Глава 10 ЛЮБОВНИЦА ГЕНЕРАЛА
Глава 10
ЛЮБОВНИЦА ГЕНЕРАЛА
I
Борьба русской армии Врангеля с превосходящими силами красных длилась семь месяцев — семь месяцев жесточайших боев и высочайшего героизма, семь месяцев отчаяния и надежды. Позорное поражение в Новороссийске было смыто кровью — своей и чужой — русской кровью. Но это ничего уже не могло изменить, потому что силы были неравны и "большевистская зараза" (иными словами — "чистый пламень мировой революции" — ибо на любое явление можно взглянуть двояко) захватила всю бывшую империю.
К середине октября 1920 года командование Красной армии собрало в Таврии войско, вчетверо превосходящее силы противника, и в новых кровопролитных боях последнее сопротивление белых было сломлено.
Отступление из Крыма стало одной из самых кошмарных страниц Гражданской войны: остатки белых дивизий — отчаявшиеся, обескровленные, измученные — из последних сил сражались у Перекопа и Салькова, на Крымских перешейках, обеспечивая тем самым эвакуацию раненых и гражданского населения.
Эвакуация проводилась спешно. Население — да и армейское командование — было охвачено паникой. Множились рассказы о зверствах красных в уже захваченных ими областях, а потому по трапам кораблей военного и гражданского флота спешили даже те, кто месяцем раньше и не подумал бы бежать из России, у кого не было каких-то особых причин бояться большевиков, даже те, кто некогда сочувствовал революционным идеям. Их мир в одночасье рухнул. Нет, не тогда, когда в далеком Петербурге власть захватили большевики, и не тогда, когда в еще более далеком Екатеринбурге убили их Государя, — только сейчас всеобщая беда докатилась до них и обрушилась с двойной, тройной силой, тем более что они не были к этому готовы. Дворцы, превращенные в лазареты, тысячи раненых, эпидемия тифа. Слухи, слухи. Ежедневные вести об отступлении. Беженцы с севера России, из городов, уже сгоревших в пресловутом "чистом пламени". Здесь это было воспринято особенно болезненно, потому что именно здесь к этому совершенно не были готовы! Крым — бывший царский курорт, куда летом выезжал весь высший свет (Кавказ в те времена считался гиблым местом, и в качестве курорта его начали обживать только при Сталине), — благословенная земля: благоухание кипарисов, щедрое солнце, плеск волн, многообразие цветов и фруктов, цоканье копыт прогулочных лошадей, ленивое стрекотание киноаппаратов, кружевные тени от дамских зонтиков. В этом сонном мире не ждали беды. И до самого конца верили, что "все обойдется". А когда поняли, что не обойдется, впали в отчаяние, которому доселе не было равного. В Евпатории, Севастополе, Ялте, Феодосии и Керчи обезумевшие люди переполняли порты, теряли в давке детей, стариков, супругов, кричали, рыдали, сходили с ума — в буквальном смысле лишались рассудка — и успокаивались только тогда, когда оказывались на борту, отделенные от берега полоской воды.
Писатель Иван Сергеевич Шмелев видел эвакуацию Крыма и описал в своем романе "Няня из Москвы". Сам он тогда не уехал — и это было большой ошибкой его, потому что после прихода красных он потерял единственного, обожаемого сына Сережу, инвалида Германской войны, — его расстреляли, как расстреляли всех бывших офицеров, пожелавших остаться в России и служить народу. Шмелев покинул Россию позже, с разрешения сочувствовавшего его трагедии Луначарского. А многие его знакомые эвакуировались из Крыма именно в ноябре 1920 года. По их рассказам и по своим собственным впечатлениям — со стороны — словами безграмотной няни Дарьи он описал то, что там было… Так точно и ярко, как никто другой не смог бы: "На-ро-ду!.. Вся набережная завалена, узлы, корзины, горой навалено, детишки сверху сидят, налужены. Все с бумажками тычутся, офицера с ног сбились, раненых больше, бумаги смотрят, куда-то посылают. А им кричат: "Выехали все, не оставьте нас на погибель!" Офицера уговаривают-кричат: "Всех заберут, еще пароход будет!" А публика не верит, друг дружку давят, офицерики все кричат, в растяжечку так, успокоить бы: "Спокой-ствие! Спокой-ствие! Все уедут, войска не помешает, она на Севастополе садится". Бабочка одна как убивалась, чернобровенькая, с ребеночком… — "Ох, мамочки мои, да иде ж мой-то, мой-то иде ж?". Казака своего разыскивала, а его вчера еще с лазаретом погрузили, а она в городе не была. Ну, взяли. Да много так, растерялись — не сыщутся. <…> Старушка на глазах закачалась — померла, от сердца. Внучек все кричал: "Бабушка, подыми-ись!" Чего только не видали… Уж темно стало, с парохода свет на нас иликтрический пустили, сверху, из фонаря, — так по глазам и стегануло. И еще дальше корабль стоял, и с него пустили, по городу стегануло, на горы, как усы, туда-сюда. А это, говорили, сторожат, оглядывают вокруг, нет ли большевиков. И вдруг церкву нашу и осветили, крестики заблистали, ну чисто днем. Я и заплакала, заплакала-зарыдала… — прощай, моя матушка Россия! Прощайте, святые наши угоднички!.. И нет ее, в темноте сокрылась, — на горы свет ушел".
