ЗАПИСКИ ФЛОТА КАПИТАНА РИКОРДА О ПЛАВАНИИ ЕГО К ЯПОНСКИМ БЕРЕГАМ В 1812 И 1813 ГОДАХ, И О СНОШЕНИЯХ С ЯПОНЦАМИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЗАПИСКИ ФЛОТА КАПИТАНА РИКОРДА О ПЛАВАНИИ ЕГО К ЯПОНСКИМ БЕРЕГАМ В 1812 И 1813 ГОДАХ, И О СНОШЕНИЯХ С ЯПОНЦАМИ

Глава 1

Взятие японцами капитана Головнина при острове Кунашире. – Шлюп снимается с якоря и подходит к крепости. – Японцы начинают стрелять в нас из пушек; мы им отвечаем, сбиваем одну батарею, но главной крепости не могли никакого вреда причинить. – Покушения наши объясниться с японцами, но без успеха. – Хитрость, ими употребленная для завладения нашею шлюпкою. – Мы оставляем на берегу письмо и некоторые вещи для пленных наших соотечественников и отплываем в Охотск. – Прибытие в Охотск и отправление мое в Иркутск, трудности и опасности пути сего. – Весною я возвращаюсь опять в Охотск с японцем Леонзаймом. – Приготовление шлюпа к походу, на который я беру привезенных из Камчатки 6 человек японцев и отправляюсь к острову Кунаширу. – Опасность, угрожавшая нам кораблекрушением при острове св. Ионы. – Прибытие в залив Измены. – Безуспешные наши покушения открыть переговоры с Японцами. – Упрямство и злость Леонзаймы и объявление его, что наши пленные убиты. – Я отпускаю привезенных на шлюпе Японцев на берег и беру с японского судна других людей, в том числе начальника оного, от которого мы узнаем, что наши живы. – Отправление наше со взятыми японцами из Кунашира и благополучное прибытие в Камчатку.

1811 года 11 числа в 11 часов пополуночи и, ежели считать по древнему обычаю с сентября, то и 11 месяца июля, постигло нас то печальное происшествие, которое останется в памяти всех служивших на шлюпе «Диане» на всю жизнь неизгладимым и всегда будет возобновлять скорбные чувствования при воспоминании об оном. Известно читателям, что несчастие, постигшее капитана Головнина, ввергнувшее нас в глубокую тоску и поразившее дух наш недоумением, было неожидаемо. Оно разрушило все наши лестные виды о возможности возвратиться сего же года в отечество, коими услаждались мы при отправлении из Камчатки для описи Курильских островов, ибо, когда свершился роковой удар разлучением нас самым ужаснейшим образом с достойным и любимым нашим начальником и с пятилетними сослуживцами, никто уже не помышлял о возвращении к своим родственникам и друзьям, а все положили твердое упование на Бога и единодушно решились, как офицеры, так и команда, не оставлять японских берегов, доколе не испытаем всех возможных средств для освобождения своих сослуживцев, если они живы. Если же они, как мы иногда полагали, убиты – доколе не отомстим надлежащим образом на тех же самых берегах.

Проводив господина Головнина со всеми съехавшими с ним на берег в зрительные трубы до самых городских ворот, куда они были введены в сопровождении великого числа людей и, как нам казалось по отличному разноцветному одеянию, значащих японских чиновников, и руководствуясь одинаковыми с господином Головниным правилами, я нимало не подозревал японцев в вероломстве и до такой степени был ослеплен уверенностью в искренности их поступков, что, оставшись на шлюпе, занимался приведением всего в лучший порядок на случай приезда японцев вместе с господином Головниным как добрых посетителей.

Среди таких занятий около полудня слух наш внезапно поражается сделанными на берегу выстрелами и чрезвычайным в тоже время криком народа, бежавшего толпою из городских ворот прямо к шлюпке, на которой господин Головнин съехал к ним на берег. Посредством зрительных труб мы явственно видели, как сей народ, в беспорядке бежавший, со шлюпки расхватал мачты, паруса, весла и другие принадлежности. Между прочим, казалось нам, что одного из наших гребцов мохнатые курильцы понесли на руках в городские ворота, куда вбежав все, оные за собою заперли. В туже минуту настала глубочайшая тишина: все селение с морской стороны было завешено полосатою бумажною материею, и потому нельзя было видеть, что там происходило, а вне оного никто уже не показывался.

При сем насильственном поступке японцев жестокое недоумение об участи оставшихся в городе наших сослуживцев терзало наше воображение. Всякой удобнее может постигать по собственным своим чувствам, полагая себя на нашем месте, нежели я могу то описать. Кто читал японскую историю, тот легко может вообразить, чего надлежало нам ожидать от мстительного нрава японцев.

