В ледяных потьмах

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В ледяных потьмах

Люто есть и горько аще злии над добрыми владеють и несмыслении над умными.

Из «Пчелы»

Вечный враг всего живого

Тупоумен, дик и зол,

Нашу жизнь за мысль и слово

Топчет произвол.

М. Михайлов

Мыслят устроиться справедливо, но, отвергнув Христа, кончат тем, что зальют мир кровью…

Достоевский

Доля народа русского – жертвовать собой.

Русский народ отстоял Западную Европу от монгольского ига, но сам подвергся монгольскому потоку и разграблению.

В 1812 году русский народ отстоял Западную Европу от наполеоновской деспотии, но русские крестьяне от крепостной неволи не освободились. В этом была великая их трагедия, в этом была великая вина перед ними Александра Первого.

В 1945 году русский народ отстоял свободу англичан, французов, бельгийцев, голландцев, датчан, норвежцев, греков от гитлеровской тирании, но и неумышленно отстоял кабалу для всех слоев населения России, для всех ее народов, неумышленно способствовал закабалению Польши (Польши, из-за которой в 39-м году весь сыр-бор второй мировой войны-то и загорелся), Румынии, Албании, Болгарии, Чехословакии.

Концлагеря – для большинства тех, кто томился в немецком плену… Мировая история такого «акта правосудия» не запомнит.

В начале войны выселили немцев Поволжья. Теперь выселяются калмыки, чеченцы, ингуши, карачаевцы, балкарцы, крымские татары. Выселяются так и в такие бытовые условия, что сомнений не остается: народы эти обрекаются на вымирание.

«Несытства ради своего», как писал о Грозном в послании к нему Курбский, Сталин опять взялся за прежнее. Сначала прибегнув к террору идеологическому (46-й год – побивание камнями одного из лучших прозаиков послереволюционной эпохи Зощенко и одного из лучших русских поэтов Анны Ахматовой), а потом и к лубянскому»

«Мятежный» Сталин насылал на страну одну бурю за другой, в отличие от лермонтовского паруса сам оставаясь в надежном укрытии. Он уничтожил НЭП, вверх дном перевернул наладившееся с превеликим трудом после двух войн – первой мировой и гражданской – сельское хозяйство. Казалось бы, после такого бедствия, как вторая мировая война, после победы не худо бы и не грех бы дать народу отдохнуть. Куда там! Среди многих других пророчеств Достоевского сбылось и пророчество его героя – Шатова: «…они (то есть “бесы”. – H. Л.) первые были бы страшно несчастливы, если бы Россия как-нибудь вдруг перестроилась, хотя бы даже на их лад, и как-нибудь вдруг стала безмерно богата и счастлива. Некого было бы им тогда ненавидеть, не на кого плевать, не над чем издеваться».

В 27-м году на Октябрьском пленуме ЦК и ЦК ВКП(б) Зиновьев попал Сталину не в бровь, а в глаз:

«А ведь давно уже сказано, что при помощи чрезвычайного положения править может и не самый умный правитель». (См. «Правду» от 2. XI. 1927 года, «Дискуссионный листок» № 2).

Во время войны там, где немец не побывал, не хватали, как при Ежове, а только то того, то другого выхватывали. За «идейные срывы» били редко – надо было показать Европе и Америке, что советский народ един, что он сплотился вокруг партии и ее великого вождя. Изволтузили Зощенко за «Перед восходом солнца», режиссера Судакова – за постановку «Отечественной войны» (по «Войне и миру» в Малом театре – зачем не сделал из Кутузова Илью Муромца?), в Союзе писателей «поначалили» Асеева за небодрые стихи, Довженко – за сценарий «Украина в огне».

Вскоре после войны Сталин снова ввел в стране чрезвычайное положение.

Для чего? Да для того же, для чего ввел его в 20-х годах.

Чтобы держать людей в постоянном страхе, – править иначе он не умел и не хотел.

Чтобы ввести недовольство народа тем, что в стране-победительнице жизнь по-прежнему трудна и скудна (награбленное ни немцам, ни нам впрок не пошло), в избранное им русло. Нет уже старой научно-технической интеллигенции. Почти все старые ученые, инженеры, агрономы перемерли, перестреляны, погибли в тюрьмах и лагерях. На них теперь не свалишь. Нет меньшевиков» эсеров, троцкистов, бухаринцев, «право-левацкого» блока, рютинцев. На них теперь тоже не свалишь. Ну так на кого же крикнуть «ату»? На евреев. И вот уже «изъят органами МГБ» прекрасный артист Еврейского театра Зускин, чья игра представляла собой редкостное сочетание трагизма и гротеска. Прикончили Михоэлса, незадолго перед тем наградив и его, и Зускина орденами. Арестован почти весь Еврейский антифашистский комитет. В частности – талантливый детский поэт, обаятельный в общении с людьми Квитко. (До сих пор не могу забыть его улыбку, а ведь и знакомство-то у нас было шапочное, и встречались мы только в Союзе писателей или на улицах.) Вышибли из литературы «критиков-антипатриотов», как их назвала «Правда»: Гурвича, Юзовского. Дали по скуле для острастки Антокольскому и Алигер. Разумеется, пальцем не тронули Эренбурга, Льва Никулина и прочих, как их тогда прозвали, «декосмополитизированных евреев».

Идут аресты и среди русских. Арестован гениальный, самоотверженный хирург Сергей Сергеевич Юдин. Снова «чистится» «город славы и беды» Петербург. Арестовываются те из бывших наших военнопленных, кого тщательно и различными способами «проверяли» в 45-м году и отпустили на все четыре стороны. Зимой 48-го года – «варфоломеевские ночи». Производятся массовые аресты тех, кто в ежовщину был осужден по наиболее серьезным пунктам 58-й статьи, но отсидел свой срок, даже, по случаю войны, пересидел и в конце концов был выпущен на свободу. А теперь опять сначала: без всякого обвинения – тюрьма, этап и – на вечное поселение в Сибирь.