Остатки русского военного и гражданского флота вряд ли сумели бы вывезти всех, так что беженцам еще относительно повезло, что бывший либеральный политик Петр Бернгардович Струве незадолго до эвакуации белой армии ездил в Париж, где добился от французского президента А. Мильерана сначала признания правительства Врангеля, а затем помощи французского флота при эвакуации гражданского населения. Разумеется, помощь была далеко не бескорыстной и русские заплатили за нее втридорога, но об этом чуть позже…
Сто двадцать шесть больших и малых кораблей отошли от крымских берегов, увозя 145 693 русских, не считая команд, — увозя в полную неизвестность. Никто и нигде не ждал их. Будущего, в сущности, не существовало. А настоящее было ужасно.
Один из участников крымского отступления, Б.Н. Александровский, вспоминал: "Итак, я стою на палубе "Херсона". В памяти остались на всю жизнь те тяжелые, безотрадные и мучительные минуты, когда от моего взора постепенно скрывались в морской дали контуры Крымского полуострова, а на борту "Херсона" я увидел в обстановке неизжитых противоречий людскую кашу из самых разнообразных элементов тогдашнего буржуазного, чиновничьего, военного и интеллигентского общества, постоянно враждовавших между собою и очутившихся теперь у разбитого корыта в одинаковом положении и в одинаковых условиях. Рядом с жандармским полковником сидел на узлах и чемоданах старый земский врач с семьей, которого, может быть, еще вчера этот полковник допрашивал "с пристрастием", в качестве обвиняемого по очередному делу о "потрясении основ". Около есаула Всевеликого войска Донского, еще недавно во главе сотни казаков с нагайками в руках разгонявшего толпу демонстрантов, можно было увидеть в полумраке трюма фигуру недоучившегося "вечного студента", быть может, участника этой демонстрации. Редактор архичерносотенной газетки, еще вчера призывавшей к погромам, пререкался с одесским биржевиком-евреем в битком набитой каюте, где яблоку негде было упасть. Чиновники деникинского Освага, сидя на свернутых в кормовой части палубы корабельных канатах, переругивались с бывшими репортерами эсеровских и меньшевистских газет. А я, представитель младшего поколения дореволюционной московской интеллигенции, сын врача и сам врач, стоял, тесно зажатый в сгрудившейся толпе бывших царских и белых офицеров, то есть той касты, которая во все этапы моей жизни глубоко презиралась мною и всеми моими сверстниками и сотоварищами по происхождению, образованию и воспитанию. <…> Капитаны, штурманы и команды кораблей врангелевского флота едва ли видели когда-либо за всю свою мореходную карьеру переход, подобный тому, который происходил в эти ноябрьские дни в Черном море".
II
Это было поистине кошмарное путешествие.
Половина кораблей была вовсе не приспособлена для перевозки пассажиров. А некоторые корабли из-за повреждений в машинах еще ползли по раскаленной глади моря со скоростью в несколько узлов, то есть почти без скорости, как на приятной морской прогулке… Но ведь это не было приятной прогулкой!
Палубы, каюты, трюмы были забиты людьми, военными и штатскими, обоих полов, всех возрастов, разных национальностей и сословий: как целый срез России со всеми напластованиями. Было эвакуировано: до 15 тысяч казаков, 12 тысяч офицеров, 4–5 тысяч солдат регулярных частей, более 30 тысяч офицеров и чиновников тыловых частей, 10 тысяч юнкеров и до 60 тысяч гражданских лиц, в большинстве своем семей офицеров и чиновников, но были среди них, как писал Иван Сергеевич Шмелев, "и калмыки, и хохлы были, хлеборобы, всякого было звания". Старики, больные, дети, младенцы, беременные, и некоторые в пути рожали — и некоторые в пути рождались! — и много больше умирало. Все — без багажа: брать багаж было нельзя, узлы и чемоданы из рук пассажиров вырывали и швыряли за борт еще в порту.
Среди военных было очень много раненых, среди гражданских — много тифозных больных, бегство пришлось как раз на разгар эпидемии тифа, и многие поднимались на борт, будучи уже зараженными, но не зная о своей болезни. Эпидемия начала было распространяться, но, к счастью, ее задушили в зародыше, временно остановив ВСЕ корабли и переместив больных на один, раненых — еще на два. Таким образом, три корабля были превращены в плавучие лазареты. Среди беженцев оказалось около трехсот врачей и около тысячи медсестер. Благодаря героизму этих людей эпидемия не получила дальнейшего распространения. Но лекарств не было, и больные умирали, умирали и раненые — в основном от заражения крови, вызванного антисанитарией и жарой. Каждый день за борт сбрасывали десятки трупов. Священники, бежавшие вместе со всеми, служили панихиду на палубе.
Но умирали не только от тифа и ран! Убогие запасы продовольствия беженцы съели в первый же день. Воды в перегонных кубах хватило бы едва ли на десятую часть пассажиров, а распределить пытались на всех. Голод и жажда царили на корабле, и страшная теснота, и вонь, и шум, стоны умирающих и вопли детей мешались с руганью и проклятиями в адрес большевиков…
Это был ад. Плавучий ад. Впрочем, нет: это было еще чистилище, но беженцы были уверены, что это именно ад.
