VI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VI

Тщательность, с которой Набоков сохраняет контроль над всеми тонкостями сцены на чердаке, и совершенное владение им романной структурой при пародировании экспозиции могут, пожалуй, снять первые две из обычно предъявляемых «Аде» претензий. А что же третья, то есть навязываемое нам Набоковым отношение к Вану и Аде? Не слишком ли мала дистанция, отделяющая автора от столь редкостно одаренных главных героев?

В истории страсти Вана и Ады немало чарующего, и в конце романа — во вставной лирической аннотации Вана — он подчеркивает только ее очарование. Такое же отношение к происходящему пропитывает и сцену на чердаке. Как человек, преклоняющийся перед своим прошлым, выступающий в роли рассказчика Ван стремится показать уникальность юных Вана и Ады: их блеск, их редкостную и даже сверхъестественную схожесть, безмятежность их кровосмесительной любви. Способность этого четырнадцатилетнего мальчика и его двенадцатилетней сестры сделать столько выводов из чрезвычайно скудных и косвенных сведений, почерпнутых ими в гербарии, внушает зависть, а состязание, в которое вступают, норовя превзойти противника, умненькие «кузен» и «кузина», совсем недавно бывшие чужими и все еще стремящиеся произвести друг на дружку впечатление, выглядит и забавным, и более чем естественным.

И все же есть нечто отчетливо неприятное в их обмене туманными репликами. Поскольку Ада сознательно старается превзойти своего брата, ее «Могу добавить… что… что… и что…», естественным образом, в точности повторяют Вановы «Я вывожу отсюда… что… что… и что…». Для Вана-рассказчика перекличка реплик двух детей служит доказательством исключительности их интеллектуального родства. Но нам это сходство представляется лишь малопривлекательной основой их взаимной любви. Ван и Ада испытывают такую тягу друг к дружке именно потому, что они столь неестественно схожи: каждый находит в другом своего двойника, которому он может поклоняться. И страстная любовь к другому человеку обретает отталкивающее сходство со страстной самовлюбленностью — как если бы Нарцисс обнаружил, что обожающая его Эхо и отражение, любовью к коему он томится, — это одно и то же.

Ван и Ада не просто обладают жутковатым сходством, их редкостная одаренность еще и делает их не похожими ни на кого другого. То, что Ван и Ада ощущают свою исключительность, наслаждаются ею и стараются еще и усилить ее, проявляется в каждой частности их разговора. Они гордятся своей способностью увидеть то, чего не видят другие, гордятся умением высказать многое в немногих словах и стараются довести это умение до крайних пределов. Оба тщательно продумывают свои высказывания, словно бы выступая перед аудиторией, которой они намеренно внушают, что та их все равно никогда не поймет, оба словно бы стремятся подчеркнуть и просмаковать свое превосходство над любым воображаемым слушателем. Их гордыня слепит, будто огненное кольцо, очерчивающее заколдованный круг их взаимопонимания, оставляя весь остальной мир вовне.

Диалоги Вана и Ады вызывают раздражение, и я полагаю, что это сделано намеренно. Да, но для чего это нужно?

Рассуждая о шахматных задачах — и имея при этом в виду свои романы, — Набоков писал: «Хотя в вопросах конструкции я старался по мере возможности держаться классических правил, как, например, единство, экономия сил, подрезание незакрепленных концов, я всегда был готов пожертвовать чистотой формы требованиям фантастического содержания, заставлявшего форму взбухать и взрываться, будто пластиковый пакет, в который попал обозленный бес»5. «Ада», история двух отпрысков человека по имени Демон, наполнена такими обозленными бесенятами. Разумеется, этому роману присуща и собственная, особая гармония формы, выраженная в ритме встреч и разлук Вана и Ады, во все ускоряющемся убывании лет и в триумфальном финальном воссоединении, которое позволяет им вернуться к светозарным, нежным воспоминаниям о первой поре их влюбленности. Сцена на чердаке показывает также, что в «Аде» присутствуют и другие архитектонические линии развития, находящиеся под строгим контролем автора. Но Набоков снова и снова разрушает хрупкое равновесие романа неожиданными темнотами, срывающимися с перевозбужденного пера Вана или с перевозбужденных уст Вана и его сестры. Первый монолог двенадцатилетней Ады, с ее поразительным словарем и синтаксисом, с ее привычно безукоризненным знанием ботанической систематики, литературы, античного искусства, с откровенным самолюбованием в том, что касается масштаба ее познаний и живости мышления, дает нам образчик присущих роману внезапных, странных, ошеломляющих извержений многозначных аллюзий, многоязычных каламбуров и многослойных тайн.