«Эмгебешники» распоясались. По Москве от Лубянки и к Лубянке по-прежнему часто летают «черные вороны», а при свете дня даже еще чаще, еще бесстыднее, чем до войны. Триумфатору все дозволено.

Когда я вышел из Бутырской тюрьмы (1934 год), мой бывший сокурсник задал мне вопрос: чему, главным образом, научило меня заключение? Я ответил, что оно приучило меня к долготерпению, которого мне прежде недоставало, и убедило, что рано или поздно почти все советские граждане там побывают.

Сыск изощрялся.

В 52-м году членам московской организации Союза писателей была с курьером под расписку разослана анкета («личная карточка»). Она состояла из сорока опросных пунктов.

Прощаясь со мной в 41-м году, начальник Тарусского отделения НКВД Бушуев сказал, что, поскольку судимость с меня снята, мне в анкетах следует писать, что я судим не был.

В этой анкете требовалось ответить на вопрос: если я был судим, то снята ли судимость.

Составители анкеты интересовались не только самими писателями; предмет их любознательности составляли родственники писателей, как живые, так равно и умершие. Вот несколько пунктов этой «личной карточки», которую я сохранил на память:

19. Принадлежали ли Вы и Ваши ближайшие родственники к антипартийным группировкам, разделяли ли антипартийные взгляды. Какими парторганизациями вопрос об этом рассматривался, когда и их решения.

26. Находились ли Вы или Ваши родственники на территории, временно оккупированной немцами, в плену или в окружении в период Отечественной войны (где, когда) и работа в это время.

28. Живет ли кто-либо из родственников за границей.

29. Привлекались ли Вы или Ваши ближайшие родственники к суду, были ли арестованы, подвергались ли наказаниям в судебном или административном порядке, когда, где и за что именно. Если судимость снята, то когда.

30. Лишались ли Вы или Ваши родственники избирательных прав. Если да, то кто именно, когда и за что.

31. Семейное положение (холост, женат, вдов). Если вдов или разведен, указать фамилию, имя и отчество и национальность прежней жены (мужа).

32. Фамилия (теперь и до брака), имя и отчество, год и место рождения жены (мужа), партийность и где работает.

Новый набор в концлагеря, кроме устрашения засаженных, – «дальше едешь, тише будешь», – кроме устрашения оставленных на свободе, как всегда у Сталина, преследовал еще одну, чисто практическую цель: опять понадобилась даровая рабочая сила: для «великих строек коммунизма» и для изготовления атомной бомбы.

И, понятно, мания преследования, обуявшая Сталина, не уступала в росте завладевшей им мании величия. Слова из «Пчелы» об Иоанне Грозном применимы и к нему:

Иже многим страшен, то многых имать боятися.

Колхозное ярмо стало еще тягостнее. Строгости усилились. Колхозы теперь походили на аракчеевские военные поселения. Государство забирало у колхозников львиную долю урожая и на полях, и на огородах. Вошедшее в марксистскую идеологию выражение – «идиотизм деревенской жизни» – обрело смысл только в колхозной России и не утратило своей меткости и при Никите «Кукурузнике», и при «Бровеносце в потемках».

Еще один плод победы – обожествление Сталина. Теперь он уже стал и великим полководцем, и корифеем науки. Антокольский не постеснялся назвать его в какой-то статейке «великим поэтом». Всю воинскую славу и честь Сталин пригреб к себе, и – увы! – многие, до войны смотревшие на Сталина трезво-ненавидящим взглядом, даже иные из пострадавших поверили, что это он выиграл войну. Верили в то, что победа над гитлеризмом – это победа Сталина, его гения и его несгибаемой воли, а не победа русской зимы, а не победа русских пространств, а не победа долготерпения, покорности и храбрости русского народа, которому оказали колоссальную помощь оружием, средствами передвижения, лекарствами, медицинскими инструментами, марлей, продуктами, вторым фронтом союзники, который они поддержали морально (русский народ чувствовал, что он не один в поле воин), которому больше, чем кто-либо, помог сам Гитлер своим сумасбродством и невежеством. Против Гитлера начало работать и время. Он не сумел воспользоваться преимуществами нападающего врасплох. Он остановился под Ленинградом, под Тулой и под Москвой, изменив своему принципу «блицкриг». А война затяжная в условиях государства Российского ничего доброго нападающему не сулит. Тут и материальные, и духовные силы начинают действовать против напавшего. Русский воинский дух крепнет постепенно. Каждая удача окрыляет русского воина. Он разуверяется в непобедимости противника, убеждается в неминуемости его разгрома, и теперь его гонит вперед, помимо воинского долга и отваги, желание как можно скорее довести войну до победного конца и вернуться домой. А противник между тем падает духом, деморализуется, его разбой и душегубство только усиливают боевой пыл русского воина.

Итак, Сталина величали и ублажали на все лады историки, социологи, писатели, журналисты, композиторы, художники, артисты, простые обыватели. Чего стоил «поток приветствий», лившийся из газетного номера в номер по случаю его семидесятилетия! Одна из главных улиц в Калуге до революции называлась Никитской. После Октября ее переименовали в проспект Революции. После войны спохватились: что же это мы опростоволосились? У нас есть улица Ленина, улица Луначарского, улица Софьи Перовской, улица Рочдельских пионеров, а улицы Сталина нет! Взяли и переименовали лучшую часть проспекта Революции, куда выходят знаменитые торговые ряды, в улицу Сталина, а Революции оставили ту часть, с облупившимися домишками и покосившимися лачужками, что круто спускается к Оке, по горе, прежде называвшейся Воробьевкой и не считавшейся продолжением Никитской, – их разделяла площадь.