За несколько суток пути люди на кораблях дошли до полного безумия. Многим было некуда сесть, и они ехали стоя. Или сидели и спали по очереди, как в тюремной камере. Все были грязны, голодны, терзаемы жаждой, утомлены сверх меры, многих мучили насекомые, бог знает откуда взявшиеся на кораблях и набросившиеся на измученные человеческие тела. То там, то здесь в толпе вспыхивали ссоры, порожденные, как ни странно, вовсе не выяснением, чья теперь очередь присесть, а спорами на политические темы, которые, казалось бы, беженцев в тот момент уже совсем не должны были волновать…
Им еще повезло, что не случилось шторма, которого поврежденные, перегруженные корабли не выдержали бы ни за что! Затонул только миноносец "Живой" — странный контраст между названием и судьбой судна, словно насмешка судьбы…
Плыли несколько суток. Яхта Врангеля "Лукулл" (достойное название!) достигла бухты Золотой Рог гораздо раньше, и он уже пытался договориться с представителями турецких властей, а также с англичанами и французами о том, чтобы беженцев приняли и разместили. Переговоры затягивались… Создавалось ощущение, что не только побежденные в Первой мировой войне турки, но и недавние союзники России — французы и англичане — смакуют поражение некогда могучей русской армии и не торопятся принять решение о помощи. И, когда корабли с беженцами достигли Константинополя, решение еще не было принято и разрешения сойти на берег измученным людям не дали. Не позволили даже перенести в госпитали больных и раненых! Еще несколько дней на адской жаре людей продержали в трюмах и на палубах. Сияло синевой Черное море, лазурью — Мраморное, золотом и бирюзой сияло небо, сверкали на солнце купола мечетей и рогатые полумесяцы… Константинополь был прекрасен и особенно прекрасным казался русским беженцам, жаждавшим наконец сойти на твердую землю и хоть немного отдохнуть перед тем, как задуматься о начале новой своей жизни на чужбине. День за днем ждали они разрешения сойти на землю. А разрешения не было.
Иван Сергеевич Шмелев так это описывал: "У берега и качались. У нас в яме троих закачало, померли. <…> Все приели, стал народ голодать. А сверху сказывали: дух какой на кухнях, говядину все жарют, и котлеты-биштексы, а у матросов французских борщ — ложкой не промешать… и быков подвозят, и барашков, а сыр колесами прямо катят — от духу не устоять. <…> Дозволило начальство подъезжать на лодках. Греки, турки, азияты — всего навезли: и хлеб белый, и колбаска, и… Хлебом манят, сардинками — "пиджак, браслет давай!" А на них сверху глядят, голодные. Часы, портсигары, цепочки… — на веревочках опускали, а им хлебец-другой — вытаскивай. Которые и смеялись, с горя: "Во, рыбу-то заграничную как ловим!" Офицера все шинельки променяли, нечем покрыться стало. Женщины обручальные кольца опускали со слезами. Плюют сверху на иродов, а им с гуся вода, давай только. В два дня весь наш корабль обчистили. Казак один сорвал с себя крест: "На, — кричит, — иуда, продаю душу, давай пару папиросок!" Батюшка увидал: "Да что ты делаешь-то, дурной?! Да ты ирода того хуже, Христа на папироску меняешь!" Снял обручальное кольцо, сменял на коробку папиросок, стал раздавать отчаянным. Да разве всего расскажешь. А то слух дошел — войску нашу на голые камни вывезли, проволокой замотали и хлеба не дают. Уж наше начальство устыдило: Бога побойтесь, все добро с пароходов себе забрали, и мы союзные вам были!.. А как нам вылезать, попечительши пришли, безначальных девушек в приют звать: все вам, только Евангелие читайте. Набрали пять барышень, увезли… Потом узналось: паскуды оказались, фальшивую бумагу начальству показали, а сами барышень… в такие дома! Хватились, а паскуды на корабле уплыли".
Яхта «Лукулл» в Босфоре
Яхта "Лукулл" в Босфоре
Наконец позволили выгрузить раненых и больных, а с ними и часть медицинского персонала. Другая часть осталась на кораблях. Добровольно! Так сильно было чувство долга у этих врачей и сестер — добровольно остались они в этом аду, чтобы оказывать помощь в случае необходимости, а необходимость появлялась то и дело. Едва освобожденные, каюты кораблей-лазаретов сразу заполнились новыми больными. Затем пришла весть: гражданских беженцев высадят-таки в Константинополе, а военных отправят на Галлиполийский полуостров и на острова Эгейского моря. И вот тогда беженцы очутились в настоящем аду и поняли, что на кораблях было всего лишь чистилище, ибо там у них оставалась хотя бы надежда. Теперь и надежда умерла. Лишь единицы смогли сносно устроиться в "новой жизни": как правило, те, у кого за границей жили родственники или друзья или сохранились хоть какие-то связи. Как это ни парадоксально, очень часто бывшим воспитанникам или семьям нанимателей помогали английские, французские, немецкие гувернантки и секретари — разумеется, только в тех случаях, когда у бывшей гувернантки или бывшего секретаря сохранились добрые воспоминания о пребывании в России. Лишь единицы из единиц — самые деятельные и отчаянные, самые гибкие и уживчивые и по большей части не аристократы — сумели вернуть себе прежнее благосостояние, да и то лет через десять, а поначалу мучались и они. Но что же тогда говорить о тех, кто не имел ни родственников, ни связей, ни друзей, ни хоть сколько-нибудь полезных навыков, ни способности бороться с невзгодами? А таких было большинство. Многие "господа-офицеры", пройдя войну, сохранили изнеженность и болезненную чувствительность к унижениям, а унизительно теперь было все, унизительно было само их положение! Что же говорить о штатских, по большей части представителях интеллигенции и высшего сословия? О дамах, которые теперь вынуждены были наниматься прислугой, а то и идти на панель, чтобы прокормить детей? О стариках, привыкших к покою, порядку, самоуважению, теперь же никому не нужных и абсолютно беспомощных? Самоубийства среди русских беженцев стали таким распространенным явлением, что хозяева отелей боялись сдавать им комнаты, ибо многие въезжали, чтобы иметь закрытое помещение, где можно свести счеты с жизнью… И, таким образом, покинуть отель, не заплатив! Впрочем, самые слабые дошли до крайности и самоуничтожились в первые же месяцы. А остальные принялись налаживать жизнь. Вернее, это была не жизнь, а так — существование… Питаемое надеждой на то, что хоть когда-нибудь все изменится к лучшему. А пока каждый выживал, как мог.
