VIII
VIII
Слишком часто университеты превращают студентов в литературных критиков прежде, чем они становятся восприимчивыми читателями. В идеале, научная критика подразумевает внимательное чтение и длительный анализ, который может породить глубокие толкования. Однако если этого требовать от студентов, они могут привыкнуть обращаться с литературными произведениями на уровне примитивных абстракций. Набоков считал это вульгарным извращением особых свойств воображения. Сам будучи критиком, он терпеть не мог в литературоведении кропотливого анализа — но любил его в энтомологии. Он готов был тратить время и силы на исследование созданий природы, но не другого писателя — ибо и сам мог создать нечто ничуть не хуже. Именно эта порывистость воображения и сделала его блестящим преподавателем, а его студентов — не литературоведами-недоучками, а отличными читателями.
Он не любил последовательного анализа, потому что куда больше его восхищал шаг в сторону, финт, внезапный сюрприз, мысленный ход конем. Росс Уэцтеон вспоминает:
«Я хочу, чтобы вы скопировали это с абсолютной точностью», — велел нам Владимир Набоков, объяснив, что будет рисовать диаграмму тем «Холодного дома». Он повернулся к доске, взял кусок мела и нацарапал странной параболой с лучами вниз «тема наследства». «Тема поколений» опустилась и поднялась и вновь опустилась змейкой. «Тема социального сознания» резко вильнула в направлении других строк, затем круто изменила направление.
Набоков отвернулся от доски и вгляделся в нас поверх очков, пародируя профессорское подмигивание. «Я хочу, чтобы вы обязательно скопировали это с абсолютной точностью».
Сверившись с листом бумаги на кафедре, он вновь повернулся к доске и почти что вертикально нацарапал: «тема экономических условий». «Тема бедности», «тема политического (мел сломался от нажима, он взял другой кусок и продолжал) протеста», «тема социальной среды» — они взлетали и опадали по всей доске. Некоторые просто не в состоянии нарисовать прямой линии.
Вновь он всмотрелся в нас через плечо и поверх очков, молча напоминая, что нужно «копировать точно».
И наконец, аккуратной падающей кривой, полумесяцем на боку, он начертил последнюю тему, «тему искусства», и мы вдруг поняли, что он нарисовал кошачью морду и последняя строка была кривой улыбкой, и до конца семестра этот кот улыбался в наших тетрадях как насмешка над дидактическим подходом к литературе39.
Набоковское чувство юмора было ключом к очарованию его лекций. У него были свои дежурные остроты: испачканную мелом доску он называл «grayboard»[62] свои лекции — монологами. Самому обычному наставлению он мог придать комический поворот: «И одновременно, то есть в первые дни октября, вы нырнете, не дожидаясь моего тычка, в роман Диккенса». К концу лекции он мог вновь начать читать сначала и наблюдал, как некоторые студенты поднимали головы от конспектов минуту или две спустя, в то время как другие сразу замечали подвох и молча выжидали. Иногда он находил в Гоголе, Диккенсе или Флобере что-то настолько смешное, что начинал давиться смехом, и в конце концов сидевшая на первом ряду Вера делала ему знак, что никто не понимает, о чем он говорит40.
Вызывающая, язвительная критика крупных писателей и мыслителей заставляла студентов навострить уши, и было два случая, когда кто-то из них демонстративно покидал аудиторию, обидевшись один раз за Достоевского, другой за Фрейда. Рядом с Кафкой, величайшим немецкоязычным писателем нашего времени, провозглашал Набоков, Рильке и Манн — карлики или гипсовые святые. Один студент посещал и лекции Набокова, и лекции Виктора Ланге по немецкой литературе и вспоминает, что перемещался из одной аудитории в другую, «как слегка подмоченный фитиль между двумя артиллерийскими складами». Несмотря на это, годы спустя он сказал Набокову, что «получал несравненно больший интеллектуальный заряд в вашей аудитории, чем в любой другой, хотя у вас я иногда и кипел от возмущения». И как вспоминает Росс Уэцтеон, «замечания, которые выглядят разрушительно фальшивыми на холодном печатном листе, казались почти что нежными в его таких теплых лекциях. Он особенно любил читать вслух плохие книги — „Просто не могу остановиться!“ — и весело хихикал»41.
Естественно, любовь Набокова к фразе проявлялась еще сильнее, когда он читал отрывки из текстов, выбранных им для лекций. Он прочитывал вслух большие куски из романов, время от времени отмечая особый взлет вдохновения: «Замечает, как „тускло горит тонкая свечка с огромным нагаром и вся оплывшая“. Если вы остались глухи к этой детали — лучше не беритесь за Диккенса!»42
Набоков обращал внимание на детали, застающие воображение врасплох, и главным его орудием в аудитории был дар вербального сюрприза. Три-четыре раза в семестр он мог
упомянуть «страсть ученого и точность художника», помедлить мгновение, словно он сам себя не расслышал, потом спросить издевательски-озадаченным тоном: «Я ошибся? Может, я имею в виду „страсть художника и точность ученого“?» Еще одна пауза, весело вглядывается в наши лица сквозь оправу очков, словно ожидая ответа, — затем: «Нет! Страсть ученого и точность художника!»43
Он никогда впрямую не говорил студентам, что он сам писатель, а давал им догадаться. Сочиняя «Госпожу Бовари», Флобер писал «от восьмидесяти до девяноста страниц в год — такой человек мне по душе». Стиль Стивенсона, заметил он однажды, «даже более напыщен, чем мой». «В поисках утраченного времени» не автобиография, а «чистая выдумка Пруста, как „Анна Каренина“ Толстого или „Превращение“ Кафки и как Корнельский университет превратится в выдумку, случись мне когда-нибудь описать его»44.
Он не ждал от студентов ни особо высокого культурного уровня, ни цепкости ума, но не соглашался спускаться с высот своего воображения: однажды, когда его пригласили выступить в другом колледже, он написал: «Я не умею „опускаться“ до уровня аудитории»45. Он использовал любую возможность расшевелить воображение студентов — своим языком, своими мнениями, даже своим артистизмом. Каждый год он заново переживал предсмертные страдания Гоголя:
…как безграмотные врачи то пускали ему кровь, то давали слабительное, то погружали в ледяные ванны… Гоголь такой истощенный, что сквозь живот можно было прощупать позвоночник, шесть толстых белых кровопускающих пиявок, присосавшихся к его носу… Гоголь умоляет убрать их: «Пожалуйста, снимите, снимите, уберите!» Утопая за кафедрой, ставшей ненадолго ванной… Набоков эти несколько мгновений был Гоголем, вздрагивал и трясся, его руки держал могучий санитар, голова была запрокинута назад от боли и ужаса, ноздри раздуты, глаза закрыты, мольба заполняет большой, затихший лекционный зал… Затем, после паузы, Набоков хладнокровно говорил: «Хотя сцена неприятная и с надрывом, который я считаю предосудительным, необходимо поразмышлять над ней, чтобы выявить любопытно физическую сторону гения Гоголя»46.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.