Многие мои соотечественники степени своего духовного порабощения уже не сознавали. Кого застращали, кого подкупили, кого заласкали, кому заморочили голову. Нас избавили от утомительной обязанности мыслить. «Сталин думает за всех», – изо дня в день внушала нам какая-то песня. Для затуманивания мозгов советским гражданам Сталин придумал еще одно сильное средство: спаивать их. Это и для казны прибыльно, и притупляет вредные мысли и чувства. Водкой теперь торговали не только в магазинах, но и на улицах. Летом в любом дачном месте, чтобы пробиться к станционному буфету за спичками, надо было пройти сквозь строй пьяного гогота, ора и мата.

«Полезно тоже пьянство…» – рассуждает Нечаев в подготовительных материалах к «Бесам».

Вообще можно подумать, что Сталин углубленно изучал эти материалы и что они отчасти послужили ему «руководством для действия».

Литературу и искусство по указке фюрера вытоптали сапожищами его гаулейтеры. До войны поэт Шершеневич острил:

– Если упразднить Союз писателей, то литература останется, но если упразднить литературу, то Союз писателей все-таки останется.

После войны дело именно так и обстояло, да и обстоит даже до днесь. Нежданно-негаданно в безлесном краю зазеленеет и раскудрявится деревцо. Проходит лето, другое, третье – засохло. Однако деревья кое-где виднеются, а леса все нет как нет.

«Нашему начальству способные люди тягостны», – заметил в «Смехе и горе»[87] Лесков.

Советскому начальству они стали в тягость на первых послеоктябрьских порах. Что же, как не оттеснение и истребление способных людей, есть вся история России после Октябрьского переворота?

О бесчинствах большевиков «на вакантном троне Романовых» писала в 18-м году горьковская газета «Новая жизнь». От этих бесчинств бежали за границу общественные деятели, боевые генералы, писатели, певцы, композиторы, художники, шахматисты. В начале НЭП’а большевики выслали за границу Бердяева, Булгакова, Айхенвальда, Осоргина, Франка.

Во время второй мировой войны из Кремля была подана команда «Свиетай всех наверх!» И Ахматова пригодится. Ее стихотворение «Мужество» напечатала «Правда». Ну, а там – мавры сделали свое дело…

То ли в мае, то ли в июне 46-го года в Клубе писателей состоялся вечер ленинградских поэтов: Дудина, Всеволода Рождественского, Ольги Берггольц, Александра Прокофьева, Анны Ахматовой. Успех имели все. После Ахматовой самый шумный успех выпал на долю Прокофьева. Его заставили прочитать на «бис» «Закат» – последнее хорошее его стихотворение:

Да, такого неба не бывало,

Чтоб с полнеба сразу стало алым,

Чтоб заката лента обвивала

Облака, грозящие обвалом!

Вот отсюда и пошло: в лугу

Розовый стожар горит в стогу,

Розовые сосны на снегу,

Розовые кони в стойла встали,

Розовые птицы взвились в дали,

Чтобы рассказать про чудеса…

Это продолжалось полчаса!

Ахматовой устроили овацию. Ей аплодировали стоя – и перед тем, как ей начать читать, и после окончания ее выступления.

Когда первая овация стихла, сидевший со мной рядом автор книги «Щедрин и Достоевский» Соломон Самойлович Борщевский шепнул мне:

– А ведь мы ее губим!

В сентябре 46-го года Ахматову и Зощенко облил помоями Жданов. Обоих выбросили из Союза, лишили писательского снабжения и лимита на пользование электроэнергией. Набор книги стихов Пастернака рассыпали. Ему дозволено было только переводить.

Иные писатели, сказав себе: «Не пишите, да не описуемы будете», замолчали, ушли в перевод. Иные – Тихонов, Катаев, Леонов – исписались и изолгались.

Перед революцией – какое богатство! От Шаляпина до Вертинского, от Неждановой до Вари Паниной, от Васнецова до Бенуа, от Короленко до Маяковского, от Мережковского до Гиляровского… Теперь мне вспоминались вещие слова Евгения Замятина: «…я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое» («Я боюсь», 1921).

А в настоящем – «славься, славься»; при изображении войны – чтобы как можно громче гремели фанфары; в колхозах, живописуемых словом и кистью, показываемых на сцене и на экране, долженствует быть изобилие плодов земных. Сатиру вон!

Нам нужны

Понежнее Щедрины,

И также Гоголи,

Чтобы нас не трогали.

Даже Софронов не уберегся от разноса в зубодробилке – в газете «Культура и жизнь», органе одного из отделов ЦК, – за умеренноаккуратную комедию «Карьера Бекетова». Фанфарьте! Фанфарьте!

Кто кого перефанфарит – тому Сталинская премия. Как поется в озорной частушке:

А кто высрет целый пуд.

Тому премию дадут.

И вот полезли из всех щелей Недогоновы, Суровы, Ажаевы, Грибачевы, Бубенновы, Бабаевские, Полевые… Карантина на прорву не было. В наши дни можно заставить читать тогдашних лауреатов только, как говаривали встарь, за непочтение к родителям.

В середине 30-х годов мой архангелогородский друг Владимир Александрович Окатов делил многих советских писателей, – исключения он пересчитывал по пальцам, – на уличных девиц с надрывом и без. Наиболее характерными представителями первой категории он считал из прозаиков Леонида Леонова и Юрия Олешу. (Впрочем, были ли это два мальчика? Может, их и не было вовсе, а мы их просто-напросто выдумали?). После ежовщины первая категория вывелась, вышла из моды, на нее уже не было спроса. Надрыв слышался только кое-когда у Леонова. Зато появились потаскушки нового типа, залихватские, форсившие своим ремеслом.

Воплощением именно такого типа был Константин Симонов.