Появилась в Константинополе русская газета, пестревшая объявлениями от тех, кто разыскивал друзей и близких:
"Разыскиваю Петра Ивановича Доброхотова, штабс-капитана 14-го пехотного Новоторжского полка. Сведений о нем нет со времени первой одесской эвакуации. Просьба писать по адресу".
"Знающих что-либо о судьбе Шуры и Кати Петровых 17 и 19 лет из Новочеркасска срочно просят сообщить их матери по адресу".
"Сотоварищей по второй новороссийской эвакуации и по верхней палубе парохода "Рион" прошу срочно сообщить свои адреса по адресу".
"Шурик, откликнись! Мама и я получили визу в Аргентину. Пиши по адресу".
Из воспоминаний Б.Н. Александровского: "Виза! Какое манящее и многообещающее слово! Оно раньше не было известно почти никому из этой массы выброшенных за борт жизни людей. Теперь его узнали все. Это улыбка судьбы, подающая надежду получившему ее на какую-то лучшую жизнь вне константинопольского ада. Для детей, ежедневно слышащих это волшебное слово, оно что-то вроде сказочной принцессы или доброй феи, которая одарит их щедрыми дарами и игрушками, а маму и папу осыплет благоухающими цветами и вместе со всеми членами семьи укажет им путь прямо в земной рай. Но как получить визу? Как добиться, чтобы какое-нибудь иностранное консульство в Константинополе поставило на паспорте заветный штамп, дающий право на въезд в выбранную просителем страну? Где, как и откуда взять паспорт этой беспаспортной массе оборванных, нищих, голодных людей? Кому они нужны? Какая страна пустит их в свои пределы? Вопросы эти остаются без ответа… Но иностранные разведки не дремлют. Некоторые категории русских "беженцев" представляют для них большой интерес. Кое-кого из них они завлекают в свои сети для "текущей работы" по доставке им точных сведений о настроении, мыслях и чаяниях русской эмигрантской массы. Кое-кто, может быть, пригодится им в будущем для более сложных поручений: ведь обстановка в Восточной Европе неясная. Нельзя дать себя застигнуть врасплох. Нужно держать наготове нити для плетения будущих политических узоров и хитроумных комбинаций".
Во время эвакуации из Крыма, выступая перед группой юнкеров, Главнокомандующий Врангель сказал: "Мы идем на чужбину, идем не как нищие с протянутой рукой, а с высоко поднятой головой, в сознании выполненного до конца долга". Но на деле оказалось, что пришли они именно как нищие, с протянутой рукой. Большинство беженцев существовало в самых ужасных условиях, снимая не комнаты, а углы, а то и вовсе ночуя под открытым небом, в развалинах домов, в шалашах. "Константинопольский" период жизни эмигрантов, эвакуировавшихся в 1919 и 1920 годах, продолжался около 3 лет. И окончился с уходом из Турции войск Антанты. Большинство русских эмигрантов было выслано в 1923 году из страны и перебралось в Болгарию, Югославию, Грецию, Чехословакию и во Францию.
III
Константинопольский ад пришлось пройти тем беженцам, которые изначально были признаны "гражданскими", и тем из военных, которые по какой-либо причине к ним примкнули.
Что касается военных, оставшихся на кораблях — со своими командирами: Кутеповым, Скоблиным, Туркулом, — их ждало другое "чистилище" — галлиполийское, или скорее галлиполийский ад: у душ чистилища всегда остается надежда на спасение; в аду же проклятые обречены на вечное страдание в почти безнадежном ожидании Страшного суда. "Долина роз и смерти" — так называли они Галлиполи: свое временное прибежище, военный лагерь разгромленной армии, где они провели, наверное, самое худшее, самое тяжелое время.
В России — даже в период жесточайших боев и позорного отступления — всегда оставалась надежда. Наивная, отчаянная надежда.
Потом эта надежда воскресла вновь — когда они оказались в Европе: в Париже, в Берлине, в Праге. Вернувшись к цивилизованной жизни, они словно бы возвратились к самим себе — прежним.
Но в период "галлиполийского сидения" те, старые надежды, были мертвы и растоптаны, а новые еще не родились. Возможно, высокую смертность в галлиполийском лагере можно объяснить не только недоеданием, холодом и скученностью в брезентовых палатках, эпидемиями и отсутствием даже самых необходимых лекарств. Возможно, если бы оставалась надежда, все это можно было бы вытерпеть, пережить, но без нее терялась воля к жизни. А тридцать процентов смертей в галлиполийский период были и вовсе "добровольными" — самоубийствами. Среди гражданских беженцев в Константинополе процент самоубийств был гораздо ниже — за счет того, наверное, что у них была хотя бы цель: выжить во что бы то ни стало если не ради себя, то ради тех близких, которые зависели от них сейчас или с которыми они надеялись еще свидеться на этом свете. А военным разгромленной армии выжить было мало. Им хотелось вернуть былую славу и честь. Им хотелось сражаться и победить. Или умереть — все равно. Они завидовали тем, кто погиб еще в России, не изведав позора отступления. Да, именно так: живые завидовали мертвым.
Те хотя бы не успели осознать безнадежности полного поражения.
Те умирали, надеясь, что смертью своей приближают час победы.
Вся горечь этого поражения досталась уцелевшим: им пришлось "испить чашу сию" и за себя, и за тех, чьи кости устилали бескрайние просторы далекой, любимой России — чья смерть казалась теперь почти бессмысленной.
