу в том же бульоне - из благородного хариуса, северной форели. Поскольку партия наша на Сухарихе состояла практически из одних мужиков, то единственную нашу даму, упомянутую уже Нинку, которая сильного пара не выносила и мылась поэтому значительно позже, отправляли на другой край лагеря, а сами вольготно разгуливали нагишом, справедливо полагая, что в дикой тайге женщинам взяться неоткуда. Именно так однажды, в конце августа 1962 года, мы и блаженствовали, остужаясь после пара в мелководной Сухарихе, когда из-за близкого речного поворота, не более пятидесяти метров от нас, неожиданно выскочили две резиновые лодки, на которых явственно пестрели женские косынки. Встать из воды мы уже не могли, поэтому пришлось лежа объяснять столь внезапно возникшим гостям сложность ситуации, которая усугублялась тем, что лодки их могли плыть только вниз по течению, а обратно за поворот - нет, так что пришлось нам, замерзая, ждать до тех пор, пока они не пристанут к берегу и не удалятся из зоны видимости.
Так появился в нашем лагере "тематический отряд" Татьяны Стриженовой из Ленинградского нефтяного института в составе трех женщин и двух рабочих - контингент для севера нетипичный. О самой Стриженовой к тому времени, впрочем, в Туруханском крае ходили самые фантастические легенды. Говорили, например, что она на пари с геологами-мужчинами высосала без закуски через соску две поллитры, и ни один мужчина (как ни старались) не то что превзойти, но даже повторить этот подвиг не смог. Легенда утверждала также, что в прошлом году она прыгала, опять же на пари, на резиновой лодке с Большого Кулюмбинского порога и выиграла два ящика водки, которые подарила своим работягам. Рассказывали также всякие небылицы о ее полном бесстрашии по отношению к любому начальству и разного рода сексуальных подвигах. Сама героиня мифов оказалась худощавой и черноволосой цыганистого типа женщиной с постоянной папиросой в углу сильно накрашенного рта и большой пиратской золотой серьгой в левом ухе. Затянута она была в редкие еще в то время американские джинсы, заправленные в резиновые сапоги, и тельняшку с глубоким вырезом. На шее болтался свободно повязанный красный прозрачный платокк "андалузка". На голове красовалась широкополая шляпа-сомбреро, а на правом бедре, на настоящем американском поясе-патронташе, отсвечивал черной вороненой сталью шестизарядный кольт. Сопровождавшие девицы, явно подражая ей, обряжены были в аналогичные тельняшки с "андалузками" и широкополые шляпы. Только вот на бедрах у них вместо кольта висели простые охотничьи ножи.
Три розовые палатки пришельцев, к бурной радости нашего немногочисленного, но гостеприимного мужского коллектива, спустя полчаса были установлены внутри лагеря между нашими зелеными. Гостям была обеспечена баня, и развернулся могучий праздник, тем более, что недостатка в спиртном не испытывали ни мы, ни гости…
На следующий день они двинулись вниз к устью Сухарихи, где их должен был забрать катер, а вместе с ними отправился в Игарку и я, так как обещанный мне вертолет, как всегда, отменили. К вечеру пришли на берег Енисея, где катера не оказалось. Поэтому поставили там палатки, выбрав место потише, — был сильный ветер - и устроились на ночлег. Пытались развести костер, но его задувало порывами ветра. Поэтому, согрев кое-как чайник, расположились по спальникам в ожидании утра. Утро встретило нас настоящим ураганом. Палатки, хотя и стоявшие в укрытии за кустами на второй грядовой террасе, вздувались, как паруса, на ослабевших веревках, угрожая их оборвать. Кокетливые розовые польские палатки Татьяниного отряда выгодно отличались от обычных наших грязно-зеленых тем, что утром мы всегда просыпались в пасмурно-зеленых сумерках, а в розовой палатке каждый новый день начинался солнечно - независимо от погоды. Вместе с тем эти изящные психологически продуманные туристские сооружения не были рассчитаны на ветры полярной осени и бились на привязи, подобно птицам, не успевшим улететь на юг и застигнутым внезапной сибирской осенью.
