ПАССАЖИРСКИЙ ВАГОН

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПАССАЖИРСКИЙ ВАГОН

В свой железнодорожный поселок он вернулся с войны в начале сорок пятого. На левой руке у него остались только два пальца – указательный и большой – она стала похожей на клешню огромного рака.

До войны он не успел даже толком влюбиться – сходил один раз с одной на танцы, промолчал весь вечер, на том знакомство и кончилось.

Еще тогда, когда, как говорится, он был справным парнем и все у него было в целости, он сторонился девушек, был с ними робок, неловок. И очень молод – в сороковом ему минуло восемнадцать, а в январе сорок второго он был уже на фронте. Теперь же после ранения ему казалось, что все девушки с отвращением отводят глаза от его изуродованной руки.

…Отступая, немцы почти полностью уничтожили поселок, станцию Узловую, пути, вокзал, привокзальные постройки. Только в трех километрах за речкой Ивоткой чудом сохранилось несколько строений. Сгорел и дом, в котором до войны жила его семья. Уходя на фронт, он оставил там только одну мать – отец был мобилизован на второй день войны, а через два месяца уже пришла похоронка.

Матери он в поселке не застал и о судьбе ее ничего не смог узнать. Возможно, она жива и скитается где-нибудь по вздыбленной войною земле, возможно, погибла, и могилой ее стал подожженный немцами дом…

В юности он никогда не задумывался, была ли мать молода, просто была – мать. Но сейчас, вспоминая залитое слезами лицо, когда мать провожала его из дома, она казалась ему совсем молодой.

Он не нашел никого, кто мог бы ему хоть что-нибудь рассказать о матери – знакомых в поселке не осталось, ни стариков, ни молодых. Сначала он подумывал перебраться куда-нибудь в другое место, все равно куда, ведь близких у него не было нигде; но слишком долго добирался он до родных мест, до дома. Так попал он в маленький домик за речкой, снял койку у еще не старой тридцатичетырехлетней вдовы Варвары Осиповны; жила вдова с сыном, пятнадцатилетним сумрачным, долговязым Пашей. Оба они подрядились работать на восстановлении железнодорожных путей. Чтобы иметь возможность оплачивать крышу над головой, тепло и харчи, солдат нанялся туда же, хоть и трудно ему было управляться одной рукой.

Пашка встретил жильца недружелюбно, сердито смотрел, как мать потчует его, делясь и без того скудной пищей, заботится и явно жалеет молодого солдата. А тот пытался всячески наладить отношения с мальчиком, но Пашка не поддавался, только злобно отфыркивался, а с матерью стал попросту груб. Сколько раз ни заговаривал с ним жилец, Пашка либо отмалчивался, либо тут же уходил и возвращался только тогда, когда солдат уже укладывался спать.

Но однажды вечером разговор у них все-таки состоялся; да нескладный, зряшный какой-то.

– Мы уж скоро месяц под одной крышей, – обратился солдат к пареньку, – а все как бы друг друга не знаем. Давай знакомится что ли…

– А зачем?

– Нехорошо. В одном доме, а как бы чужие.

– А вы и есть здесь чужой!

– Солдата смутила откровенная враждебность мальчика.

– Ну, пока живу, так нехорошо вроде…

– А кто вас сюда звал? Не живите…

– Ты чего… такой?

– Какой еще?

– Сердитый больно. Со всеми так?

– Нет.

– Со мной одним, значит. Почему это интересно?

– Потому!

– Мудро! Поговорку знаешь?

– Это, что на сердитых воду возят?

– Ага.

– А ты попробуй, повози! – откровенно грубо огрызнулся Паша.

– Скучный ты, брат, какой-то…

Мать не вмешивалась в их перепалку, но когда солдат вышел покурить, сказала:

– Что это ты собачишься? Видишь, одинокий он, калека, Пожалеть его надо, а не рычать, как пес цепной!

– Пожалеть? Еще чего. Он-то живой пришел, а нашего батьку убило!

– Волчонком ты, Паша, растешь! – вздохнула мать и расплакалась.

– Что-то ты больно жалостливая стала! – зло бросил Пашка. – Приблуду этого жалеешь, а по отцу давно плакать перестала!

– Из чего там у тебя нутро сделано? – сквозь слезы сказала мать. – Из кирпича да из крапивы, видно…

– А ты и к нему в нутро заглядывала? – съязвил парень.

Она молчала. И не глядела на сына. Что она могла ему сказать? Она ведь понимала, что резкость мальчика вызвана неосознанной, но горькой мальчишеской ревностью ко всем возвращающимся с войны. И еще боязнью, что мать начинает забывать его отца.