По распоряжению англо-французского командования на Ближнем Востоке основная часть русской армии расположилась на Галлиполийском полуострове, казачьи части на острове Лемнос, остальные численно незначительные контингенты в окрестностях Константинополя и на островах Мраморного моря, моряки военного флота были отправлены в Бизерту. Основой, костяком, ядром разбитой армии как были, так и остались те "псы войны", сплоченные кровью и пройденными дорогами, за три года успевшие повоевать и в Добровольческой армии Корнилова, и в южной армии Деникина, и в армии Врангеля. Они потерпели поражение и отступили — но не сдались. Они надеялись когда-нибудь еще повоевать — и, возможно, вернуть утраченные позиции. Представители французского и английского командования, занимавшиеся делами русских беженцев, поддерживали их в этом намерении и старались сохранить врангелевские дивизии для планируемой в то время войны с Советской Россией. Из воспоминаний Б.И. Александровского: "Англия, оказывавшая мощную финансовую и материальную поддержку Деникину, окончательно отказалась к тому времени от дальнейшей помощи белым армиям, по-видимому, считая ее совершенно бесполезной. Франция, наоборот, официально заявила, что берет под своё покровительство русских "беженцев" и что делает это якобы из чувства "гуманности", о чем французские власти неоднократно оповещали население эмигрантских лагерей. "Гуманность" эта была, впрочем, довольно своеобразной: французское правительство распорядилось выдать своим новым подопечным — "беженцам" — оставшиеся от Дарданелльской операции 1915 года старые палатки, залежавшиеся банки мясных консервов и превратившуюся чуть ли не в камень фасоль, а в виде платы за все это забрала угнанные Врангелем боевые корабли Черноморского флота и целиком весь торговый флот, сосредоточенный к моменту эвакуации по приказу Врангеля в портах Черного моря. (Впоследствии часть этих кораблей была возвращена Францией Советскому Союзу.) В те же руки попало все ценное имущество, которым были нагружены эти корабли. Не нужно быть экономистом и статистиком, чтобы понять, что "гуманности" в этом бизнесе очень мало".
Стоял теплый ноябрь 1920 года, когда 30 000 офицеров и солдат врангелевской армии — алексеевцев, дроздовцев, корниловцев, марковцев — вместе со штабами, интендантствами, госпиталями и прочими вспомогательными учреждениями высадились на пустынном европейском берегу Дарданелльского пролива, около маленького городка Галлиполи. В это же время на столь же пустынные берега острова Лемнос были выгружены 15 000 донских казаков. Военный флот Врангеля в составе одного линейного корабля, одного крейсера, шести миноносцев и ряда вспомогательных судов получил приказ идти в тунисский порт Гизерту, где корабли разоружили, а личный состав вместе с воспитанниками морского корпуса списали на берег. Морякам повезло чуть больше, чем сухопутным войскам: им предложили работу во французском флоте всего через несколько месяцев! А для сухопутных начались "галлиполийское и лемносское сидения" — так называли военные годы, проведенные в лагерях в Турции. Борис Александровский вспоминал: "В первые же дни после высадки разбитой белой армии в Галлиполи и на Лемносе находившийся в Константинополе Врангель отдал свой первый зарубежный приказ. Ему нужно было как-то сохранить свое лицо и вдохнуть в приунывших после крымской катастрофы подчиненных какую-то надежду. В высокопарных выражениях приказ упоминал об историческом предопределении расселения белой армии на землях около Древней Византии с ее храмом тысячелетней древности — Святой Софии; на тех самых землях, где покоятся кости воинов Олега, запорожских сечевиков, некрасовских беженцев-казаков, русских чинов болгарской армии. В описываемое время он старался прежде всего сохранить военные кадры, не допустить их растворения в массе "гражданских беженцев". Сам он на это уже не был способен: авторитет его среди белого офицерства был поколеблен. Нужны были новые люди. Нужен был, с его точки зрения, человек, который смог бы восстановить нарушенный порядок в разгромленном белом воинстве, с сильно разболтанной дисциплиной, собрать это воинство в кулак для будущих военных авантюр. Выбор его пал на генерала А.П. Кутепова, одного из высших военачальников руководимой им в Крыму армии. Формально Врангель продолжал возглавлять военные контингенты разбитой армии вплоть до своей смерти, последовавшей в Брюсселе в 1928 году. В свою очередь, эти контингенты продолжали считать его главнокомандующим тоже формально и тоже до этой даты. Но истинным выразителем дум и чаяний белого офицерства и его душою уже в ту пору сделался Кутепов, к которому после смерти Врангеля перешло автоматически командование этой призрачной армией".
Генерал Кутепов решительно взялся за обустройство лагерной жизни. Сам он расположился со своим штабом непосредственно в городке на Галлиполи. Для размещения многочисленных штабных отделов и подотделов были сняты частные помещения. Там же в городе расположились вывезенные вместе с остатками разбитой армии шесть юнкерских училищ всех родов оружия, технический полк, три офицерские школы, железнодорожный батальон, госпитали, хозяйственные и подсобные учреждения. К тому моменту казна Врангеля еще не опустела и военные могли существовать более-менее сносно. Впрочем, для основной массы эвакуированных на Галлиполийский полуостров военных французское командование отвело пустынную долину в нескольких километрах от города, где в первые же дни после высадки вырос целый палаточный город. Борис Александровский писал: "Странное было время! На турецкой территории с преобладающим греческим населением хозяйничали победители — англичане и французы. Территория Галлиполийского полуострова оказалась подчиненной французам. В городе был расквартирован полк чернокожих сенегальских стрелков, а в бухте стоял французский контрминоносец с наведенными на русский "беженский" лагерь жерлами орудий. На всякий случай. Так спокойнее. Кто их знает, этих "беженцев", что у них на уме! Ведь они как-то ухитрились протащить с собой на пароходах и выгрузить на сушу некоторое количество винтовок, пулеметов и патронов. С ними надо быть начеку. Ближний Восток — классическое место для всякого рода политических сюрпризов и авантюр".