Не теряя ни минуты, я приказал сняться с якоря, и мы пошли ближе к городу, полагая, что японцы, увидя вблизи себя военное судно, переменят свое намерение и, может быть, согласятся, вступя в переговоры, выдать наших, захваченных ими. Но вскоре уменьшившаяся до двух с половиною сажень глубина принудила нас стать на якорь еще в довольном расстоянии от города, до которого хотя ядра наши и могли доставать, но значительного вреда нанесть были не в состоянии. И в то время, как мы приготовляли шлюп к действию, японцы открыли огонь с поставленной на горе батареи, которой ядра брали еще на некоторое расстояние далее нашего шлюпа. Сохраняя честь отечественного и уважаемого всеми просвещенными державами, а теперь оскорбленного флага и чувствуя правость своего дела, приказано было мною открыть пальбу по городу с ядрами. Около 170 выстрелов сделано было со шлюпа: нам удалось сбить упомянутую на горе батарею. Притом мы приметили, что тем не сделали желаемого нами впечатления на город, закрываемый с морской стороны земляным валом; равно и их выстрелы не сделали никакого повреждения на шлюпе. Посему я счел за бесполезное далее оставаться в сем положении, приказал прекратить пальбу и сниматься с якоря.

Японцы, по-видимому, ободренные прекращением нашего огня, палили без разбору во все время нашего удаления от города. Не имея достаточного числа людей на шлюпе, коими можно бы было сделать высадку, не в состоянии мы были предпринять ничего решительного в пользу наших несчастных сотоварищей (всех людей на шлюпе оставалось с офицерами 51 человек).

Потеря любимого и почитаемого ими капитана, который о них в переплытии великих морей и при переменах разных климатов толикое прилагал тщание, потеря прочих сослуживцев, исторгнутых коварством из средины их и, может быть, как полагали, лютейшим образом умерщвленных, – все сие до неимоверной степени огорчило служащих на шлюпе и возбудило в них желание отмстить вероломству до такой степени, что все с радостью готовы были броситься в средину города и мстящею рукою или доставить свободу своим соотечественникам, или, заплатя дорогою ценою за коварство японцев, пожертвовать самою жизнью. С такими людьми и при таких чувствованиях нетрудно было бы произвесть сильное впечатление над коварными врагами, но тогда бы шлюп оставался без всякой защиты и мог легко быть предан огню. Следовательно, всякое удачное и неудачное покушение осталось бы в России навсегда неизвестным, равно и собранные нами сведения в сей последней экспедиции при описании южных Курильских островов и много времени и трудов стоящее описание географического положения сих мест не принесли бы также никакой ожидаемой от того пользы.

Отошед далее от города, стали мы на якорь в таком расстоянии, чтобы ядра с крепости до нас не могли доставать, а между тем положено было написать к попавшемуся в плен нашему капитану письмо. В оном изложили мы, сколь чувствительна нам была потеря в лишении своего начальника и сослуживцев и сколь несправедлив и противен народному праву поступок кунаширскаго начальника; известили, что отправляемся теперь в Охотск для донесения вышнему начальству, что все на шлюпе до единого готовы будут положить жизнь свою, если других не будет средств к их выручению. Письмо подписано всеми офицерами и положено в стоявшую на рейде кадку. К вечеру мы еще оттянулись по завозу далее от берега и провели ночь во всякой готовности отразить нечаянное нападение неприятеля.

Поутру мы видели с помощью зрительных труб вывозимые из города на вьючных лошадях пожитки, вероятно, с тем намерением, чтоб мы не покусились каким-либо средством сжечь город. В восемь часов утра, руководствуясь, хотя с крайнею печалью, необходимою должностью службы, отданным от себя приказом принял я по старшинству моего чина шлюп и команду в свое ведение и потребовал от всех остававшихся на шлюпе офицеров письменного мнения о средствах, какое кто из них признает за лучшее к выручению наших соотчичей. Общим мнением положено оставить неприятельские действия, от которых еще может сделаться хуже участь плененных, и японцы, может быть, покусятся чрез то и на жизнь их, если она еще сохранена, а идти в Охотск для донесения о сем вышнему начальству, которое может избрать надежные средства к выручению захваченных, если они живы, или к отмщению за коварство и нарушение народного права в случае их умерщвления.

На рассвете послал я штурманского помощника Среднего на шлюпке к поставленной на рейде кадке осмотреть, взято ли третьего дня положенное наше письмо. Он, не доехав еще до оной, услышал в городе барабанный бой и возвратился в чаянии, что из города его атакуют на гребных судах. И в самом деле приметили мы одну отвалившую байдару, но она, несколько отъехав от берега, поставила еще вновь кадку с черными флюгарками. Увидав сие, мы тотчас снялись с якоря в намерении подплыть ближе к городу и послать гребное от себя судно осмотреть помянутую кадку, не найдется ли в оной письма или чего другого, по коему бы мы могли дознаться об участи наших товарищей. Но скоро приметили, что сия кадка прикреплена была к веревке, у коей конец был на берегу, с помощью коей нечувствительно притягивали ее к берегу, думая таким образом заманить шлюпку ближе и завладеть ею. Приметя сие коварство, мы стали тотчас на якорь. При малейшей возможности ласкали мы себя надеждою узнать об участи несчастных спутников наших, ибо с того самого времени, как сделались они жертвою японского вероломства, судьба их была для нас совершенно неизвестна.