Он стряпал и оды, и исторические поэмы, и романы, и стишки со слезой. Повар вышел из него неискусный – то недоварит, то пережарит, то пересолит, и «продукция» у него не первой свежести, а между тем свежесть, как мы знаем из «Мастера и Маргариты», может быть только первая, – неискусный, но зато расторопный. Вам нужна патриотическая пьеса о воинах-героях с образом «предателя» для «большего реализма»? Пожалуйста, с пылу, с жару – «Русские люди». Вам нужен роман о Сталинградской битве? И это можем-с – «Дни и ночи». А потом из него пьеску испечем! Вам нужна пьеса о «стране народной демократии»? Готово-с: «Под каштанами Праги». Вам нужна пьеса о начале «мирного строительства»? «Так и будет». Мы расплевываемся с нашим бывшим союзником – Америкой? Будет и на эту тему пьеса – «Русский вопрос». (Несколько сюжетных мотивов стибрим из пьесы Гамсуна «У врат царства».) У Сталина очередной приступ шпиономании? Можем соответствовать в лучшем виде-с: «Чужая тень».

В былые дни это называлось: «лакействовать», «выслуживаться», «подмазываться». В наши дни это называется: «откликаться», «служить делу партии», «быть верным помощником партии».

В начале своей драматургической карьеры Симонов оступился, как оступился потом, написав повесть «Дым отечества», и уже при Хрущеве – напечатав в «Новом мире», который он тогда редактировал, «Не хлебом единым» Дудинцева: тут он, как выражался Сталин, «жестоко просчитался» и вышел из границ хрущевской «либерализации».

Так вот, в начале своего извилистого драматургического пути Симонов написал пьесу «Обыкновенная история», В 40-м году «Историю» поставил Театр Ленинского комсомола, но ее мигом сняли с репертуара. В том же театральном сезоне – 40–41 гг. – тот же театр поставил пьесу Симонова под названием «История одной любви». Историю этой истории вкратце изложил Ю. Юзовский на страницах «Известий» от 25 января 41-го года в статье «История одной любви» (Пьеса К. Симонова в театре Ленинского комсомола):

…История этой пьесы. Сначала она появилась на сцене под названием «Обыкновенная история» и вызвала спор в печати. – Что же это за история, – обращались критики к драматургу, – мужья и жены у вас сходятся, затем расходятся, опять сходятся, чтобы снова развестись… Автор даже не дослушал критиков, а мгновенно согласился и написал пьесу «История одной любви». Те же герои, но, обратите внимание, какая разница. Там торжествовал порок, здесь – добродетель, там ниспровергали мораль, здесь ее возносят, там сходились и расходились, – здесь никто не сходится и не расходится, – здесь все в высшей степени прилично. «Устраивает?!» Нет, не устраивает, – отвечаем мы, – ни те герои, ни эти, ни та, ни эта мораль, ни ваш порок, ни ваша добродетель. Больше всего не устраивает этот беззаботный переход от одной пьесы к другой. Пожалуй, это – самое печальное во всей этой истории.

Симонов – подхалим грубый и дешевый. Были в то время дамы легкого поведения и пошикарней, и поизысканней.

Леонид Леонов разузоривал свои величания под якобы народную речь. Военная и послевоенная публицистика Эренбурга являла собой в переводе с французского на околорусский смесь проклятий немцам, а потом, когда началась «холодная война», и американцам с дифирамбами тому, кто уничтожил его друга – Бухарина.

Наглости в Эренбурге всегда было хоть отбавляй, или, выражаясь его не весьма чистым русским языком, «хватало».

В статье, напечатанной 11 апреля 45-го года в «Красной звезде» под названием «Хватит!», он писал: «Нет у меня слов, чтобы еще раз напомнить миру о том, что сделали немцы с моей землей. Может быть, лучше повторить одни названия: Бабий Яр, Тростенец, Керчь, Понары, Бельжец».

Почему после «Молитв о России», сложенных в белогвардейском тылу, Эренбург ни слова не сказал о том, что сделали с «его землей» большевики? Во что они ее превратили? Сколько десятков миллионов замучили и перебили? И с какой совестью верещал он о Бабьих Ярах» он» ни разу не вякнувший ни об одном из концлагерей, сетью которых опутал «его землю» Сталин?..

Эренбург был не так назойлив в своих восхвалениях, как иные из его собратьев по перу. Он реже упоминал имя Сталина. Оно в его статьях и фельетонах не так выпирает, не так лезет в глаза, Он предпочитал поясные и земные поклоны распластыванию и ползанью на брюхе. Он старался избегать подлипальской умиленности в интонациях. Тут был свой расчетец: в случае чего можно будет обиженно фыркнуть: «Ах, оставьте, я не такая…» Нет, в сущности – именно «такая». Что написано пером, того не вырубишь топором. В стихотворении в прозе, которое Эренбург посвятил «славному семидесятилетию» («Большие чувства»), он не посовестился исказить историю гражданской войны:

Задолго до второй мировой войны в Сталинграде решались судьбы всего советского государства, мечты трудящихся всего мира… молодое советское государство, мечту трудящихся всего мира, отстоял тогда Сталин.

Сталин, по Эренбургу, и швец, и жнец, и в дуду игрец. Москва, видите ли, «многим ему обязана: жилыми домами и метро, школами и душистыми липами». Да, обязана, – клоповниками коммунальных квартир, где совершенно чужие друг другу люди задыхались от скученности, где от одной тесноты поминутно вспыхивали ссоры, обязана сносом древних храмов и монастырей, Сухаревой башни, Голицинских палат, Красных ворот, вырубкой бульваров кольца «Б».

«Каждый советский человек знает, что Сталин – это труд, – поет-разливается Эренбург. – Мы видим его архитектором над планами городов… Мы видим его инженером и химиком. Мы видим его агрономом… Мы видим его рабочим человеком, трудящимся с утра до ночи, не отказывающимся ни от какого тяжкого дела, первым мастером советской земли».

Сей акафист Эренбург включил в книжонку «Надежда мира» («Советский писатель», 1950).