Остатки армии Врангеля были сведены в корпус, получивший название: "1-й армейский корпус русской армии".
Дивизии — Корниловская, Марковская, Дроздовская и Алексеевская — превратились в полки, сохранив те же названия. Все вместе они составили 1-ю пехотную дивизию. Кавалерия — исключая донских казаков, поселенных, как выше было сказано, на острове Лемнос, — была сведена в "1-ю кавалерийскую дивизию". Правда, своих лошадей они оставили в Крыму, везти их через море не было никакой возможности, для людей-то места не хватало… Но все равно они числились кавалеристами, соблюдали традиции, сохраняли знамена. Артиллеристы были сведены в "артиллерийскую бригаду 1-го армейского корпуса". Артиллерии тоже не было… Но остались знамена и знаки отличия, Вообще за традиции военные эмигранты держались крепко, понимая, что это все, что осталось им, все, на что они еще могут опереться. Дорогие традиции… Никому не нужные — и совершенно необходимые! Чтобы выжить. Чтобы сохранить остатки достоинства, без которого этим людям жизнь не представлялась возможной. Кутепов и его приближенные делали все, чтобы подчиненные не заскучали от лагерного безделья и не позабыли о том, что они — элита армии, "господа-офицеры"!
Как некогда на кораблях, теперь и в Галлиполи каждодневно рождались новые слухи, имевшие целью утешить и успокоить, внушить надежду… Возможно, эти слухи сочинялись и распространялись приближенными Кутепова, понимавшими, что их подчиненные ничем, кроме надежды, жить не могут. И они старались всячески поддержать эту надежду, придумывая все новые утешительные басни:
"Франция признала армию. Через два месяца десант. Армия покатится к Москве как снежный ком. В три месяца с большевиками будет покончено".
"Президент Вильсон официально заявил, что он оставляет большевикам еще только шесть недель жизни".
"Англия согласилась на военную диктатуру. Кутепов уже назначен диктатором. Его будущая резиденция — Московский Кремль".
"Каждый месяц галлиполийского сидения приравнен к году службы. Уже заготовлен приказ о производстве в следующие чины всех господ офицеров".
"Франция предлагает нам пометную службу охраны новой французской границы на Рейне. Установлены высокие оклады. Отправка — через две недели".
Каждому новому слуху верили с отчаянием последней надежды. Потом разуверивались — чтобы снова уверовать в очередную выдумку! Надо же людям во что-то верить даже в пустынном Галлиполи, который русские переименовали в "голое поле".
Кутепов старался не дать военным заскучать по-настоящему. Каждое утро в лагере трубили побудку, каждый день были военные тренировки и марши, за неотданное воинское приветствие по-прежнему полагалась гауптвахта. Кутепов не зря заставлял военных маршировать и соблюдать традиции: к концу "галлиполийскою сидения" из обитателей лагеря было создано сплоченное сообщество, будущий РОВС — Российский Общевоинский Союз. Официальное рождение РОВСа относится к 1924 году. Именно тогда в точности определились его организационная структура, права и обязанности членов, устав и прочие подробности юридического и организационного порядка. Но зародился он еще в Галлиполи, и идея создания подобного сообщества военных беженцев принадлежит именно Кутепову. Но, поскольку в лагере жили по большей части люди образованные и утонченные, Кутепов старался обеспечить еще и организацию досуга, всевозможные развлечения: футбол, самодеятельный театр, лагерная газета, для которой, кстати, писал Сергей Эфрон, муж Марины Цветаевой, тоже переживший "галлиполийское сидение", и концерты, в том числе и Надежды Плевицкой.
IV
Да простит мне читатель столь долгий экскурс в историю — но о жизни Надежды Плевицкой периода отступления из Крыма не известно практически ничего: кроме того, естественно, что жила она так же и тем же, что и все остальные беженцы, так же томилась на переполненных кораблях, с тем же мрачным отчаянием ждала решения своей судьбы. Узнавая о них, мы узнаем и о ней.
Кроме того, в событиях отступления и "галлиполийского сидения" — корни всех грядущих событий, непосредственной участницей и даже главной героиней которых стала русская певица Надежда Васильевна Плевицкая.
Итак, в период отступления и "сидения" Плевицкая была вместе со всем народом — да просится мне перефразирование Ахматовой — "там, где народ ее, к несчастью, был". Правда, она-то была с другой частью народа — с той, что "под чуждым сводом" и вроде бы "под защитой чуждых крыл", но своды эти и крылья не давали подлинной защиты, и смею предположить, что в тот период — в начале двадцатых — эмигранты в Галлиполи были гораздо несчастнее тех, кто остался в России и кому чашу своего горя еще только предстояло испить в конце тридцатых.
Впрочем, природа души Надежды Плевицкой — Дежки Винниковой — была такова, что даже после тяжелейших потрясений она возрождалась к жизни и радости гораздо быстрее других людей.
Сломить ее было практически невозможно.
Во время отступления она была рядом со Скоблиным — правда, на том же корабле плыл и Юрий Левицкий, но Надежда уже давно привыкла к своему сложному положению "двоемужницы": формально она еще оставалась супругой Левицкого, но все окружающие давно уже считали ее женой генерала Скоблина. Женою невенчанной… Сама Надежда, в силу своего воспитания, даже после всех пережитых приключений, даже после всех тех объятий, в которых ей довелось за последние годы перебывать, все равно женой его себя не считала и положением своим при нем тяготилась.