Выбравшись из палатки, чтобы закрепить ее, мы увидели, что на Енисее гуляет настоящий шторм. Огромные серые волны, набегая из мутного снежного тумана, разбивались о прибрежные камни. В последующие годы мне много пришлось увидеть штормов и даже ураганов в океане, в том числе - осенних тайфунов вблизи Курильских островов и ураганов в юго-восточной части Тихого океана близ полюса относительной недоступности. Никогда, однако, даже когда мы терпели бедствие на паруснике "Крузенштерн" в Северной Атлантике в шестьдесят втором году у берегов Канады, а крен достиг критической величины, шторм не казался таким грозным, как тогда на Енисее. Может быть, дело в том, что на судне ты не предоставлен самому себе и разделяешь общую, пусть неминуемую судьбу, борешься вместе со всеми, действуешь по команде и никогда не чувствуешь себя одиноким? Здесь же ты оказываешься с грозной стихией один на один и можешь полагаться только на собственную твердость духа (если она у тебя есть) и незначительные, увы, физические силы."
К середине дня сквозь вой ветра и глухие удары набегающих волн мы неожиданно услышали негромкое, но явное тарахтение движка. Шторм тем не менее не утихал. "Неужели катер?" - обрадовались Татьянины девицы. Это был, однако, не катер. Подлетая и снова пропадая среди свинцовых волн, с трудом борясь с волной и ветром, со стороны Игарки к нашему берегу медленно перемещалась открытая дюралевая моторка, на которой съежились под зелеными насквозь промокшими плащами два человека. Отважиться в такую погоду плыть по Енисею на плоскодонной дюральке, которая моментально переворачивается при первом же отказе ненадежного подвесного мотора, могли только сумасшедшие. Примерно так оно и было, поскольку ими оказались Татьянин встревоженный муж, невысокого роста курчавый человек с нервным и измученным лицом, и его приятель-моторист. Прибывших переодели, отогрели и накормили. К вечеру шторм начал стихать, но катера все не было, поэтому деваться все равно до следующего утра было некуда…
В шестьдесят втором году, начав регулярно плавать в океане, я расстался с Крайним Севером, возвратившись туда лишь ненадолго в шестьдесят четвертом году, когда участвовал в работах на дрейфующей станции "Северный полюс", где проводились геофизические наблюдения.
Самолет должен был сесть на дрейфующую льдину. Пригодность льдины для посадки можно было оценить только с воздуха, то есть на глазок. Иногда случалось, однако, что льдина для посадки была непригодна. Выяснялось это, как правило, уже после того, как севший самолет вдруг начинал проваливаться под лед. Поскольку сначала проваливались только лыжи, а самолет еще какое-то время держался на поверхности льда на широких плоскостях, весь экипаж обычно успевал выгрузиться на лед и вытащить необходимое снаряжение и рацию. У меня до сих пор лежит в столе впечатляющий фотоснимок, на котором успели заснять хвост самолета, уходящего под лед. Я как-то спросил у своего приятеля-геофизика, который первым ухитрился открыть дверцу проваливающейся под лед "Аннушки", трудно ли было открыть дверь. "Открыть было нетрудно, — ответил он, — труднее было оторвать от двери руки, которые за нее схватились".
Быт на станции "Северный полюс" был довольно своеобразный. Жили но трое или четверо в так называемых "КАПШах" - специальных утепленных палатках, обогреваемых обычными газовыми плитками на баллонах. Поскольку газ экономили, то зажигать его полагалось только вечером, когда ложились, и утром, когда поднимались на работу. Без газовой плитки температура в палатке менялась от нуля до минус двух (на дворе было около тридцати градусов мороза, да хорошо еще, если безветрие). Минут через десять-пятнадцать после того, как зажигались горелки, она поднималась до десяти-пятнадцати выше нуля. Этого было вполне достаточно, чтобы, раздевшись, забраться в спальный мешок из тяжелого и плотного собачьего меха, надежно предохранявший от холода. Кто ложился последним, гасил горелку на ночь. Самое неприятное предстояло утром, когда дежурный (а дежурили все по очереди) должен был первым вылезать голышом из теплого спального мешка в промерзшей за ночь палатке и, приплясывая от холода и дыша на пальцы, чтобы не ломать отсыревшие спички, зажигать газовые горелки. Остальные, нежась в теплых спальниках, ожидали, когда температура в палатке поднимется выше нуля.