В такие мгновения все три основные возникающие при чтении романа проблемы: непрозрачность смысла, явная непропорциональность композиции и чувство неловкости, вызываемое в нас персонажами, сливаются воедино. Неужели Набоков поддался незатейливому соблазну поразить нас своим умом, неужели он не заметил, насколько непривлекательно это его побуждение? Полагаю, что, напротив, Набоков, и вообще-то далекий от желания пускать пыль в глаза, никогда еще столь тщательно не прятал столь многого из своего замысла.

В доказательство своей одаренности Ван и Ада предъявляют нам такие эпизоды, как разговор на чердаке. Набоков же дает нам возможность увидеть в этих же эпизодах доказательство их самодовольства — и нечестности. В качестве рассказчика Ван в этой сцене игриво именует себя и Аду «Никки и Пимпернелла» или «Пимпернелл и Николетт», в честь «ныне давно усопших „Ночных проказников“ Никки и Пимпернеллы (милейших братца с сестрицей, деливших узенькую кровать)» — из газетного комикса, который дети откопали на чердаке. В качестве участвующего в сцене персонажа, юный Ван отзывается на упоминание Адой знаменитой, изображающей девушку-цветочницу фрески из Стабии, что близ Помпеи, называя ее, Аду, «Помпеянеллой», словно бы он расслышал прозвища, данные ему и сестре престарелым Ваном-рассказчиком, — или словно бы престарелый Ван, с пером в руке, снова и снова отшлифовывает описание присущего ему и сестре якобы импровизационного блеска. Настаивая на абсолютной точности своей памяти, сам Набоков оставлял диалоги за рамками своих мемуаров, ибо понимал, что никто не способен десятки лет спустя точно воспроизвести тот или иной разговор. Ван же насыщает свои воспоминания множеством пространных, искусно построенных диалогов, будто бы восстановленных по памяти через восемь десятков лет. Скорее же всего, как мы вправе заподозрить, он — за десять лет, в течение которых писалась книга, — сочинил эти речи, чтобы внушить нам преувеличенное представление о способностях юных Винов. Ван Вин, как заметил в одном из интервью Набоков, мог продемонстрировать куда лучшее, нежели посчитал нужным, умение управляться со своей памятью6.

При всем присущем «Аде» очаровании, романтике, красочности и веселости, проглядывающее в книге щегольство тона и крикливые, неожиданно эксгибиционистские аллюзии могут довести читателя до зубовного скрежета. Однако Набоков знает, что делает. Показывая, что для человеческого сознания наслаждение открытиями неразрывно связано с разочарованием, порождаемым неспособностью осмыслить тот или иной факт, живописуя триумфы и трагедии, неизбежно переплетающиеся даже в сказочном мире Ардиса и Антитерры, он внушает нам мысль, что даже умы такого размаха и приводимые в действие с такой легкостью, как те, которые демонстрируют в сцене на чердаке Ван и Ада, могут быть и до крайности ограниченными, и слепыми. И пока «чванливый Ван Вин» и ни в чем не уступающая ему сестра с недоступной для нашего понимания радостью выставляют себя напоказ, Набоков, стоя за ними, приготовляет и умело запрятывает все новые сюрпризы для тех, кому захочется их поискать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.