IX
IX
Набоков подчеркивал, что искусство должно апеллировать к воображению, а если нет, это просто плохое искусство. Именно поэтому один нравственный порок он критиковал с неприемлемой для большинства университетских преподавателей прямотой. В начале учебного года он между делом упомянул пошлость, «поднял глаза, притворно удивляясь, что мы не знаем этого слова, затем объяснил, что это особое русское слово (настолько же непереводимое, как и английское „corny“[63], с таким же богатством контекстуальных значений и почти полным отсутствием собственного, как и „camp“[64], — сложная разновидность вульгарности»47. Раз в год он читал лекцию о пошлости или мещанстве, знаменитая дата в календаре, когда в лекционный зал стекались толпы случайных слушателей[65].
Он серьезно относился к этому понятию. Больше всего он ценил освободительную силу воображения, «озноб», который мы можем ощутить, «а каким отделом мозга или сердца — неважно. Мы рискуем упустить лучшее в жизни, если этому ознобу не научимся, если не научимся привставать чуть выше собственного роста, чтобы отведать плоды искусства — редчайшие и сладчайшие из всех, какие предлагает человеческий ум». Мещанство он считал диаметрально противоположным качеством: отсутствием воображения, привычкой принимать вещи как должное или из вторых рук, стремлением соответствовать, желанием производить впечатление с помощью лживых и дешевых ценностей. Он говорил о мещанстве Скимпола в «Холодном доме», Чичикова в «Мертвых душах», Омэ в «Госпоже Бовари», но при этом подчеркивал, что мещанство живет и в окружающем его и его слушателей мире, в мире рекламы, в мире самодовольной современности: «Сегодня, разумеется, пошляк может мечтать о стекле и стали, видео и радио, замаскированных под книжные полки»48.
В других случаях, когда он также говорил о нелитературных ценностях, слова его звучали особо убедительно оттого, что он не считал призыв к духовному совершенствованию обязательной частью благочестивого декорума литературных штудий. Вот как он начинал разговор о «Превращении» Кафки:
Можно отвлечься от сюжета и выяснять, как подогнаны одна к другой его детали, как соотносятся части его структуры, но в вас должна быть какая-то клетка, какой-то ген, зародыш, способный завибрировать в ответ на ощущения, которых вы не можете ни определить, ни игнорировать. Красота плюс жалость — вот самое близкое к определению искусства, что мы можем предложить. Где есть красота, там есть и жалость, по той простой причине, что красота должна умереть: красота всегда умирает, форма умирает с содержанием, мир умирает с индивидом. Если «Превращение» Кафки представляется кому-то чем-то большим, нежели энтомологической фантазией, я поздравляю его с тем, что он вступил в ряды хороших и отличных читателей49.
Но прежде всего Набоков подчеркивал значение искусства как средства стимуляции воображения и способности восторгаться творческим духом — и художников, и всего мира. В конце курса он объявлял: то, что он попытался привить студентам, а именно умение читать великие романы, быть хорошими читателями хороших писателей, вряд ли сослужит им службу в решении повседневных проблем. «Но они вам помогут — при соблюдении моих инструкций — испытать чистую радость от вдохновенного и точно выверенного произведения искусства; от самой же этой радости появится тот истинный душевный покой, когда понимаешь, что при всех ошибках и промахах внутреннее устройство жизни тоже определяется вдохновением и точностью»50.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.