Впоследствии в своих пропитанных самооправдательной ложью «воспоминаниях» этот международный проходимец (Абдурахман Авторханов в книге «Загадка смерти Сталина» называет его «подставным лицом», «рупором Кремля»), всесветный бродяга, игравший двусмысленную роль и во Франции, и в Испании, перекати-поле, прожженный авантюрист и профессиональный перебежчик, в каких только странах не побывавший, каким только кумирам не поклонявшийся, одно время подвизавшийся у белых, автор сборника контрреволюционных стихотворений «Молитвы о Pocqmi», славивший «Деда Мороза», а потом, только успел «Дед» отдать концы, поспешивший первым прославить «Оттепель» (так называлась его повестишка), но от первого же симоновского окрика виновато завилявший хвостом (чуть что – злая и трусливая его душа всегда уходила в пятки), пытался прикинуться несмышленышем, не понимавшим, видите ли, что «правит бал» Сталин. Казалось бы, этой ложью он мог бы обмануть разве что грудных младенцев. Но нет. Нашего легковерного читателя приманили и «смелые» фразы, за которые автору ничего серьезного при Хрущеве грозить не могло (велика важность – выругал Ермилов: книге реклама, а ему ореол пострадавшего за правду), и то, что в книге мелькают тени больших людей, да еще таких, чьи имена долгое время были под запретом, – только тени, ибо изобразить человека у Эренбурга никогда не хватало силенок. Читатель не замечал, – и к сожалению, далеко не только юный, – что Эренбург играет краплеными картами, передергивает и подтасовывает. К примеру, он наврал на Пастернака, что тот-де замкнулся, уединился, между тем как Пастернак был как раз чрезвычайно общителен.

По счастью, шум вокруг спекулятивной литературы скоротечен. Такая участь постигла и «воспоминания» Эренбурга. Такая участь постигла все его беспочвенные и безвоздушные сочинения – от «Хулио Хуренито» и «Жизни и гибели Николая Курбова» вплоть до увенчанной Сталинской премией «Бури», В библиотеках они давно уже спят мертвым сном на полках. Перечитывают их, вероятно, родственники и потомки, да крайне немногочисленные почитатели. Эренбург-писатель и Эренбург-политический деятель забыт. В забвенье ему и дорога.

После войны классиков тоже стали просеивать сквозь сито.

«Довольно Достоевского!» – рыкнул Сталин.

12 сентября 41-го года Пастернак писал своей жене, Зинаиде Николаевне:

Нельзя сказать, как я жажду победы России… Но могу ли я желать победы тупоумию и долговечности пошлости и неправды?

В СССР после войны победило тупоумие и надолго воцарились пошлость и неправда.

Я прочел это письмо в 76-м году, но думал я и во время и после войны точно так же и изъяснял близким свои мысли почти в тех же выражениях.

Политика партии в литературе и искусстве – это тянущийся более полувека суд глупцов. Доклад Жданова – это был тоже суд глупца и знамение победы тупоумия. Это был суд глупца, науськанного Сталиным. Безусловно науськанного, ибо без воли Сталина Жданов выступить с таким докладом не отважился бы, да и какой был смысл Жданову обрушиваться на ленинградских писателей и вопить о недопустимом положении дел в ленинградской писательской организации и в редакциях ленинградских журналов? Устраивая секуцию другим, Жданов больнее всех высек самого себя, ибо это он отвечал перед Сталиным и Политбюро за направление умов в «городе Ленина».

С течением времени стало ясно, что доклад Жданова явился началом его конца. Доклад он сделал в 46-м году. В 47-м году арестовали и засадили директора издательства «Иностранная литература» Бориса Леонтьевича Сучкова, которому протежировал хороший знакомый его отца еще по Нижнему Новгороду Жданов. Паны дерутся – у холопов чубы болят. Дрались два пана – Маленков и Жданов. Арест протеже означал падение престижа протежировавшего и пятнал его. В 48-м году Жданов скоропостижно скончался. Если даже он умер и своей смертью, то вряд ли он уцелел бы, дожив до так называемого «Ленинградского дела», после которого романтику ленинградской блокады выбросили на свалку. Об особом героизме ленинградцев говорить уже было не принято.

Вне всякого сомнения, Сталин дал Жданову выволочку и выпихнул его на трибуну «докладать» (сам он предпочитал в таких случаях оставаться за кулисами), но временно пощадил его и разрешил переложить вину на других, рассчитывая, что подавляющее большинство читателей не поймет, что доклад товарища Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград» – это доклад о политическом фиаско и закате самого товарища Жданова.

«Насколько должно было ослабнуть руководство идеологической работы в Ленинграде!» – восклицал Жданов. А кто же был тогда главным руководителем идеологической работы в Ленинграде, как не он?

…руководители нашего идеологического фронта в Ленинграде забыли некоторые основные положения ленинизма в литературе.

Значит, прежде всего, забыл их сам Жданов.

Он сваливал вину на стрелочников; на секретаря горкома партии Капустина[88] и секретаря горкома по пропаганде Ширкова. А ты-то, батенька, куда смотрел?..

Ну, а кто же пробудил гнев в душе Сталина? Кто подсказал ему фамилии Зощенко и Ахматовой? Кто натравил его на писателей и, главным образом, на ленинградских?

Есть все основания думать» что Фадеев.

В 44-м году его отстранили от управления литературным департаментом за притупление бдительности. На его место назначили бывшего ленинградца Тихонова, из которого тогда сделали героя ленинградской блокады. Честолюбивый Фадеев рвался к власти и дорвался.

Незадолго до грозы, разразившейся над ленинградскими писателями, он уехал то ли в санаторий» то ли в «дом творчества» и, уезжая, с таинственным видом сказал одной из своих парикмахерш, причесывавших его доклады, что едет обдумывать в тишине один «проект».

Проект, надо полагать, заключался в том» чтобы пригнуть седую, но немудрую голову Тихонова и снова прыгнуть в свое насиженное кресло. И он пригнул и прыгнул.