Но разве она не горевала о муже? Сколько вдовьих слез она пролила за эти годы! Даже самой себе, не только Пашке, не могла она признаться, что больше не в силах тосковать, что боль одиночества, в конце концов, задушит ее…

Безошибочное мальчишеское чутье подсказало Пашке, что она заботится о жильце не только как рачительная хозяйка, не только как мать об искалеченном сыне. В ее отношении к нему было что-то такое, что озлобляло Пашку и против жильца, и против матери.

Да, было что-то другое, более теплое. Варвара Осиповна знала – это так.

Ну и что же? – рассуждала она, стараясь оправдаться, – разве она обречена до конца дней томиться в одиночестве? Василий, этот инвалид, моложе ее на целых одиннадцать лет. Это правда, ну и что же? Она ему не навязывается, не лезет ему в постель, а просто… кажется ей, она начинает его любить. А Егор? Муж? Егору теперь ничего от нее не нужно. Егор теперь все ей простит…

«Лучшие свои годы я ему отдала, – горько думала она. – Он с меня сполна получил! А мне-то, мне-то тоже что-то причитается, ежели в живых осталась! Молодая я еще, а кому моя молодость достается? Дороге, да ветру, да пустым ночам, да озлившемуся на весь мир Пашке… Неужто весь мой век так и пройдет, пролетит в одиночку?…»

Она сочувствовала сыну, но вместе с тем тлела в ней досада на него.

«Не жалеет он меня, да и никого не жалеет. А ведь не я виновата, что война его сиротой сделала, что слишком рано стал мужиком, работником, сторожем дому своему. Война эта проклятая убила в нем доброту», – плакала она над сыном, над солдатом, да и над собой.

Месяца через три Василию, как учившемуся до войны в железнодорожном техникуме, предложили должность старшего обходчика на еще не до конца восстановленной дороге, Правда, мечтал он когда-то стать машинистом, как отец, но куда ему с такой рукой!

К весне восстановили в поселке полусгоревшую школу, и Пашка бросил работу – сейчас это было уже не так необходимо; Василий получал приличную зарплату. Поступить пришлось Пашке снова в четвертый класс, а мать вернулась на старое место – уборщицей в ту же школу. Жизнь в маленьком доме начала входить как бы в нормальную колею.

Но Пашка не стал добрее, не переменил отношения к жильцу.

А Варвара все крепче привязывалась к Василию и уже не могла себе представить жизни без него. Первое время ее преувеличенная заботливость смущала Василия, да и клешни своей он стеснялся. Однако когда понял, что она попросту не видит его изуродованной руки, возникло в нем чувство благодарности. И не только за это, не только за кров и заботу, но и за тщательно скрываемую нежность к нему.

Постепенно ему начало казаться, что и он испытывает к ней те же чувства, что и она к нему. Может быть, она просто напомнила ему мать? Но теперь он тоже не мог уже представить себе жизнь вне ее дома, без нее и ее забот. И сделалось неважно, что она так намного старше его. А Пашка? Ну что ж, Пашка подрастет, попривыкнет, поймет, что чужого места он, Василий, не занимает и заменить отца ему или его матери не собирается…

Так и получилось, что через год Василий и Варвара стали мужем и женой.

А Пашка рос еще более молчаливым, неласковым, резким. Василий старался не замечать открытой враждебности пасынка, был с ним всегда ровен, спокоен, называл его уважительным полным именем – Павел, а Варвару, видимо, из уважения к возрасту, неизменно величал по имени-отчеству. А она одинаково истово заботилась о своих мужчинах, следила, чтобы всегда были чисто одеты, сыты. Этим, впрочем, заботы ее и ограничивались; ее совершенно не интересовало, о чем они думают, как относятся друг к другу, с кем встречаются, лишь бы в доме было тихо. Там, за стенами его, слава богу, сейчас все тоже тихо, войны нет, а значит и не грозит опасность ее миру. Она была убеждена, что достигла в жизни всего, чего только можно хотеть, и была довольна и спокойна.

Есть люди, да таких, наверное, и большинство, которые, осуществив свою, пусть и не ближнюю, отдаленную мечту, тот час же создают себе новую, к которой начинают стремиться. Эти – всегда в пути.

Но Варвара была счастлива и больше ничего не просила у судьбы: попросишь лишку, а она возьмет и отберет, что уже дала в награду за долгое ожидание. Всю жизнь она ждала спокойной жизни, мужа, на которого она могла бы положиться, и прожить с ним до самой смерти. Это сбывается, так ей казалось, значит – все при ней и мечтать больше не о чем!

Павла раздражало спокойное довольство матери.

«Как она могла так все начисто забыть? – с обидой и возмущением думал он. – Хоть бы раз об отце вспомнила! Ну, я был сопляком, почти уже не помню его лица, голоса, ни как двигался, как говорил. Но она жена ему была! Говорит – любила. А теперь нарочно не вспоминает, все только приблуда этот у нее в голове… Все они, небось, такие!»