С одной стороны, думали мы, что мстительность азиатская при таком неприязненном расположении не допустит их оставлять наших пленных долгое время в живых, а с другой – рассуждали, что японское правительство, похваляемое всеми за особенное благоразумие, конечно, не решится оказать мщение над семью человеками, во власть его попавшимися. Теряясь таким образом в неизвестности, мы ничего не могли лучшего придумать, как показать японцам, что считаем наших товарищей живыми и что никак не воображаем, чтоб в Японии жизнь попавшихся в плен не также сохранялась, как в прочих просвещенных государствах. На сей конец послал я мичмана Филатова к одному оставленному без людей селению, на мысу находящемуся, приказав ему оставить приготовленное и укладенное порознь с надписями для каждого из офицеров белье, бритвы и несколько книг, а для матросов платье.

14 числа с горестными чувствованиями оставили мы залив Измены, по справедливости названный сим именем офицерами шлюпа «Дианы», и пошли прямейшим трактом к Охотскому порту, будучи во все почти время окружены непроницаемым густым туманом. Одна сия туманная погода причиняла плаванию сему некоторую неприятность; ветры же были благоприятны и умеренны. Но ужаснейшая из всех бурь свирепствовала в душе моей, доколе мы по тихости ветров несколько дней плавали в виду ненавистного острова Кунашира! Слабый луч надежды по временам подкреплял мой унылый дух. Я льстился мечтою, что мы еще не навсегда разлучены с нашими товарищами; с утра до вечера я осматривал в зрительную трубку весь морской берег, надеясь узреть кого-нибудь из них, на челноке спасшегося из жестокого плена по внушению самого провидения.

Но когда мы вышли в пространство Восточного океана, где зрение наше за густотою тумана простиралось только на несколько сажень, тогда самые мрачные мысли мною овладели и не переставали днем и ночью наполнять мое воображение различными мечтами. Я жил в каюте, которую пять лет занимал друг мой Головнин, и в которой многие вещи оставались в том же порядке, как были положены им самим в самый день его отъезда на злополучный берег. Все сие напоминало весьма живо о недавнем его присутствии.

Офицеры, входившие ко мне с докладами, часто по привычке ошибались, называя меня именем господина Головнина, и при сих ошибках возобновляли скорбь, извлекавшую у них и у меня слезы. Какое мучение терзало душу мою! Давно ли, думал я, разговаривал я с ним о представлявшейся возможности восстановить доброе с японцами согласие, которое было нарушено безрассудным поступком одного дерзкого человека, и в чаянии такого успеха мы вместе радовались и душевно торжествовали, что сделаемся полезными нашему Отечеству. Но какой жестокий оборот последовал вместо сего? Господин Головнин с двумя отличными офицерами и четырьмя матросами отторгнут от нас народом, известным в Европе только по лютейшему противу христиан гонению, и участь их покрыта для нас непроницаемою завесою. Такие размышления доводили меня до отчаяния во всю дорогу.

Чрез шестнадцать дней благополучного плавания представились взору нашему строения города Охотска, как будто вырастающие из океана. Вновь построенная церковь была выше и красивее всех прочих зданий[88]. Низменный мыс, или, лучше сказать, морская отмель, на которой построен город, не прежде с моря открывается, как по рассмотрении всех строений.

Желая снестись, не теряя времени с портом, приказал я при поднятии флага выпалить из пушки, и в ожидании лоцмана с берега мы легли в дрейф. Вскоре приехал к нам от начальника порта лейтенант Шахов с поручением показать нам лучшее место. По его назначению стали мы на якорь. После сего я отправился в Охотск донесть о несчастии и потере нашей на японских берегах начальнику порта флота капитану Миницкому, с коим я и господин Головнин равным были связаны дружеством со времени нашего служения на английском флоте. Он изъявил искреннейшее соболезнование в постигшем нас несчастии. Усерднейшим принятием взаимного участия, благоразумными своими советами и всеми зависящими от него пособиями несколько облегчал мою скорбь, усугубляемую помышлением, что вышнее начальство из одного простого моего донесения о взятии господина Головнина японцами может заключить по первому взгляду, что я не привел в исполнение всех зависевших от меня способов для его выручки.

Усмотрев, что пребывание мое в Охотске во время продолжительной зимы совершенно для службы бесполезно, поехал я с согласия капитана Миницкого в сентябре месяце в Иркутск в намерении следовать до Санкт-Петербурга для подробного донесения обо всем случившемся господину морскому министру, чтобы просить его разрешения на кампанию к японским берегам для освобождения оставшихся в плену наших соотечественников.

Сим кончилась кампания, которая стоила нам столиких трудов и пожертвований, перенесенных нами со всею твердостью в той утешительной мысли, что исполнив волю правительства своего, окажем оному услугу распространением новых сведений об отдаленнейших местах и по возвращении своем вкусим приятный покой среди соотечественников наших. Но вопреки всем надеждам ужасное несчастие постигло нашего начальника и сотоварищей!

Мне надлежало в одну зиму успеть совершить предполагаемую в Санкт-Петербург и обратно в Охотск поездку, и потому я принужден был, не теряя времени в ожидании зимнего пути в Якутск (куда я приехал в исходе сентября), ехать опять верхом до самого Иркутска, что мне удалось исполнить в 56 дней. Всего расстояния проехал я верхом 3000 верст. Я должен признаться, что сия сухопутная кампания была для меня самая труднейшая из всех совершенных мною: вертикальная тряска верховой езды для моряка, привыкшего носиться по плавным морским волнам, мучительнее всего на свете! Имея в виду поспешность, я иногда отваживался проезжать две большие в сутки станции, по 45 верст каждая, но тогда уже не оставалось во мне ни одного сустава без величайшего расслабления. Самые даже челюсти отказывались исполнять свою должность.