Тихонова согнали с поста председателя Союза, но из уважения к его заслугам в Президиуме оставили, а запойного пьяницу, доносчика, на руках которого еще не просохла кровь его товарищей по РАПП, «перевальцев», «кузнецов» и всех, кого он выдавал и предавал в 37-м году и страха ради, и из любви к искусству, дезертира, бежавшего ночью из Москвы, предоставив руководимым им писателям спасаться от немцев кто и как может, – Фадеева назначили не просто первым, а генеральным секретарем Союза писателей. Союз возвели в ранг министерства. Образовали президиум в составе генерального секретаря, четырех заместителей и восьми членов секретариата.

Плохой писатель, так до самой смерти и не кончивший школу Льва Толстого, Фадеев был умным и опытным интриганом. Он знал, что делал, когда подсовывал Сталину рассказ Зощенко «Приключения обезьяны».

На Зощенко давно уже косились и точили зубы.

11 января 65-го года после вечера памяти Зощенко в Центральном доме литераторов Игорь Владимирович Ильинский, читавший на вечере «Елку» и «Искусство Мельпомены», сказал мне:

– Зощенко уже давно раздражал. Мне еще в сороковом году Ворошилов говорил: «Зачем вы читаете Зощенко?»

Как раз в 40-м году Сталин прогневался на Леонида Леонова за пьесу «Метель» и на Валентина Катаева – за комедию «Домик». (Вон когда Сталин ополчился на «никчемный юмор», как выразится в 46-м году Жданов!) Мимоходом ругнули и напечатанную во 2-м номере «Звезды» за 40-й год пьесу Зощенко «Опасные связи».

В «Опасных связях» бывший провокатор Безносов, ставший после Октябрьской революции важной птицей, говорит о себе, что он, «гуманист по природе», «не дрогнет любому врагу голову оторвать…» «Пятьсот людей за один бутерброд отдам».

На обсуждении пьесы в Ленинградском отделении Союза писателей Зощенко сказал примерно следующее (передаю его слова в пересказе присутствовавшего на обсуждении ленинградского фольклориста Александра Николаевича Нечаева):

– Здесь много говорили об идейных недостатках моей пьесы, а вот о самом главном, – о ее чисто художественных слабостях, которые мне теперь видны» – почему-то никто словом не обмолвился. А если перейти к идейным недостаткам» то опять-таки самого главного ее недостатка никто не заметил и не указал. А ведь в чем основная мысль пьесы? В том, товарищи» что подлец у нас был, есть и еще долго будет. И вот эта основная мысль в моей пьесе недостаточно ярко выражена. А вообще —

Я хочу быть понят моей страной,

а не буду понят —

что ж,

По родной стране

пройду стороной,

Как проходит

косой дождь.

Вскоре после обсуждения где-то на улице встретила Зощенко Ирина Николаевна Meдведева-Томашевская.

– Ну как» досталось вам, Михаил Михайлович? – спросила она.

– Пьеса – это что! Вот когда до моих рассказов доберутся!..

Сначала добрались и разобрались в его повести «Перед восходом солнца», и печатанье повести в журнале «Октябрь» оборвалось. В 46-м году добрались и до его рассказов.

После постановлений ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград» и доклада Жданова даже и «прощенный», восстановленный в правах члена Союза писателей Зощенко физически и душевно не оправился. Но убить зощенковское в его творчестве все-таки не удалось.

В 1947-м году было высочайше дозволено печатать Зощенко. Он опубликовал в девятом номере «Нового мира» за этот год цикл партизанских рассказов под общим названием «Никогда не забудем». «Военного писателя» из Зощенко не вышло, рассказы написаны неуверенной, дрожащей рукой. Но у заглавий некоторых рассказов есть автобиографический подтекст, глубоко запрятанный и на счастье Зощенко ни редакторами, ни цензорами не усмотренный.

Заглавие второго рассказа: «Добрый день, господа». – После вынужденной разлуки Зощенко здоровается с читателями. Заглавие четвертого рассказа: «Где кушаю» того и слушаю». – С голодухи и сатиру, и юмор бросишь и в чужом жанре сочинять начнешь. Заглавие десятого рассказа: «У счастья много друзей». – Кто только ни втирался в дружбу к Зощенко до сентябрьских событий 46-го года и кто только ни отвернулся от него потом!..

Начали с запрета катаевского «Домика», придавили Зощенко, а в конце 40-х годов Евгении Ковальчик за то, что она была редактором однотомника Ильфа и Петрова» по партийной линии влепили «строгача». «Двенадцать стульев» и «Золотого теленка» начали переиздавать только после того, как Сталин загнулся.

Доклад Жданова – это длиннейший приказ по армии искусств духовного сына унтера Пришибеева. Цели у него две – застращать и взбодрить коняг: «Но, каторжные, но!» Жданов так прямо и говорит:

…ЦК принял… крутые меры по литературному вопросу.

Своим решением ЦК имеет в виду подтянуть идеологический фронт по всем другим участкам нашей работы.

Шпаргалку Жданову составляли люди, не обременявшие себя хотя бы поверхностным знанием предреволюционной литературы и искусства. Он спутал немецкого писателя Гофмана, автора книги «Серапионовы братья», и поэта-символиста Виктора Гофмана, и этот сшитый из двух Гофман оказывается у него идейным вождем и акмеистов, и «Серапионовых братьев»[89].

Жданов задает риторический вопрос:

Все эти символисты, акмеисты, «желтые кофты», «бубновые валеты», «ничевоки», – что от них осталось в нашей родной русской советской литературе?

Здесь одним небрежно-величественным жестом сваливаются в кучу литературные направления, объединение художников («Бубновый валет») и даже часть костюма Маяковского.

По всему докладу Жданова рассыпаны, как говорил председатель Перемышльского Исполкома Васильев, «перлы» красноречия:

Насквозь гнилая и растленная общественно-политическая и литературная физиономия Зощенко оформилась не в самое последнее время.

Позвольте привести еще одну иллюстрацию о физиономии так называемых «Серапионовых братьев».