Конечно же, не нарочно Варвара не вспоминала о своем первом муже – она вообще не любила вспоминать. Прошлое для нее переставало существовать, как только становилось прошлым. Слишком долго длилось ее вдовство, чтобы возвращаться сейчас мыслями к прошедшей, растаявшей тоске тех дней. Ну, а о будущем она думать не умела. Сейчас ей хорошо, и, слава богу!

Поэтому она так плохо понимала своего сына. Не могла она его понять и тогда, когда по окончании семилетки, он вдруг сорвался из дома, уехал на целину, потом переехал оттуда в совхоз под Ставрополь, долго жил там один в совхозном общежитии, наконец, женился, отстроился, родил подряд троих сыновей и ни за что не соглашался приехать на побывку к матери в родной поселок. Писал ей редко, не больше трех-четырех раз в год, все больше хвалился своими заработками, новым домом, виноградником, сообщал о рождении очередного сына и никогда не передавал поклон отчиму. Да и писал, вероятно, только потому, что был уверен, что мать обязательно прочитает письмо Василию, а тот позавидует, должен позавидовать благополучию пасынка. Она действительно все письма читала Василию, а тому и в голову не приходило завидовать; он простодушно радовался успехам Павла и неизменно передавал приветы ему и его семейству.

В ожидании новых писем от сына Варвара иногда по несколько раз перечитывала старые. Василий слушал их также внимательно, как в первый раз.

Но вот одного письма она мужу читать не стала. И не сохранила его. Письмо было, как обычно, немного хвастливым, но последние фразы немного огорчили Варвару:

«Неужели все торчите в своей старой мазанке? – писал сын. – Дождетесь, она как-нибудь завалится вам на головы. Ежели муж твой за всю жизнь не накопил денег на новую хату, пусть попросит у меня, я дам, не поскуплюсь».

Варвара вздохнула и, боясь, что это письмо когда-нибудь может попасть мужу на глаза, тут же бросила его в печь.

«Видно, и сладкая жизнь не сделала его добрее к отчиму», – подумала она грустно.

Но долго грустить она не умела, Теперь, когда она ушла на пенсию, ее единственным делом была забота о муже, возня по хозяйству и вскармливание трех слепых котят, которых бросила мама-кошка.

Варвара сильно располнела, обрюзгла, но ни она сама, ни Василий не замечали этого – жизнь их была также однообразна, как тиканье ходиков на стене: дежурство сменялось сном, сон – едой, еда – мелкими домашними хлопотами, потом снова – дежурство и снова сон…

Все также ласково глядела на мужа Варвара едва видными из под отекших век глазами. Десятилетняя разница в возрасте теперь как бы стерлась для них. Уже подошло время и Василию собираться на пенсию.

Как раз в тот год, не успев даже поболеть, неожиданно умерла Варвара. Ночью ей стало плохо, а в одиннадцать часов утра она скончалась.

– Обширный инфаркт, – сказала молоденькая врачиха скорой помощи.

– Что это – инфаркт? – спросил растерявшийся Василий.

– По-старому – разрыв сердца, – объяснил ему сосед, вызывавший неотложку, да так и просидевший у них до конца.

– Как же так? Ведь никогда не болела и вдруг…

– Такая смерть добрая, – утешал его сосед. – Не болела, значит, и смерти не ждала. Хуже нет, ждать ее, проклятую…

Этот же сосед, старый товарищ Василия по работе, помог ему в тех тягостных хлопотах, что всегда влечет за собою смерть. Он же послал телеграмму Павлу:

«Мать скончалась. Похороны пятнадцатого».

Не зная, как подписать – отец, отчим, Василий, послал без подписи – и так яснее ясного.

Всю ночь перед похоронами сеял мелкий, холодный дождичек. К утру он отморосился, но все вокруг было пропитано липкой влагой.

Идя рядом с Василием, который вроде бы не слышал и не видел ничего кругом, Павел озадаченно думал:

«Народу сколько! Все больше мужики, почти все – железнодорожники. Друзья его? Я никого не узнаю… не помню… Значит, не такие они одинокие были?…»

Несшие гроб часто менялись – идти было трудно, грязь прилипала к сапогам.

На дне заранее вырытой могилы тоже стояла вода.

Когда опускали гроб, Василий чуть не крикнул:

«Что же вы ее в болото?!»

Его передернуло, когда первые комки раскисшей земли шлепнулись о крышку гроба, От этого хлопавшего звука еще больнее сжалось сердце.

…Все разошлись. Над могилой остались только Василий и Павел.