Приходилось также поочередно круглосуточно дежурить по лагерю, так как каждую минуту приютившая нас льдина могла дать трещину. Доставляли хлопоты и повадившиеся к нам белые медведи, оказавшиеся совсем не безобидными… Льдину нашей дрейфующей станции начало ломать в конце апреля. Помню, когда меня с моим отрядом выгружали из АН-12 на нее в начале марта, она казалась необъятным и надежным ледяным полем. Вместе с нами для заправки малых самолетов завезли много бочек с горючим, которые мы должны были катить на "склад". "Ну, что, выпьем по поводу прилета на Северный полюс? - предложил мне знакомый командир машины. - Зови своих хлопцев". "Хлопцы" мои, однако, отказались, ссылаясь на то, что им еще надо откатывать бочки с горючим. "Где ты таких чудаков набрал? - возмутился летчик. - Бочки им откатывать, эко дело! Мне вот перегруженную машину до Косистого тянуть, и то ничего!" И, захлопнув дверцу, улетел обиженный. В конце же апреля стало ясно, что льдину нашу надо срочно покидать, пока на нее еще может сесть большой самолет, и тридцатого апреля к нам прилетел ЛИ-2.
Поскольку был канун первомайских праздников и вопрос о ликвидации станции еще не был решен, из аэропорта Косистый, откуда прилетел самолет, к нам на лед были отправлены праздничные гостинцы, главным образом спирт и шампанское из расчета по бутылке на человека. Все это было тут же роздано, однако, поскольку сразу стало ясно, что лагерь снимается и надо лететь на материк, решили отложить выпивку до берега и долгожданной бани. Только один из моих техников, пожилой уже человек, долго страдавший из-за сухого закона на станции, решил ничего не ждать, и когда погрузка закончилась, его пришлось втаскивать в самолет. Тяжело нагруженная машина с трудом оторвалась от льда и, развернувшись, взяла курс на юг.
Когда мы взлетели, то, взглянув на родную нашу льдину, сразу поняли, что покидаем ее вовремя. Главные неприятности, однако, были еще впереди. Почти сразу же после взлета самолет вошел в плотные снеговые облака, и начался "слепой" полет. Минут примерно через сорок мы обратили внимание на замкнутость и озабоченность летчиков, переставших выходить из кабины. Я постучался к ним, и меня с неохотой впустили. "Что-то не в порядке?" - спросил я у командира. "Да обрастаем льдом понемногу, — невесело хмыкнул он, — еще так минут двадцать полетим - и падать можно". "А сколько лету до берега?" - с тревогой спросил я. "Не меньше часа".
Я вышел к своим. Хотя я и успокаивал их, сказав, что все нормально, они мне не поверили. Всем все было ясно. Машина медленно, но неуклонно теряла высоту. Взревывали моторы, переведенные на форсаж, самолет ненадолго поднимался вверх, но потом снижался снова. В салоне началась паника. Самый молодой геофизик, всегда веселый и остроумный, вдруг начал истерически кричать и требовать "чтобы мы сели немедленно". Куда садиться? Под редеющим снизу ярусом туч явственно чернели воды Ледовитого океана. Я начал орать на своих сотрудников и стыдить их, ставя в пример летчиков, но это мало помогало, если не считать того, что, крича на них, я отвлекся от собственного страха.
Народ понемногу примолк. Все с ужасом поглядывали в окна на приближающуюся хмарь воды, по которой плавали мелкие льдинки. Наконец, уже над самой водой, самолет, дотянув-таки до берега, не разворачиваясь, плюхнулся, точно выведенный штурманом, чуть ли не поперек посадочной полосы и, резко тормозя, остановился, накренясь набок. Выбравшись на дрожащих ногах наружу, мы увидели, что у нас разбито правое шасси. Трудно описать жалкое наше состояние, когда, бледные и трясущиеся, мы выгружали свое имущество из самолета. Единственным счастливцем оказался только наш нетерпеливый коллега, выпивший свой спирт и шампанское еще на льдине и мирно проспавший весь полет в своем кресле. "Ерунда, — заявил он на следующий день, похмелившись, — никуда мы не падали. Все было в норме, нечего меня разыгрывать, я все отлично помню". Этот случай послужил мне хорошим уроком: никогда не откладывать выпивку "на потом" (до поры до времени).