В выражениях этот кнутобой не стесняется. Зощенко он обзывает «мещанином и пошляком», «подонком», «беспринципным и бессовестным литературным хулиганом», «пошлой и низкой душонкой». Он считает «совершенно справедливым», что Зощенко «был публично высечен в “Большевике”, как чуждый советской литературе пасквилянт и пошляк» (он имеет в виду статью, громившую «Перед восходом солнца») – Поэзия Ахматовой для него поэзия «взбесившейся барыньки».

Итак, стало быть, к черту сатиру и юмор, ибо даже в юмореске содержится гомеопатическая доля истины, а у нас критиковать нечего – мы живем в Эдеме. К черту интимную лирику! Советскому человеку горевать не о чем. Даешь «идейные, бодрые произведения», «бодрое, революционное направление»! Даешь произведения о Великой Отечественной войне по рецепту: «Политрук не растерялся и вытащил связку гранат», и ни слова о том, как бежали наши воины в 41 – 42 годах, как они попадали в окружение и десятками тысяч сдавались в плен, как бежали во все лопатки партийные и советские работники из городов, к которым подступали немцы (а на беспартийную и даже на партийную сволочь им было наплевать), даешь произведения о героическом (непременно героическом!) мирном труде!

«Наш народ ждет, – вещает Жданов, – чтобы советские писатели осмыслили и обобщили громадный опыт, который народ приобрел в Великой Отечественной войне, чтобы они изобразили и обобщили тот героизм, с которым народ сейчас работает над восстановлением народного хозяйства страны…»

В ответ на этот призыв посыпались поделки-скороспелки, а в поощрение подельщикам и в назидание другим – Сталинские премии. И почет и денежки.

Не сметь, сукины дети, любоваться прошлым: «помещичьими усадьбами екатерининских времен с вековыми липовыми аллеями, фонтанами, статуями и каменными арками, оранжереями, любовными беседками и обветшалыми гербами на воротах», «дворянским Петербургом, Царским Селом», «вокзалом в Павловске и прочими реликвиями дворянской культуры», «Старым Петербургом, Медным Всадником как образом этого старого Петербурга…»

Жданов воротит свою моржеподобную морду даже от воспетого Пушкиным Медного Всадника и требует такого же движения от писателей. Равнение на Великую Отечественную войну, на фабрики, заводы и колхозы! Шагом – арш!..

Медному Всаднику, царскосельским дворцам и помещичьим усадьбам Жданов противопоставляет «потрясающие успехи наших культурных делегаций за границей, наш физкультурный парад и т. д.»

И еще одна зычная ждановская команда стоголосым эхом отдавалась потом до смерти Сталина в советской прессе, команда, кстати сказать, поданная человеком, получившим образование не намного выше того, какое получил его духовный отец – Пришибеев, и школьной премудрости так и не одолевшим:

Некоторые наши литераторы стали рассматривать себя не как учителей, а как учеников буржуазно-мещанских литераторов, стали сбиваться на тон низкопоклонства и преклонения перед мещанской иностранной литературой. К лицу ли нам, советским патриотам, такое низкопоклонство?. – К лицу ли нашей передовой советской литературе… низкопоклонство перед ограниченной мещански-буржуазной литературой Запада?

И – еще шире:

К лицу ли нам, представителям передовой советской культуры, советским патриотам, роль преклонения перед буржуазной культурой или роль учеников?!

«Стали рассматривать себя не как учителей…», «…роль преклонения…» Нет, право же, речь сего витии многовещанного – это речь пошедшего не по военной части Пришибеева-сына, который не уступает папаше ни в глубокомыслии, ни в мягкости тона, ни в красоте слога.

Сама по себе идея борьбы с преклонением и низкопоклонством перед Западом – идея разумная. Ее вели еще Грибоедов, Аполлон Григорьев и Достоевский.

Писк грибоедовских княжон: «Ах! Франция! Нет в мире лучше края!» постепенно слился с заливистыми тенорами наших западников, – от Дружинина, Анненкова, Тургенева до сладкопевцев кадетских, – и с хриплыми семинарскими октавами и басами «революционных демократов», а по нотам «революционных демократов» запели гимны Западу социалисты-революционеры и социалисты-демократы. В докладе Жданова, как и во всей послевоенной «культурной» политике партии, концы с концами не сводились. Если уж Жданов хотел нанести решительный удар низкопоклонству, то вместо того, чтобы восславлять основоположников низкопоклонства, Белинского, Чернышевского и Добролюбова, он должен был бы их развенчать и обратиться к самобытным русским мыслителям – от славянофилов и почвенников до Владимира Соловьева и Розанова. Но что общего у Сталина и Жданова с Хомяковым и Достоевским?.. Вот они и крутились, как бесы перед заутреней.

Обожание всего иностранного действительно въелось и в русское барство, и в русскую интеллигенцию. Увы! От многих моих «отцов», любивших живопись и зодчество, я не слышал ни единого слова о Рублеве и Феофане Греке, о Суздале и Покрове-на-Нерли. От многих моих «отцов», любивших музыку и пение, людей религиозных, я ни слова не слыхал о киево-печерском распеве, о Веделе, Турчанинове и Архангельском. Но советская пресса не способна вести борьбу без тумаков, тычков, тулумбасов, зуботычин, подзатыльников, оплеух и волосяного дера, так что, даже если она, – что, впрочем, случается с ней чрезвычайно редко, – в основе права, ты невольно становишься на сторону тех, кого она лупит и в хвост и в гриву. Мне чужд космополитизм, тем более что природа пустоты не терпит, и в этой пустоте неизбежно заводится всякая нечисть вплоть до кровожадного национализма (пример тому Эренбург). Но я сочувствовал большинству тех, кого в 40 – 50-х годах объявляли у нас «безродными космополитами», потому что это были не «безродные космополиты», а просто-напросто евреи; если же еврея подводили под эту рубрику, то за сим следовало увольнение и лишение куска хлеба.