На холмике лежало несколько обмерзших астр. Василий неотрывно смотрел на них, и слезы медленно стекались по его темным щекам. Может быть, плакал он сейчас в первый раз в жизни. И плакал не только о Варваре, но и о матери своей. Где ее могила? Как умерла она? Вспоминала ли перед смертью сына? А часто ли он сам вспоминал о ней все эти долгие годы неизвестности и разлуки? Ну, а Варвара? Много ли видела она от него добра и ласки? Это она о нем всегда заботилась, а он только принимал ее заботу.

Что это было с ним сейчас? Угрызения совести или просто тоска по двум женщинам – только они и существовали в его долгой, однообразной жизни, – словно это были недавно погибшая, полузабытая мать и только что умершая жена, а слившийся воедино образ бесконечного женского всепрощения и доброты. И могила эта была могилой их обеих…

Павел смотрел на отчима и не решался к нему подойти. Стоял поодаль и удивлялся: неужто так сильно, так искренне любил мать? Что-то зашевелилось вдруг в самой глубине его сознания – то ли воспоминания, то ли стыд. Дрогнуло, смягчилось его сумрачное, огрубевшее лицо. Ему самому внезапно захотелось расплакаться. Но он сдержался. Подошел к Василию, нерешительно дотронулся до его вздрагивающего плеча и в первый раз в своей жизни назвал его:

– Отец!

– Василий не откликнулся.

– Пойдем, – уже смелее произнес Павел. – Надень шапку, простынешь. А, отец!

И Василий услышал.

Повернул к Павлу заплаканное лицо, сказал негромко:

– Пойдем. Соседки обещали все приготовить… Пойдем, помянем наших матерей…

На утро Василий провожал Павла; перед самой посадкой в вагон Павел смущенно сказал:

– Вот что… ты, как на пенсию выйдешь, – переезжай к нам. Места у нас замечательные. Что тебе одному маяться?

– Привык я здесь…

– Ты погоди, погоди, не отказывайся сразу. Ты подумай…

И неловко хмыкнув, добавил:

– Ты на меня зла не держи. Ладно? Не держи… я, может, по недомыслию так с тобой…

– Садиться пора… Прощай Паша. Домашним от меня поклон передай…

– Подумай, ладно? Обещаешь подумать?

– Что ж. Обещаю. Подумаю. А на побывку приеду обязательно… Прощай…

Теперь он жалел, что так рано вышел на пенсию. Дома одному было действительно тоскливо. Он все время старался что-то делать по хозяйству: переложил кое-где подгнивший пол, оклеил новыми обоями комнату, зашпаклевал двери, побелил печку. А зима все длилась, длилась, вьюжная, холодная. По ночам было особенно худо – устрашающе постукивала о стекло сухая ветка старого клена, которую вот уже несколько лет он собирался спилить, да так и не собрался. Чтобы как-то поторопить уныло тянущееся зимнее время, он сходил в управление, записался там, в станционную библиотеку. Проходя поселком, удивился, как он изменился. В сущности, это был уже не поселок, а небольшой районный городок; старый рынок окружали теперь пятиэтажные дома, железнодорожное училище, где он учился до войны, перенесли из Узловой сюда, в новое здание, построенное неподалеку от школы. Чуть подальше выстроился большой магазин, который торжественно называли Торговым центром. Словом – город и город.

Василий пристрастился к чтению. Все вечера просиживал над книгой, благо в их домик тоже провели электричество. Вскоре маленькая станционная библиотечка была прочитана вся от начала до конца. Пришлось записаться в городскую. Сначала читать ему было трудно – он медленно переползал со страницы на страницу, часто подолгу задумывался, не всегда понимая только что прочитанное. Но постепенно втянулся, стал читать быстрее и вдумывался уже не в сложение фразы и словосочетание, а в смысл и суть прочитанного. Он читал до позднего вечера, пока не начинали слезиться глаза. И было ему уже не так тоскливо в его пустом доме.

Наступила, наконец, весна. Теплая, но пасмурная, дождливая. Бледное северное солнце изредка пробивалось сквозь серую, тусклую пленку, затягивавшую небо, и тут же снова таяло в туманном мареве.

Но эта неласковая весна внесла всё же какое-то разнообразие в жизнь Василия: он вскопал в прилегавшем к дому крошечном палисаднике несколько грядок, посадил картошку, посеял лук, укроп. Для поливки этого «обширного» огорода хватало одной лейки, и все же было какое-то занятие. Когда, наконец, весна по-настоящему разгорелась и солнце начало подсушивать землю, пришло письмо от Павла. Он настоятельно приглашал Василия к себе:

«Приезжай, – писал он, – у нас скоро черешня поспеет, да и другие ягоды-фрукты пойдут. А летом и виноград-скороспелка нальется, Ты, небось, никогда его вдосталь не едал. Приезжай. Мы все тебя ждем. И ребятишки ждут деда, не дождутся».

Что-то неожиданно теплое шевельнулось в душе Василия от этих слов – «ждут деда».