Сверх сего и осенний путь от Якутска до Иркутска, возможный только для верховой езды, есть самый опаснейший. Большею частию езда совершается по тропам на крутых косогорах, составляющих берега реки Лены. Во многих местах протекающие с их вершин источники замерзают выпуклым весьма скользким льдом, называемым ленскими жителями накипень; и как якутские лошади вообще не подковываются, то всегда почти, переезжая через лед, падают. Однажды я, не досмотрев такого опасного накипеня и ехавши довольно скоро, упал с лошади и, не успев освободить ног из стремян, покатился вместе с нею по косогору и заплатил за неосмотрительность повреждением одной ноги. Разделавшись столь дешево, я благодарил провидение, что не сломал себе шею. Советую всем, кого нужда заставит ехать по сей ледовитой дороге верхом, не задумываться, ибо тамошние лошади имеют дурную привычку беспрестанно забираться вверх по косогору, и, когда наедешь при такой крутизне на накипень, нельзя ручаться в случае падения вместе с лошадью за сохранение глубокими мыслями наполненной головы.

Прибыв в Иркутск, я был весьма ласково принят господином гражданским губернатором Николаем Ивановичем Трескиным, к которому должен был за отсутствием сибирского генерал-губернатора явиться. Он мне объявил, что получив чрез охотского начальника мое донесение о приключившемся несчастии, давно уже препроводил оное к начальству вместе с испрашиванием разрешения в отправлении экспедиции к японским берегам для выручки капитана Головнина и прочих участников его бедствия. Сие неожиданное, впрочем для меня благоприятное, обстоятельство (ибо для сего единственно я предпринял многотрудную поездку из Охотска до Санкт-Петербурга) заставило меня согласно с предположением господина губернатора остаться в Иркутске в ожидании решения высшего начальства.

Между тем он, приняв великое участие в злополучии капитана Головнина, занялся вместе со мною начертанием предполагаемой экспедиции, которое и было вскоре отправлено на рассмотрение к Его Высокопревосходительству господину сибирскому генерал-губернатору Ивану Борисовичу Пестелю. Но по существовавшим тогда весьма важным политическим обстоятельствам не последовало на оное монаршего утверждения, мне же высочайше повелено было возвратиться в Охотск с разрешением от начальства отправиться со шлюпом «Дианою» для продолжения неоконченой нами описи и вмесите с сим зайти к острову Кунаширу для проведывания об участи наших соотечественников, захваченных японцами.

В продолжение зимы привезен был в Иркутск известный читателям (из записок господина Головнина) японец Леонзаймо по особенному вызову господина гражданского губернатора, которым он принят был весьма благосклонно. Прилагаемо было всевозможное старание вразумить его о приязненном расположении нашего правительства к японскому. Он, разумея довольно хорошо наш язык, казался в этом убежденным и удостоверял нас, что все русские в Японии живы и дело наше кончится миролюбиво. С сим японцем я отправился обратно в Охотск, но не верхом уже, а в покойных зимних повозках по гладкой реке Лене до самого Якутска, куда мы приехали в исходе марта месяца.

В сие время года во всех благословенных природою странах цветет весна, но здесь владычествовала еще зима, и столь суровая, что льдины, употребляемые бедными жителями вместо стекол в окнах, не были еще по обыкновению замещены слюдою с наступлением оттепели, и дорога к Охотску была покрыта весьма глубоким снегом, от которого проезд на лошадях был невозможен. Дожидаться, когда стает снег, ни я, ни мой японец не имели терпения, и мы пустились верхами на оленях, имея вожатыми их хозяев, добрых тунгусов. Я должен отдать справедливость сему прекрасному и полезнейшему из всех в услужении человека находящихся животных: верховая на нем езда гораздо покойнее, нежели на лошади. Олень бежит плавно без всякой тряски, и так смирен, что когда случалось с него падать, он оставался на месте, как будто вкопанный. Сему в первые дни мы довольно часто подвергались по причине чрезвычайной неловкости сидеть на маленьком вертляном седлишке без стремян, наложенном на самых передних лопатках, ибо олень весьма слабоспин и не терпит никакой тягости на средине спины.

Прибыв в Охотск, нашел я шлюп в самых необходимых частях исправленным. Всего же нужного исправления, по великой во многих отношениях неудобности реки Охоты, произвести в действие не было возможности. Невзирая, однако ж, на такие препятствия, при пособии деятельного начальника порта господина Миницкого мы успели приготовить шлюп к походу в такой точно исправности, как бы в лучших портах Российского государства. А потому справедливым почитаю при сем случае изъявить признательность оному отличному начальнику, много содействовавшему к предстоявшему и счастливо совершившемуся путешествию. Для умножения команды шлюпа «Дианы» прибавил он еще из Охотской морской роты одного унтер-офицера и десять солдат, а для безопаснейшего плавания отдал под мою команду один из охотских транспортов – бриг «Зотик», на коем командиром сделан лейтенант Филатов, один из офицеров командуемого мною шлюпа. Кроме сего, выбыл из моей команды лейтенант Якушкин для начальствования на другом охотском транспорте – «Павле», шедшем в Камчатку с провиантом.