Но наконец развод с Левицким состоялся, и в июне 1921 года последовало венчание со Скоблиным в галлиполийской церкви — посаженным отцом был сам генерал Кутепов, а адъютант полка, капитан Копецкий, встречая вернувшуюся из церкви чету у скромно накрытого стола, сказал:
— Приняли мы вас, Надежда Васильевна, в нашу полковую среду.
С тех пор корниловцы стали называть Плевицкую "мать-командирша".
Надежда Васильевна была настоящей "матерью-командиршей" корниловцев и исполняла для бесприютных этих людей все, что могла бы сделать для них мать: готовила, лечила, утешала — и стирала, стирала, стирала.
Ее боготворили — и при этом все до единого завидовали Скоблнну! Так осенью и зимой 1914 года завидовали однополчане поручику Шангину: тому, что у него была его "Дю". А Скоблину завидовали даже те, кто прибыл в галлиполийский лагерь с женами: изо всех офицерских жен одна Плевицкая не только с легкостью, без жалоб переносила тяготы лагерной жизни, но изо всех сил старалась облегчить ее окружающим. Она очень жалела их, этих аристократов, таких благородных, гордых, мужественных и отважных, но совершенно неприспособленных для мучительного повседневного быта, страдавших от отсутствия элементарного комфорта.
В полном составе галлиполийский лагерь просуществовал примерно год. Сначала его покинули те, кто, согласно разрешению французского командования, принял статус гражданских беженцев и присоединился к своим семьям в Константинополе или же просто попытался начать новую жизнь уже гражданских, а не военных. Они рассеялись по Турции и Греции, а некоторые уехали в Бразилию, трудиться на кофейных плантациях, но судьба именно этих беженцев сложилась наименее удачно — почти все они от скверного климата и непосильного труда погибли, другие же успели найти себе место в новой жизни прежде, чем в эту самую новую жизнь хлынула лавина военных беженцев после упразднения галлиполийского лагеря, так что поступили они все-таки дальновидно. Кутепов предал всех "отступников" анафеме, но удержать был бессилен. Он был главным в лагере, но над ним все-таки стояло французское командование.
Всего лишь раз в Галлиполи приехал Врангель. Для солдат и офицеров он уже давно не был настоящим командиром, поскольку место вождя прочно занял Кутепов. Врангель остался не более чем символом борьбы с большевизмом. Но Кутепов постарался сделать все, чтобы Врангель остался доволен, и по форме встреча была организована так, как если бы в Галлиполи принимали царя: на приветствие Врангеля "Здорово, орлы!" — военные, после традиционного "Здравия желаем, ваше высокопревосходительство", трижды прокричали "Ура!" — издревле такая почесть оказывалась только царям. Врангель прослезился от восторга и умиления. Старания Кутепова не пропали даром — вернувшись в Константинопль, Врангель с утроенной силой принялся хлопотать о своих бывших подчиненных. Он уже не надеялся на турок, французов и англичан и обратился к югославскому и болгарскому правительствам с просьбой принять и расселить в обеих странах офицеров и солдат разгромленной в Крыму белой армии. Он взывал к благодарности братьев-славян, напоминал им о понесенных Россией жертвах в борьбе за освобождение их от турецкого ига. Старания Врангеля увенчались успехом, хотя вряд ли причиной были сентиментальные чувства — политике вообще чужды сентименты. Югославия согласилась принять на постоянную пограничную службу на положение рядовых под командой югославских офицеров несколько тысяч врангелевских офицеров и солдат, находившихся в Галлиполи, и в июне 1921 года в Югославию отправилась вся кавалерийская дивизия во главе с генералом Барбовичем. А в конце августа того же года Кутепов объявил в приказе о предстоящей отправке дроздовцев и алексеевцев в Болгарию, и еще несколько тысяч человек покинули лагерь вместе со штабами, интендантскими, медицинскими и подсобными учреждениями. В декабре 1921 года последняя часть "1-го армейского корпуса" во главе с самим Кутеповым и его штабом, интендантством и госпиталями погрузилась на пароходы и отбыла в Варну. Одновременно туда же были переведены донские казаки с острова Лемнос.
Так перестал существовать галлиполийский лагерь.
Галлиполийские изгнанники оказались рассеяны по Балканам. К 1923, 1924 годам подавляющее большинство офицеров и солдат разгромленных армий Деникина, Врангеля, Юденича, Миллера, Колчака, Каппеля и прочих перешло на положение чернорабочих и осело преимущественно на Балканах, в Польше, Германии, Эстонии, Финляндии, Румынии и на Дальнем Востоке.
Но труды Кутепова не пропали даром, и среди военных эмигрантов, разбросанных теперь по всей Европе и половине Азии, уже давали всходы семена будущего РОВСа.
V
Юрий Левицкий из Галлиполи отбыл куда-то в Югославию или в Сербию — ни Плевицкая, ни Скоблин точно не знали. Этого своего мужа Плевицкая тоже никогда больше не увидит — как и Эдмунда Плевицкого. Видимо, это было частью ее судьбы, предрешенной где-то на небесах: если уж расставаться с мужьями — то уж навеки, а не так, как другие разведенные супруги, которые время от времени встречаются в гостях у общих знакомых, приветливо раскланиваются и даже забегают друг к другу в гости — попить кофе, посоветоваться. А может быть, это стало знамением времени. И с Николаем Скоблиным она тоже расстанется в одну страшную ночь — навсегда. Только вот его женой она до конца останется. И поэтому, наверное, его одного можно считать ее настоящим мужем! Вместе с частью корниловцев Скоблин и Плевицкая перебрались в Болгарию.