«Поеду, – решил Василий. Поживу немного, погляжу, а вдруг да и…»

Поездка была долгая, неудобная и утомительная: от Узловой до Соснова, от Соснова до Ленинграда, от Ленинграда до Ставрополя, от Ставрополя до Низинки. Добирался он по старой железнодорожной привычке на паровозах и на товарных платформах – перегоны совершал в тамбурах дальних поездов; словом, пока добрался до места, порядочно устал.

Пожил он у Павла недолго. Черешни, правда, поел порядочно, но до винограда так и не дожил. Очень уж жаркие ветры дули со степи, да и шумные мальчишки донимали – то тащили ни свет, ни заря на речку порыбачить, то на ближний конезавод, то носились вокруг него загорелые и белозубые как цыганята.

И потянуло его домой, в тихое северное лето, где в серебристо белые ночи пахнет пылью и влажной травой.

В первый раз в жизни решил он ехать обратно не «на перекладных», как привык за свою многолетнюю железнодорожную службу, а купить нормальный билет в плацкартный вагон, тем более, что полагалось ему оплачивать только плацкарту.

Павел на своем мотоцикле довез его до Ставрополя. За несколько минут до поезда Павел сказал грустно:

– Не нравилось тебе у нас, отец… Ведь тут и зимы почти не бывает, а у вас…

– Почему не нравилось? Ничего. Хорошо ты живешь.

– Так переезжай, – обрадовался Павел.

– Подумаю… Ну, счастливо тебе. Давай обнимемся на прощание, что ли…

– В купе он застал только одного пассажира. Женщина сидела, опершись локтями о столик, смотрела в окно просто так, ни на кого – подле окна никто не стоял, люди равнодушно и торопливо проходили мимо.

– Здравствуйте, – сказал Василий.

Женщина оглянулась, приветливо кивнула. Лицо ее было серьезно, даже немного грустно, но в глубине глаз таилась как бы готовность к улыбке.

– Почему-то это выражение затаенной веселости смутило Василия.

– Соседи мы, – неловко сказал он.

– Соседи, – уже открыто улыбнулась женщина. – Да надолго ли?

– Вам далеко ехать?

– Далёко. До самого конца.

– О! – обрадовался Василий.

Сам не понимая, почему, ему стало хорошо на душе от известия, что женщина тоже едет до самого Ленинграда.

– И мне до конца!

Показалось ему или действительно это тоже обрадовало женщину?

– Что ж, – сказала она, – давайте знакомиться, коли так далёко вместе ехать.

– Василий Степанович меня зовут.

В его широкую, твердую ладонь она вложила такую же затвердевшую от работы руку.

– Клавдия я, – после паузы добавила – Алексеевна.

Василий поставил на стол небольшую плетеную корзинку, откинул чистую тряпицу, предложил:

– Угощайтесь. Пасынок на дорожку набрал. Говорят, лучшая черешня в районе из его села.

– Ой, какие красивые! Словно, каждую кто-то специально раскрасил – один бочок желтенький, другой алый! Даже есть жалко.

– Что вы. Ешьте, ешьте, сладкая, как мед!

Заглянула молоденькая проводница.

– Билетики, пожалуйста. А, у вас железнодорожный…

– Да. Решил раз в жизни попробовать, как это по-пассажирскому, – улыбнулся Василий.

– Ну и как, нравится? – засмеялась проводница. Еще не пробовал, – только отъехали. Пока – очень нравится.

Постели возьмете?

– А как же! Пассажирить, так пассажирить!

– А чайку желаете?

– Можно и чайку.

– Есть вафли, печенье.

– Ну, уж нет, эта пища детская. У меня и потяжелее найдется – пасынкова супруга напекла, нажарила… Ох, извините, Клавдия Алексеевна, может, вам желательно вафли?

– Спасибо, нет. Я ведь тоже на дорогу кое-что на дорогу припасла.

– Долго и истово пили они чай с пирожками, что напекла жена Павла, и говорили так, ни о чем.

– Напились. Помолчали. И вдруг неожиданно для самого себя Василий сказал:

– А у меня прошлой осенью жена померла.

Клавдия молча, сочувственно покачала головой.

– И не болела нисколько – ночью стало плохо, а утром скончалась.

– Такая смерть счастливая…

– А по мне, никакая смерть не счастливая…

– Так это для тех, кто в живых остается.

– Может…

Клавдия убрала на столике и опять бездумно уставилась в окно. Стемнело. Проносился мимо неяркий отблеск далеких станиц, в одну линию сливались огни фонарей у шоссе.

В купе зажегся свет, и за окном все исчезло. На стекле, как в старом потускневшем зеркале, отразилось лицо Клавдии. Привычным движением она поправила волосы, обернулась к Василию.