18 июля 1812 года, быв в совершенной готовности к отплытию, принял я на шлюп шесть человек японцев, спасшихся с разбитого на камчатских берегах японского судна для отвозу их в отечество[89]. В 3 часа пополудни 22 июля отправились мы в путь в сопровождении брига «Зотика».

Мое намерение было идти кратчайшим путем к Кунаширу, то есть Пиковым каналом или, по крайней мере, проливом де Фризовым. На пути нашем до самого острова Кунашира ничего особенно примечательного не случилось, кроме того, что мы однажды были подвержены чрезвычайной опасности. Около полудня 27 июля небо от пасмурности очистилось так, что мы хорошо могли определить свое место, от которого в полдень остров св. Ионы был к югу в 37 милях. Остров сей открыт командором Биллингсом во время плавания его на судне «Слава России», предпринятого им из Охотска в Камчатку. Географическое положение его по астрономическим наблюдениям весьма верно определено капитаном Крузенштерном. Вообще сказать можно, что все те места, которые сей искусный мореплаватель определил, могут служить почти столь же точною поверкою хронометрам, как и Гринвичская обсерватория.

Посему мы нимало не сомневались в истинном положении своем от оного острова, равно как и наше место в полдень сего дня было определено с довольною точностью. Почему мы и стали править таким образом, чтоб миновать остров милях в 10 расстояния, а бригу «Зотику» приказал я чрез сигнал держаться от нас в полумили. Намерение мое было, если погода позволит, осмотреть остров св. Ионы, весьма редко видимый охотскими транспортами и компанейскими судами, так как он лежит не на пути обыкновенного тракта из Камчатки в Охотск.

С полуночи на 28 июня ветер продолжал дуть при густом тумане, сквозь который в 2 часа увидели мы прямо перед собою высокий камень в расстоянии не более 20 сажень. Тогда положение наше было самое опасное, какое только представить себе можно: среди океана в таком близком расстоянии от утесистой скалы, о которую в минуту могло разбиться судно на мелкие части, нельзя было и помышлять об избавлении. Но провидению угодно было спасти нас от предстоявшего нам бедствия. В мгновение мы, отворотив, уменьшили ход шлюпа и хотя, сделав сие, нельзя было вовсе избежать близкой опасности, но можно было уменьшить вред, причиняемый судну ударом о камень или приткновением к мели. Уменьшив ход шлюпа, мы получили один легкий удар носовою частью и, усмотрев чистый к югу проход, пошли в него и миновали вышеупомянутый камень и другие еще открывшиеся в тумане камни небольшим проливом.

Пройдя сии врата, мы опять, убавив ход, предались на произвол течения и вышли другим проливом между новыми камнями на безопасную глубину. После сего, наполнив паруса, удалились от сих опасных камней. Бригу «Зотику» чрез туманный сигнал дано знать о близкой опасности, но он, держась у нас на ветре, избежал угрожавшего нам великого бедствия.

В четвертом часу туман прочистился, и мы увидели всю великость опасности, от которой избавились. Весь остров св. Ионы с окружающими его камнями открылся очень ясно. Он в окружности имеет около мили и походит более на высунувшийся из моря большой камень конической фигуры, нежели на остров, отовсюду утесист и неприступен. К востоку в близком от него расстоянии лежат четыре больших камня, но между которыми из них пронесло нас течением за густым туманом мы не могли приметить.

При взгляде на сии страшные для мореходцев среди океана воздымающиеся из воды громады воображение наше исполнилось гораздо большим ужасом, нежели каковым мы были объяты в прошедшую роковую ночь. Опасность, которой мы внезапно подверглись, столь быстро миновала, что не успела в нас возродиться и боязнь от погибели, неминуемо долженствовавшей воспоследовать, когда шлюп, казалось, должен был о первую скалу, стоявшую прямо впереди, удариться и раздробиться. Но обходя оную в таком близком расстоянии, что можно было б на нее наскочить, вдруг шлюп, прикасаясь к мели, сильно три раза потрясся. Признаюсь, что сие потрясение потрясло и всю мою душу. Между тем волны, о скалы ударяющие, раздирая воздух, страшным шумом заглушали всякое отдаваемое на шлюпе повеление, и сердце мое замерло с последнею мыслью, что при общем кораблекрушении погибнут и все японцы, чрез кораблекрушение нам провидением посланные как средство к освобождению в неволе томящихся наших сослуживцев.

Кроме острова св. Ионы, во время прочистившейся погоды мы имели удовольствие видеть бриг «Зотик» не в дальнем от нас расстоянии. Дав таким образом нам осмотреться, покрыл нас по-прежнему густой туман, и зрение наше за густотою оного простиралось вокруг токмо на несколько сажень. После сего опасного случая мы, кроме обыкновенных на море препятствий от противных ветров, ничего особенного любопытства заслуживающего не встретили. Первую землю мы увидели в третьем часу пополудни 12 августа; оная составляла северную часть острова Урупа. Противные ветры и туманы не позволили нам пройти де Фризовым проливом прежде 15 числа, и те же препятствия продержали нас у берегов островов Итурупа, Чикотана и Кунашира еще 13 дней, так что мы в гавань[90] последнего из сих островов вошли не прежде как 26 числа августа.