В следующий раз я попал в Арктику уже в семьдесят втором году, когда участвовал в перегоне речных судов через все моря Ледовитого океана из Архангельска в Николаевск-на-Амуре. На нашем жестяном суденышке "Морской-10" мне повезло за одну навигацию без аварий и зимовки во льдах пройти от Белого моря до Охотского через суровые льды пролива Вилькицкого и осенние тайфуны Берингова моря. Недели две мы стояли у острова Вайгач в поселке Варнике, ожидая лучшей ледовой обстановки в проливах Новой Земли и любуясь недолгой и неповторимой красотой цветущей августовской тундры…
Много лет у меня дома в Ленинграде, а потом в Москве, я упорно продолжал хранить давно ненужное мне старое обмундирование из давних северных экспедиций. Жалко было расстаться с таким родным и надежным спальным мешком собачьего меха, с литыми сапогами, летными меховыми куртками и такими же непродуваемыми штанами. В самом углу на антресолях лежали аккуратно сложенные подсумки с десятью снаряженными обоймами к кавалерийскому карабину и большая россыпь "сэкономленных" патронов к нагану.
Меня все время не покидало ощущение ностальгии по этим вещам, с которыми в юности связано было так много. Казалось, стоит снова обрядиться в "энцефалитный" костюм и сапоги с длинными голенищами, навесить на широкий офицерский пояс старый охотничий нож в черном кожаном чехле и горный компас в брезентовой кобуре, — и снова станешь молодым, любопытным, ожидающим радостного события за каждым новым поворотом реки. Вещи, однако, понемногу обветшали. Меховые штаны и куртки были распороты для домашних ковриков, патроны утоплены, сапоги и ножи раздарены.
И все-таки что-то осталось. Потом тоже были экспедиции по всем морям и океанам - на солнечные Гавайские острова, в далекую Новую Зеландию, и в Бермудский треугольник, и на недоступное для человека океанское дно. Но эти экспедиции уже не вызывали у меня такой первозданной детской радости, как северные. Может быть, потому, что миновала молодость и притупилась острота восприятия нового. А может быть, потому еще, что характер воспитывает именно север, его суровые условия, жесткая и непреложная система сложившихся там людских отношений и жизнь в маленьких оторванных от нормальных условий мужских коллективах, где все надо делить поровну, где простителен страх, но непростительна ложь.
Те давние пятидесятые годы экспедиций в енисейское Заполярье открыли мне глаза еще и на другое. В половодье мимо наших палаток по реке Сухарихе проплывали человеческие останки из безымянных захоронений, размытых весенней водой выше нас по течению, где догнивали остатки бараков и сторожевых вышек. А на левом берегу
Енисея, вблизи от поселка Ермаково, там, где к Енисею должна была выходить по замыслу "величайшего гения всех времен и народов" печально знаменитая железная дорога Салехард - Игарка, я видел ржавеющие в болотах десятки паровозов "ИС" ("Иосиф Сталин"), завезенных сюда когда-то баржами. Еще тогда в Туруханском крае и под Игаркой стала открываться мне изнанка сталинской империи.
И еще в этих северных экспедициях я впервые столкнулся со странными песнями, которые пели наши рабочие. Никто не знал их авторов, "просто слышали, и все". Песни эти пелись, конечно, не под гитару, а просто так - вечером у костра или прямо у палатки. К одному поющему понемногу неторопливо присоединялись другие. Каждый пел не для других, а как бы только для себя, неспешно вдумываясь или не вдумываясь в слова. Незримая общность объединяла поющих, возникало подобие разговора и того странного точного взаимопонимания, которого я не встречал в других местах. Так я впервые понял, что песня может быть средством общения, выражением общего страдания, усталости, грусти. От того, что и жили вместе, и страдали. Стихи здесь не котировались - они считались проявлением слабости, сентиментальности. Песня - совсем другое дело. Песню можно было петь везде и всегда. В Арктике пели все: рабочие - после тяжелой работы на лесоповале под комарами и в жаре, летчики - после утомительных дневных или ночных полетов со сложными посадками и дурной видимостью, геологи - после изнурительного маршрута, не мигая глядя в желтое пламя вечернего костра… Песни были, конечно, разные, но тональность их, полное отсутствие бодрячества и фальши, точная психологическая правдивость иногда наивных, но всегда искренних слов, — были неизменными.