– Будто и нет там за стеклом ничего. Заперли нас тут, и несемся невесть куда, – сказала она и улыбнулась широко и весело. – Будем стелиться?

– Что-то спать нет охоты, – чуть смущенно сказал Василий.

– И мне! – обрадовано откликнулась Клавдия.

– Вот и ладно. Поговорим еще… Вы сами откуда родом?

– Гатчинская я.

– Так мы ж почти земляки с вами. Знаете, нет? – Станция есть такая в Ленинградской области – Узловая. Неподалеку от Белгорода, ближе к Сосново. Бывшая Финляндия. Не слыхали?

– Нет.

– У нас раньше просто поселок был, до войны. А теперь уже целый город. Районный.

– Я тех краев не знаю. Еще совсем маленькую родители в Ленинград вывезли.

– Живы родители?

– В блокаду померли. Меня чуть живую соседи пристроили в детдом, что по Дороге жизни эвакуировали в Вологду. В сорок шестом мы обратно вернулись. Я долго еще болела. Училась кое-как. Семилетку все же закончила. Работать пошла. Там своего будущего мужа встретила.

– Вы замужем? – почему-то неприятно задетый, спросил Василий.

– Была. Полгода года. Оказался человек нехороший. Пил, случалось – бил меня. Жили мы со свекровью. Она женщина очень хорошая, да слабая. Любила меня, жалела, а с сыном справиться не могла. Ушла я от них, а жить-то мне было негде. Свекровь, дай ей бог здоровья, устроила меня ночной нянечкой в детские ясельки, так там койку мне определили. Вот до сих пор там и живу…

– Значит и вы одинокая, Клавдия Алексеевна, как я.

Сам не понимая почему, ее одиночество обрадовало его.

– Да как сказать – одинокая, – задумчиво улыбнулась Клавдия. – Со свекровью мы и по сей день близкие. Я как раз от нее сейчас еду.

– Вот как?

– Ага. Она у дочке на покое жила, а дочка возьми да помри. С внуком теперь живет. Я, как на пенсию вышла, решила к ней съездить. Старенькая она, боюсь, больше не увидимся…

– Она где проживает?

– В Ставрополе, в городе. Внук ее в агрономическом техникуме преподает.

– Ученый, значит, человек.

– Молодой еще, а умный, образованный.

– Теперь молодых много образованных.

– Много.

Помолчали.

– И долго вы у нее гостили?

– Целый месяц. За всю жизнь столько не отдыхала, – засмеялась Клавдия. – Даже надоело бездельничать!

– Мы теперь с вами пенсионеры, нам полагается бездельничать…

– Да нет, Василий Степанович, мне другие мысли в голову вступили… – Примолкла, опять задумалась.

– Я всю жизнь горевала, – заговорила она, – что детишек своих не нажила. Люблю я их очень.

Оживилась и тихо засмеялась чему-то своему.

– И знаете. Ей богу, они меня тоже любили. В ясельках со своими делишками, с бедами – радостями – ко мне: мама Клава, да мама Клава…

– Видно, добрая вы, Клавдия Алексеевна. Ребятишки, они умные, сразу человека чуют. Это вроде как лошади или собаки – кто к ним добром – ни за что не обидят.

Клавдия громко рассмеялась.

– Ну, спасибо вам, с собакой меня сравнили!

Да что вы! Неужто обиделись? – смутился Василий. – Я же вроде в похвалу!

– Шучу я, – отмахнулась Клавдия. – А может, вам моя болтовня надоела?

– Нет, нет, слушаю.

– Я скоро к концу подойду, – серьезно заговорила Клавдия, но снова примолкла.

Василий ждал, внимательно вглядываясь в ее немолодое, но удивительно свежее лицо. Ему казалось, что она чем-то огорчена. Но нет, в глазах все та же готовность к улыбке, которая сразу так понравилась Василию. И еще что-то было в ее лице, чего он раньше не заметил, либо не обратил на это внимания – похоже было, что она приняла какое-то важное решение, но не уверена, стоит ли говорить о нем малознакомому человеку.

И Василию захотелось взять ее маленькую, твердую руку, подержать в своей широкой ладони… Пусть говорит, он одобрит любое ее решение, но пусть будет оно таким, чтобы в ее жизни осталось место и для него, Василия… Сказать ей об этом? Сейчас? Сию минуту? Но он совершенно не знал, как это сделать, какие для этого нужны слова. Может, она рассердится, не захочет вообще с ним разговаривать?

«Да и что я ей? Старый старик, калека, а она вон еще какая… красивая?»

А Клавдия продолжала молча глядеть в тусклое стекло окна.

И вдруг там, в стекле, встретилась с ним взглядом: он смотрел на нее пристально, напряженно, чуть сощурив глаза, словно издалека.