Обозрев в гавани все укрепления и проходя мимо оных не далее пушечного выстрела, заметили мы сделанную вновь о 14 пушках в 2 яруса батарею. Скрывавшиеся в селении японцы с самой минуты нашего появления в заливе в нас не палили, и нам нельзя было усмотреть никакого движения. Все селение с морской стороны завешено было полосатою тканью, чрез которую только видны были одни кровли больших казарм; гребные их суда все были вытащены на берег. По такой наружности имели мы причину заключить, что японцы привели себя в лучшее противу прошлогоднего оборонительное положение, почему и остановились мы на якоре в двух милях от селения. Выше сказано, что в числе японцев был на «Диане» один несколько разумевший русский язык, по имени Леонзаймо. Он вывезен за 6 лет пред тем лейтенантом Хвостовым. Посредством сего человека изготовлено было на японском языке к главному начальнику острова краткое письмо, смысл коего извлечен был из доставленной ко мне от господина иркутского гражданского губернатора записки.

Г-н губернатор, объявив в записке своей причины, по которым шлюп «Диана» пристал к берегам японским, и описав изменнический поступок в захвате капитана Головнина в плен, заключил следующее: «Несмотря на таковой неожиданный и неприязненный поступок, быв обязаны исполнить в точности высочайшее повеление Великого Императора нашего, мы возвращаем всех японцев, претерпевших кораблекрушение у берегов Камчатки, в их отечество. Да послужит сие доказательством, что с нашей стороны не было и нет ни малейшего неприязненного намерения; и мы уверены, что взятые на острове Кунашир в плен капитан-лейтенант Головнин с прочими также будут возвращены как люди совершенно невинные и никакого вреда не причинившие. Но ежели, сверх нашего ожидания, пленные наши возвращены теперь же не будут, по неимению ли на то разрешения от высшего японского правительства или по другим каким причинам, то для требования оных людей наших в будущем лете придут вновь корабли наши к японским берегам».

При переводе сей записки Леонзаймо, на коего я возлагал всю надежду в усердном содействии в пользу нашего дела, обнаружил явным образом свое коварство. За несколько дней до прихода нашего в Кунашир я просил его заняться переводом, но он всегда отзывался, что записка пространна, и он перевести ее не может, «Я, – говорил он ломаным русским языком, – толкуй, что вы мне сказывай, и буду писать коротенькое письмо, у нас шибко мудрено пиши длинное письмо, япон манер не любить поклон; самый дела нада пиши, у нас китаец все такое пиши, то пиши, совсем ума потеряй». После такой японской морали надобно мне было согласиться, чтобы он изложил хоть один смысл. В день прибытия нашего в Кунашир, призвав его в каюту, я спросил письмо. Он подал мне оное на полулисте, кругом исписанном. По свойству их иероглифического языка одною литерою выражать целое речение оно долженствовало заключать в себе подробное описание дел, казавшихся ему важными для сообщения своему правительству, следовательно, для нас весьма невыгодных. Я тотчас сказал ему, что оно очень велико для одного нашего предмета, и что верно им много прибавлено своего; я требовал, чтоб он прочитал его мне, как может, по-русски.

Нимало не оскорбившись, он объяснил, что тут три письма: одно краткое об нашем деле; другое о кораблекрушении в Камчатке японцев; третье о его собственных в России испытанных несчастьях. На сие объявил я ему, что теперь нужно послать одну только нашу записку, а другие письма можно оставить до будущего случая. Если же он непременно ныне свои письма послать желает, то чтобы он оставил мне с оных копии. Он тотчас переписал без всякой отговорки отделение короткой нашей записки; на других же остановился, сказывая, что шибко мудрено переписывать. «Как может быть мудрено, когда ты сам писал?» Он отвечал, рассердившись: «Нет, я лучше это изломаю!» – и с этими словами схватил перочинный нож, отрезал ту часть листа, на которой написаны были два письма, положил его в рот и с коварным и мстительным видом начал жевать и при мне в несколько секунд проглотил. Что в них заключалось, остается для нас тайною. И сему хитрому, по-видимому, злобному японцу необходимость заставляла меня себя вверить! Нужно мне было только увериться, действительно ли на оставшемся лоскутке описывается наше дело.

В продолжение похода, почасту занимаясь с ним разговорами о разных предметах касательно Японии, записывал я некоторые переводы слов с русского на японский язык и любопытствовал знать без всякого тогда намерения, как пишутся по-японски некоторые приходившие мне на ум русские фамилии, в том числе имя всегда присутствовавшего в моей памяти несчастного Василия Михайловича Головнина. Я просил его показать мне то место на записке, где написана фамилия господина Головнина, и, сравнив после начертание литер с прежде им написанными, совершенно удостоверился, что дело идет об нем.