Именно там, на Севере, подражая этим услышанным песням, я начал придумывать нехитрые мотивы на собственные стихи и петь их у костра, не сообщая при этом своего авторства. Так я всерьез начал писать песни, некоторые из которых до сих пор считаются "народными", такие, например, как "Перекаты", "Снег" или "От злой тоски не матерись".
История этой последней песни довольно примечательна. Я написал ее в Туруханском крае в 1960 году как подражание "зековским" песням, которых наслушался к тому времени уже немало. Песня, видимо, прижилась. Уже на следующий год во время полевых работ, после какого-то сабантуя, наши рабочие, среди которых бывшие "зеки" составляли немалую часть, слегка подвыпив, стали петь старые лагерные песни и, к моему удивлению, спели эту мою. Поскольку был я еще молод, глуп и тщеславен, то немедленно заявил о своем авторстве. Вот этого-то, оказывается, и нельзя было делать. Все, что было мне сказано в ответ, практически на русский язык не переводится, а то, что переводится, может быть сведено к одной лаконичной фразе: "Еще раз скажешь, что твоя, — пришьем". Угроза была вовсе нешуточной - народ в тех краях подбирался серьезный. "Да за такую песню, — кричали они мне, — надо всю жизнь страдать в зоне! Чтобы ты, фраер с материка, да такую песню придумал? Наша песня, всегда была нашей, понял?" Нашлись даже очевидцы, которые "собственными ушами" слышали эту песню в сороковые в лагерях под Норильском.
Через много лет я снова встретился с этой своей песней в повести безвременно ушедшего из жизни магаданского писателя и геолога Олега Куваева "Территория". Действие повести происходит на крайнем северо-востоке в районе Магадана. В ней описывается, как из Нагаевской губы под осень уходит "последний караван", жители собираются на берег прощаться с уходящим северным летом и поют эту песню, "написанную каким-то местным автором". В середине восьмидесятых на Кольском полуострове, неподалеку от Мурманска, местные врачи пытались показать мне могилу того самого Городницкого, который "От злой тоски" написал. "Тут он сидел, тут же в зоне его и пришили…" Моей фамилии они не спрашивали.
А несколько лет назад мое авторство этой песни было признано как раз представителями того самого контингента, который когда-то его оспаривал. Я получил письмо из лагеря, расположенного в Ленинградской области где-то под Лугой. Письмо было подписано "членами общества книголюбов". "Дорогой Александр Михайлович, — было написано в письме, — мы любим ваши песни, особенно песню "От злой тоски", которую считаем своей". В конце письма были стандартные пожелания творческих успехов и счастья в личной жизни. А в конце написано главное: "А ежели что - примем как родного"…
НА МАТЕРИК
От злой тоски не матерись -
Сегодня ты без спирта пьян.
На материк, на материк
Идет последний караван.
Опять пурга, опять зима
Придет, метелями звеня.
Уйти в бега, сойти с ума
Теперь уж поздно для меня.
Здесь невеселые дела,
Здесь дышат горы горячо,
А память давняя легла
Зеленой тушью на плечо.
Я до весны, до корабля
Не доживу когда-нибудь.
Не пухом будет мне земля,
А камнем ляжет мне на грудь.
От злой тоски не матерись -
Сегодня ты без спирта пьян.
На материк, на материк
Ушел последний караван.
Так проходили мои "северные университеты". Иногда по ночам я просыпаюсь от писка комаров или крика пролетающей над палаткой птицы. Едкий запах густого белого дыма от брошенного в разгорающийся костер сухого ягеля щекочет мне ноздри, и кажется, что пора снова собираться в маршрут. И тогда странная тоска овладевает мною, мешая вспомнить про срочные дела.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.