Этот взгляд смутил ее до слез. Не потому, что был недобрым, враждебным – совсем, наоборот: на обрубленном темноватом лице Василия светилось выражение такого откровенного, простодушного восхищения, что Клавдия невольно на мгновение зажмурилась.

«Господи, – подумала она, – разве так бывает? Еще даже суток нет, как мы знакомы, а будто знаем друг друга сто лет»…

Открыла глаза, снова встретила тот же взгляд и невольно радостно улыбнулась ему навстречу. И тут же ужаснулась:

«Стыд какой! Что он обо мне подумает!..»

«Чего это она? – всполошился Василий, видя, как резко изменилось выражение ее лица. – Плохо обо мне подумала? Да нет, не девчонка ведь, должна уж про людей понимать…»

Клавдия встала, взяла мыло, полотенце и, не глядя на Василия, вышла из купе.

«Рассердилась, – подумал Василий. – Да на что же?»

Клавдия вернулась умытая, посвежевшая, но тревожное ожидание чего-то непонятного продолжало волновать ее. Она уселась так, чтобы больше не отражаться в стекле окна, но в узком купе, конечно, невозможно было стать совсем невидимой или незаметной.

Василий понимал – ей не хочется, чтобы он на нее смотрел, но удержаться не мог и изредка, исподтишка все же поглядывал на нее.

«Вот как странно в жизни случается, – думал он. – Годами с человеком встречаешься, а не заденет он тебя, не тронет ни мысли, ни сердца, – так, прохожий. А бывает, несколько часов человека видишь, а мнится – всю-то жизнь с ним прожил. Как это так получается?»

Клавдия и Василий молчали, и почему-то обоим было неловко.

И оба понимали, что думают они сейчас об одном и том же.

«Вот дура, – корила себя Клавдия. – Про себя я все ему разболтала, а об нем знаю, что вдовый, да войну воевал… Ну и что? Пусть и не знаю… а вижу, какой он человек… Неужто все так и пройдет? Кончится дорога и все? Больше я его не увижу?!»

«Не научился я с женщинами по-хорошему разговаривать, – с грустью подумал Василий. – Неужто вот так – доедем до места и разойдемся? И больше не повстречаемся?»

«А вдруг он пьяница? – ужаснулась Клавдия. – Я ведь про мужа своего сперва не догадывалась, что пьет… А этот? Да нет, не похоже. Этот… надежный… Надежный? Мне-то к чему это знать? Что смотрит на меня эдак… ласково, так может, я все сама себе выдумала? Что это я? Старуха, а вот что в голову лезет!»

Она выпрямилась, сердито глянула на Василия, прихмурила почти невидимые, светлые брови, но, увидев его перетревоженное, взволнованное лицо, неожиданно для себя самой доверчиво и открыто улыбнулась.

И тот час он отозвался на эту улыбку.

– Красивая вы, Клавдия Алексеевна, – радостно сказал он. – Когда вот так улыбаетесь…

Она вспыхнула. У нее покраснела даже шея.

– Скажете тоже! – прошептала она. – Старухе – такие слова!

– Да как вы можете?! Вы мне совсем молодой глядитесь.

– Мне пятьдесят шестой… Что это вы, право?

– Ну и что? Ну и что? Иной человек, если сердце у него доброе, до самой старости красив бывает, а вы…

– Скажете…

Замолчали, но в этом молчании уже не было той тяжести и смущения, что сковывали их минуту назад. Напряженность исчезла, словно легкий сквозняк пронесся по купе и очистил воздух.

– Хочу с вами посоветоваться, – неожиданно проговорила Клавдия. – Про жизнь… про свою будущую жизнь…

– Помилуйте, какой же я советчик. Я свою-то жизнь не знаю, правильно ли прожил.

– Так мужчина бабе всегда присоветует…

– Попробую, может, смогу.

– Я вот что… Нет, не так… Мне одна мысль в голову вступила. Думаете, меня с койки кто-то гонит? Да нет же. Говорят, живи, Клавдия, хоть до самой смерти! Да что ж, думаю, буду я как собака, всегда у чужого порога тулится?

Василий вдруг сильно заволновался, но не решался произнести то, что ему сейчас хотелось сказать.

Клавдия не заметила его волнения.

– Да так ли я решила, не знаю, – продолжала она задумчиво. – Хочу уехать на родину, под Гатчину, в деревню, купить какой-нибудь заброшенный дом. Я денег накопила, целых шесть сотен. Думаете, хватит? Теперь в деревнях, говорят, много домов брошенных… И хочу я в колхоз вступить. Как считаете – примут? Я ведь здоровая, еще годов десять проработать смогу… Примут? Не скажут – стара, мол, своих старух девать некуда?

– Как вы, право об себе понимаете. Какая же вы старуха! Можно сказать – невеста! – несмело улыбнулся Василий.