Сие письмо поручил я одному из наших японцев доставить лично начальнику острова; мы высадили его на берег противу того места, где стояли на якоре. Японец вскоре встречен был мохнатыми курильцами, кои, надобно думать, надзирали за всеми нашими движениями, спрятавшись в высокой и густой траве. Наш японец вместе с ними пошел к селению и лишь только приблизился к воротам, как с батарей начали палить из пушек ядрами прямо в залив; это были первые выстрелы со времени нашего прибытия. Я спросил у Леонзайма, для чего палят, когда видят, что один только человек, съехавший с русского корабля, смелыми шагами идет к селению? Он отвечал: «В Японии все так, такой закон: не убей человека, а палить надо». Сей непонятный поступок японцев вовсе почти истребил во мне породившуюся было утешительную мысль о возможности вести с ними переговоры.

Сперва мы, обозревая залив, подходили близко к селению, и они по нас не палили. Но сделанный нашему парламентеру прием ввергнул меня опять в отчаяние, ибо настоящую причину сих выстрелов постигнуть было трудно: на шлюпе не было производимо никаких движений, и наш катер, отвозивший японца на берег, находился уже при шлюпе. У ворот окружила нашего японца толпа людей, и мы скоро потеряли его из виду. Три дня прошло в тщетном ожидании его возвращения.

Во все сие время наше занятие состояло в том, что мы с утра до вечера смотрели на берег в зрительные трубы, так что все предметы до малейшей тычинки (от места, куда мы высадили своего японца, до самого селения), совершенно нам примелькались. Невзирая, однако ж, на сие, нередко воображению нашему казались они движущимися, и обманутый таким призраком с восторгом восклицал: «Идет наш японец!» Иногда же долгое время мы все пребывали в заблуждении, сие случалось во время восхождения солнца при густом воздухе, когда от преломления лучей все предметы чрезвычайно в странном виде увеличиваются. Нам представлялись по берегу бродящие с распущенными крыльями вороны японцами в широких их халатах. Сам Леонзаймо несколько часов сряду не выпускал из рук трубы и казался сильно встревоженным, видя, что никто не появляется из селения, которое как будто превратилось для нас в закрытый гроб.

При наступлении ночи мы всегда содержали шлюп в боевом порядке. Глубокая тишина нарушаема только была отголосками сигналов наших часовых, которые, распространяясь по всему заливу, предваряли скрытых врагов наших, что мы не дремлем. Имея нужду в воде, я приказал послать к речке гребные суда с вооруженными людьми для наливания бочек водою и в то же время высадил на берег другого японца, чтоб он известил начальника, для чего с российского корабля поехали суда к берегу. Я желал, чтоб Леонзаймо написал краткую о том записку, но он отказался, говоря: «Когда на первое письмо не сделано никакого ответа, то я опасаюсь по нашим законам более писать», а советовал мне послать на русском языке записку, которую мог перетолковать отправляемый японец, что мною и было сделано.

Чрез несколько часов сей японец возвратился и объявил, что он был представлен начальнику и отдавал ему мою записку, но он ее не принял. Тогда наш японец пересказал ему на словах, что с российского корабля съехали люди на берег наливаться у речки водою, на что начальник отвечал: «Хорошо, пускай берут воду, а ты ступай назад!» – и, более не сказав ни слова, ушел. Наш японец, хотя и оставался несколько времени в кругу мохнатых курильцев, но по незнанию курильского языка не мог ничего от них узнать. Японцы же, стоявшие, как он нам рассказывал, в отдаленности, не смели к нему приближаться, и наконец курильцы почти насильно проводили его за ворота. По своему простодушию японец признался мне, что имел желание остаться на берегу и просил начальника со слезами позволить ему хотя бы одну ночь пробыть в селении, но ему с гневом было в том отказано.

Из таковых поступков с нашим бедным японцем мы заключили, что и первого приняли не лучше, но он, вероятно, опасаясь по свойственной японцам недоверчивости возвратиться на шлюп без всяких сведений об участи наших пленных, скрылся в горах или, может быть, пробрался к другому какому-нибудь селению на острове.

Желая запастись водою в один день, приказал я в четыре часа пополудни послать остальные порожние бочки на берег. Японцы, присматривавшие за всеми нашими движениями, когда уже гребные наши суда стали подъезжать к берегу, начали с батарей палить из пушек холостыми зарядами. Избегая всякого действия, могущего казаться им неприятным, я тотчас приказал сделать сигнал, чтоб все гребные суда возвратились к шлюпу. Японцы, приметив сие, палить перестали. В продолжение семидневного нашего в заливе Измены пребывания мы ясно видели, что японцы во всех своих поступках показывали величайшую к нам недоверчивость, и начальник острова – по собственному ли произволу или по предписанию высшего начальства – вовсе отказался иметь с нами сношения.

Мы были в величайшем недоумении, какими бы средствами проведать об участи наших пленных. Прошлым летом оставлены были в рыбацком селении вещи, принадлежавшие сим несчастным; мы желали удостовериться, взяты ли оные японцами. Для сего приказал я командиру брига «Зотик» лейтенанту Филатову вступить под паруса и идти к тому селению с вооруженными людьми для осмотра оставленных вещей. Когда бриг подходил к берегу, с батарей палили из пушек, но по дальности расстояния опасаться было нечего. Через несколько часов лейтенант Филатов, исполнив порученное дело, мне донес, что ничего из вещей, принадлежащих пленным, в доме не нашел. Сие показалось нам хорошим признаком, и мысль о том, что наши соотечественники живы, всех нас ободряла.