Борьба с низкопоклонством приняла на страницах советских газет и журналов, как все проводимые партией «кампании», уродливую и смехотворную форму – мы же все умеем изуродовать, огрубить, оглупить и опошлить! Она шла под лозунгом: «Россия – родина африканских слонов». Для моих друзей и для меня она была источником балагурства. Александра Леонидовича Слонимского мы переименовывали то в Вяземского, то в Шуйского. Для переименования Сергея Михайловича Бонди предлагались разные варианты: Прыгунов (если производить его фамилию от французского слова bondir – подпрыгивать), Краснобаев (если производить ее от французского bon dire – хорошо сказать), и, наконец, просто Бондарев.

Советская печать называла германскую армию «грабьармией». Ну, а советская армия, – разумеется, далеко не вся, как, впрочем, далеко не вся германская армия состояла из грабителей, – не превратилась в грабьармию, как скоро переступила границу Восточной Пруссии?

Осенью 41-го года Дмитрий Александрович Горбов сказал:

– Если мы войдем в Германию, дверные ручки будем там отламывать.

Дело доходило и впрямь до дверных ручек. «Освободители» во всяком случае сравнялись с захватчиками.

Ко мне приходили мои друзья, воевавшие с 41-го по 45-й год, отличившиеся, награжденные за боевые заслуги высокими наградами. Все они были потрясены, подавлены, доведены почти до психического расстройства не ужасами войны, о которых они не рассказывали, а ужасами насилий и грабежей, чинившихся Советской армией, ничем не вызванным грубым, хамским обращением советских офицеров с мирным населением оккупированных стран. Теперь уже про «освободителей» немцы, австрийцы, венгры, румыны могли петь:

Насильники, грабители,

Мучители людей.

В Польше, в Болгарии, в Венгрии, в Румынии, в Чехословакии Сталин для прилику поиграл в демократию. А малое время спустя то здесь, то там – путчи, «суды» и казни.

В Венгрии схватили, пытали, заточили в тюрьму кардинала Мин-центи. Оттуда удалось «за погодку» унести ноги за границу представителю партии мелких сельских хозяев премьер-министру Ференцу Надю и председателю Национального собрания Варге, из Польши – создателю партии «Польске Стронництво Людове» Миколайчику. Цадь, Миколайчик, в Болгарии – Петков, в Чехословакии – Бенеш и во время «февральских событий 48-го года» «выбросившийся из окна» Масарик наивно полагали, что многопартийная система в их странах останется незыблемой и что при многопартийной системе можно помериться силами с коммунистами и потрудиться на благо народа. Но все они вряд ли читали, а если читали, то наверняка забыли речь Томского, выдержки из которой я уже приводил: «…в обстановке диктатуры пролетариата может быть и две, и три, и четыре партии, но только при одном условии: одна партия будет у власти, а все остальные – в тюрьме».

Разговор у коммунистов с представителями других партий был, в буквальном смысле слова, короткий. Везде применили один и тот же сталинский прием: дело, мол, не в наших идейных разногласиях; все эти Ференцы и Варги, Маниу, Петковы и Миколайчики – террористы, изменники, заговорщики, наемники, связанные с иностранной разведкой и ставившие своей целью свержение республики и возрождение фашизма. Тогда широким массам будет ясно, почему надо сажать, вешать и расстреливать тех, кому эти массы во время избирательной кампании отдали свои голоса.

Взялись и за неугодных Сталину коммунистов. Начал своевольничать, льнуть к Броз Тито Димитров – его у нас «полечили». В Чехословакии казнили Сланского.

Грабеж, убийства и пожары,

Тюрьма, петля, топор и нож —

Вот что, Россия, на базары

Всемирные ты понесешь!

Как и до войны, Сталин приближал к себе людей, отвечавших трем основным его требованиям: а) способных на «мокрое дело» в любом виде, хотя бы в виде подписи на смертном приговоре; б) холопски ему покорных и в) не возвышавшихся над уровнем посредственности.

Алексей Константинович Толстой в предисловии к «Князю Серебряному» признался, что, работая над романом, он временами «бросал перо в негодовании не столько от мысли, что мог существовать Иоанн IV, сколько от той, что могло существовать такое общество, которое смотрело на него без негодования».

Конечно, страшен был сам Сталин, эта удивительная амальгама тупоголовости, лавирующей беспринципности, хитрости и неутолимой кровожадности. Но, пожалуй, и впрямь еще страшнее было наше общество. Оно разглагольствовало и писало о немецких зверствах, закрывая глаза на зверства сталинские. Оно кипело от справедливого возмущения Освенцимом и Бухенвальдом, но оно забыло про Соловки, про Магадан, про Караганду, про «централы», про Лубянку, про Лефортово, Шпалерку, Таганку. Оно клеймило тех, кто у нас и за границей «сотрудничал с немцами» – не только тех, кто участвовал в карательных экспедициях, кто работал в Гестапо, то есть людей, заслуживающих всяческого поношения, но и тех, кто ради куска хлеба, ради прокормления престарелых родителей и малых детей работал в самых невинных учреждениях (это даже и сотрудничеством назвать нельзя), и тех, кто шел на сотрудничество с немцами во имя спасения соотечественников. Кому бы говорить!.. Ведь мы, прежде всего, должны были бы заклеймить самих себя, ибо мы, за ничтожным исключением, в той или иной форме сотрудничали и продолжаем сотрудничать с партией Ленина – Сталина, то есть с партией предшественников и учителей Гитлера, с партией более опасной и вредной, чем партия нацистов, ибо она двулична и лицемерна.

Интеллигенты, оставшиеся в Совдепии, кто же мы, как не коллаборационисты с 18-го года? Самое слово «попутчик», которое в начале 20-х годов применялось к писателям-интеллигентам, в той или иной степени «принявшим» Октябрьскую революцию, близко по смыслу к слову «коллаборационист». Лай не лай, а хвостом виляй… Все мы – что греха таить? – если и не лаяли, то хвостиками повиливали.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.