– Вам шуточки, а я всерьез посоветоваться хотела, – обиделась Клавдия.

– Так и всерьез.

– Ладно вам. Пора спать укладываться. Ночь.

– Хорошо, – покорно согласился Василий. – Я пойду, покурю, а вы тут располагайтесь.

Клавдии стало чуть-чуть неприятно, что он так быстро согласился закончить разговор. Она встала, начала разбирать постели.

Когда Василий вернулся, Клавдия все также сидела, опершись локтями о столик. Обе постели были разобраны, но ложиться, по-видимому, она не собиралась.

– Может, еще чайку попьем? – неловко предложила она.

– Спит проводница. Будить-то жалко, сон у них малый – на каждой станции подниматься надо. Пусть отдыхает…

– Ладно. Пусть.

Василий сидя пристроился на своей застеленной полке. Лампа в купе внезапно притемнилась, заголубела, лицо Клавдии в окне потускнело, стало едва видным. Свет придорожных огней как бы пронизывал ее отражение, и казалось порой, что оно уносится вслед за светом, исчезает, тает…

Незаметно Василий задремал, Очнулся, увидел, что Клавдия крепко спит на своей полке, до шеи прикрывшись одеялом. Губы полураскрыты, будто она вот-вот улыбнется. Лицо ее казалось Василию необыкновенно милым и таким своим, близким, словно он всю жизнь видел ее спящей и всегда оберегал ее сон.

«Снится, видно, что-то хорошее, – думал Василий. – Может, ребятишки, что звали ее мама Клава… А счастья-то она видела в жизни не так уж много. Одинокая…»

И в первый раз в жизни ему до боли захотелось сделать другого человека счастливым.

Он так и не прилег почти до самого утра. Все сидел и смотрел на спящую Клавдию. Ему почему-то казалось, что если он уснет, с ней обязательно случится что-нибудь нехорошее, какая-то неожиданная беда. И чем дольше он смотрел на нее, тем более ширилась в его сердце непривычная, непонятная жалость к этой малознакомой женщине.

На какой-то недолгой остановке она проснулась, тревожно приподнялась, спросила удивленно:

– Случилось что? Почему вы не спите, Василий Степанович?

– Нет, нет. Все ладно. Спите.

Успокоенная, она опустилась на подушку и сонно произнесла:

– Как тут спиться! Словно в коляске – мягко и качает. Хорошо…

…Утром они вели себя как давно знакомые, даже близкие люди.

В Ростове Василий купил на лотке вареную курицу, в киоске взял булочки и две бутылки пива. Клавдия принесла от проводницы стаканы, тарелку, накрыла столик своим суровым полотенцем. Делала она это так спокойно, весело, по-семейному, что Василий перестал стесняться. Он с удовольствием смотрел, с каким аппетитом, вкусно она ела, как заботливо потчевала его; с волнением думал он – вот так бы всегда! Ему казалось, что если он решится предложить ей никуда не ехать, не искать другого дома и поселиться у него, она не откажет, согласится…

На первой большой остановке после Ростова в купе заглянула женщина в белом халате с подносом в руках.

– Бутерброды с сыром не желаете? – спросила она Василия.

– Благодарствуйте, нет.

– Может супруга ваша желает?

Клавдия смущенно отвернулась.

А Василий весело сказал:

– И супруга моя не желает.

Двери купе с треском закрылись.

– Смешная! – сказала Клавдия.

– А почему? Не смешная вовсе… Если бы вы…

Клавдия опять, как и в первый раз, сильно покраснела. Кровь залила сначала шею, поднялась выше, ярко запылали щеки, лоб, даже уши. Так краснеют очень молодые и неопытные женщины. Она низко опустила голову, и Василий заметил в ее темных волосах несколько седых прядей.

И почему-то эта седина внезапно придала ему решимости.

– Если бы, Клавдия Алексеевна, – заговорил он сбивчиво, – если бы вы согласились… выйти за меня, я бы… я бы всю жизнь счастливый был, Клавдия Алексеевна…

Клавдия прижала ладони к горящим щекам. Подняла голову, смятенно смотрела в лицо Василия. Глаза у нее были странные, шалые какие-то. Непонятно было – рассмеется она сейчас или заплачет.

– Что вы так… сразу? – спросила она шепотом.

– А в моем возрасте и надо сразу… Да и не так уж сразу – я ведь ночь не спал, все про вас думал. Если бы… Может, и заслужу, чтобы стать вам по сердцу… Я бы… все… Будет у вас свой дом… свой порог до самой смерти…

В глазах Клавдии мелькнула та же готовность улыбки, которая так нравилась Василию.

Но Клавдия не улыбнулась, а неожиданно расплакалась. Не стирая слез, поглядела на Василия, вздохнула, сказала:

– Хороший вы человек Василий Степанович…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.