Что ждало их всех, переживших революцию, отступление, ужасы эвакуации, тяготы "галлиполийского сидения"? Ничего хорошего в общем-то, но к тому моменту они к этому притерпелись и уже не ждали ничего хорошего от своей новой жизни.
Впрочем, немногие "галлиполийские сидельцы" согласились остаться и прожить на Балканах. Родился лозунг "Лицом к Европе", нашедший самый искренний отклик в душах изгнанников, и они понемногу начали перемещаться в сторону "цивилизации". Кое-кто уехал искать счастья в Америку — и, кстати, преуспел там, несмотря на Великую депрессию, потому что Америка всегда была страной эмигрантов и никто из "перемещенных лиц" не оставался там чужаком так долго, как в старой Европе, в Америке легче было адаптироваться, "органически слиться" с остальными. Но Америка в качестве "новой родины" была по-настоящему хороша только для тех, кто действительно хотел начать новую жизнь, позабыть все утраты и неудачи и во что бы то ни стало победить свою злую судьбу. Большинство же предпочло Францию по целой совокупности причин: во-первых, потому, что Франция более других стран изъявляла готовность и даже желание принять и устроить на своей территории остатки разбитой русской армии; во-вторых, потому, что (исходя, возможно, из предыдущей причины) во Франции было больше всего русских; в-третьих, потому, что большинство русских хорошо владело именно французским языком — вторым по популярности был немецкий, и в Германию тоже ехали, но с меньшей охотой, ибо памятны были еще кровопролитные сражения Первой мировой, и многие винили немцев в том, что случилось в России (действительно — эти тогда еще голословные обвинения на самом деле имели под собой серьезную материальную и документальную основу), да и к тому же после поражения в войне Германия была сотрясаема народными волнениями, что, естественно, отталкивало русских эмигрантов, намучившихся в своем ненадежном послереволюционном существовании. Но главной причиной все-таки оставалась первая — Франция готова была принять и обеспечить работой.
Другой эмигрант, Борис Прянишников, писал об этом: "Обескровленная в мировой войне, Франция остро нуждалась в рабочих руках на своих заводах, фабриках и шахтах. Она охотно принимала к себе белых офицеров и солдат, нашедших временный приют на Балканах. Потянулись во Францию тысячи офицеров, солдат и казаков. Рассеялись они по всему лику Франции. Многие осели в Париже и его окрестностях. Тяжело трудились, не жалуясь на тяготы жизни в чужой стране. Генералы, командовавшие в России армиями и корпусами, полковники, командовавшие полками, сели за руль такси. Три тысячи офицеров стали шоферами такси. Металлургия Эльзас-Лотарингии, шахты Деказевилля, автомобильные заводы "Ситроэн" и "Рено" в Париже, множество больших и малых предприятий по всей стране дали работу бездомным изгнанникам, борцам за свободу и честь России".
А один французский сахарозаводчик не постеснялся сказать в интервью:
— Русские белые эмигранты на наших заводах — это дар Божий, упавший к нам с небес.
В середине двадцатых годов перемещение бывших врангелевских офицеров и солдат велось по детально разработанному плану. В столицы Балканских государств присылались заявки на определенное количество рабочих из русских эмигрантов, исходившие от владельцев частных предприятий, перечислялись необходимые профессии, которым, впрочем, заказчики готовы были бывших "господ-офицеров" обучить. Заявки визировались министерством иностранных дел Франции. Желающим предлагался контракт на шесть месяцев, и эти шесть месяцев подписавший обязан был отработать под угрозой высылки из страны. Если же шесть месяцев будут отработаны, можно было остаться во Франции и искать себе уже работу по вкусу.
VI
У русской эмиграции в Европе были две столицы: Париж и Берлин. Русский Париж и русский Берлин. Вполне сравнимо с Петербургом и Москвой в покинутой России: тоже две столицы — новая и старая, официальная и историческая.
Париж, конечно, соответствовал Петербургу и стал центром культурной, светской и политической жизни русских эмигрантов — насколько возможна была сейчас для них, изгнанников, культурная, светская и политическая жизнь. Но так или иначе именно в Париже обосновались большинство уцелевших Романовых, и те из эмигрантов, кто заблаговременно перевел капиталы за границу и теперь мог жить в вполне сносных условиях, пусть даже и не сравнимых с их жизнью в царской России. Также большинство писателей, поэтов, актеров избрали для себя местом жительства город, куда до революции ездили "черпать вдохновение" в прогулках по Монмартру. Ни в одном городе мира не было столько русских ресторанов, сколько появилось их после революции в Париже.
Русский Париж был еще и столицей эмигрантской культуры. Сюда перебрались все… Театры, оперные труппы Агренева, Славянского и Царетели. Духовная академия. Писатели Иван Бунин, Дмитрий Мережковский, Иван Шмелев, Борис Зайцев и многие, многие другие, царившие на литературном Олимпе в России, творили теперь здесь, создавали литературные кружки… Художники Коровин и Бенуа, знаменитый иллюстратор Билибин… Русский балет Дягилева, все еще не знающий себе равных, танцовщики Нижинский и Фокин, балерины Анна Павлова и Карсавина… Академическая группа с известными всему миру учеными. Популярные толстые журналы едва ли не в полном составе редакции, знаменитые критики Ходасевич и Адамович. Книжные издательства. Большие ежедневные газеты: "Последние новости" и "Возрождение" с десятками тысяч читателей. Создавались новые газеты и журналы, некоторые выживали, некоторые погибали, будучи невостребованными. Но, в общем, культурная жизнь кипела.
И политическая тоже.
Центральный штаб РОВСа расположился именно в Париже — на улице Колизе.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.