На другой день я опять послал на берег японца уведомить начальника, для какой надобности ходил «Зотик» к рыбацкому селению; с ним же послана была краткая записка на японском языке. Мне стоило величайшего труда убедить Леонзайма написать ее. В ней заключалось предложение, чтобы начальник острова выехал ко мне навстречу для переговоров. В той же записке желал я еще обстоятельнее описать, с каким намерением ездила наша шлюпка в рыбацкое селение, но несносный Леонзаймо оставался непреклонным. Посланный японец возвратился к нам на другой день рано утром, и чрез Леонзайма мы от него узнали, что начальник принял записку, но, не дав от себя никакого письменного ответа, велел только сказать: «Хорошо, пускай русский капитан приедет в город для переговоров».

Такой отзыв был то же, что и отказ, и потому с моей стороны согласиться на сие приглашение было бы безрассудно. Относительно же извещения, зачем выходили наши люди на берег в рыбацкое селение, начальник отвечал: «Какие вещи? Их тогда же возвратили назад». Двусмысленный сей ответ расстроил утешительную мысль о существовании наших пленных. Японца нашего также приняли, как и прежнего: не пустили его ночевать в селении. И он провел ночь в траве против нашего шлюпа. Продолжать столь неудовлетворительные переговоры посредством наших японцев, не знающих русского языка, оказалось вовсе бесполезным. На посланные от нас на японском языке в разные времена письма от начальника не получили мы ни одного письменного ответа. И, по-видимому, ничего более не оставалось нам делать, как опять удалиться от здешних берегов с мучительным чувством неизвестности.

Японца Леонзайма, знающего русский язык, отправить на берег для переговоров с начальником острова я не решался без крайней необходимости, опасаясь, что ежели он будет задержан на острове или сам не захочет возвратиться оттуда, то мы потеряем в нем единственного переводчика, и потому я вознамерился наперед употребить следующий способ. Я признал возможным и правильным, не нарушая мирного нашего к японцам расположения, пристать нечаянным образом к одному из Японских судов, проходящих по проливу, и без употребления оружия схватить главного японца, от коего можно было бы получить точное известие об участи наших пленных, и чрез то освободить себя, офицеров и команду от тягостного бездейственного положения и избавиться второго к острову Кунаширу прихода, нимало не обещавшего лучших успехов в предприятии. Ибо опыт совершенно уверил нас, что все меры к достижению желаемого конца были бесполезны.

К несчастию, в продолжение трех дней ни одно судно не появлялось в проливе, и мы думали, что их судоходство по причине осеннего времени прекратилось. Оставалась теперь последняя неиспытанная надежда на Леонзайма, то есть отправить его на берег для получения возможных сведений, а дабы изведать расположение его мыслей, я прежде объявил, чтоб он написал письмо в свой дом, ибо шлюп завтра пойдет в море. Тогда он весь в лице изменился и, с приметною принужденностью поблагодарив меня за уведомление, сказал: «Хорошо, я напишу, только чтоб меня домой более не дожидались». И потом продолжал говорить с жаром: «Самого меня хоть убей, больше я не пойду в море, мне уже ничего теперь не остается, как умереть между русскими». С такими мыслями человек не мог для нас быть ни в каком случае полезным; ожесточение его чувствований нельзя было не признать справедливым, ведая шестилетнее его в России страдание. И я даже опасался, чтоб он, лишась надежды возвратиться в свое отечество, не покусился в минуту отчаяния на жизнь свою, и потому должен был решиться отпустить его на берег, дабы он, зная подробно все обстоятельства несчастного с нами происшествия, представил начальнику в настоящем виде теперешний наш приход, и преклонил его вступить с нами в переговоры.

Когда я объявил о сем Леонзайме, то он поклялся непременно возвратиться, какие бы ни получил сведения, если только начальник силою его не задержит. Для такого сбыточного случая я взял следующую осторожность: вместе с Леонзаймом я отправил другого японца, бывшего уже один раз в селении, и снабдил первого тремя билетами: на первом написано было «Капитан Головнин с прочими находится на Кунашире»; на втором – «Капитан Головнин с прочими отвезен в город Матсмай, Нагасаки, Эддо»; на третьем – «Капитан Головнин с прочими убит». Отдавая сии билеты Леонзайму, я просил его, ежели начальник не позволит ему к нам возвратиться, отдать соответствующий полученным сведениям билет с отметкою города или другого примечания сопровождающему его японцу.

4 сентября высажены они были на берег. На другой день, ко всеобщей радости, увидели мы обоих их возвращающихся из селения, и тотчас послана была от нас за ними шлюпка. Мы ласкались надеждою, что Леонзаймо доставит нам наконец удовлетворительное сведение. Не упуская их из глаз, в зрительные трубки усмотрели мы, что другой японец поворотил в сторону и скрылся в густой траве, а на посланной шлюпке приехал к нам один Леонзаймо. На вопрос мой, куда ушел другой японец, отвечал он, что того не знает.

Между тем все мы с нетерпением ожидали услышать привезенные им вести. Но он изъявил желание сообщить мне их в каюте, где при лейтенанте Рудакове начал пересказывать, с какою трудностью был он допущен к начальнику, который, будто бы не дав ему ничего выговорить, спросил: «Для чего капитан корабля не приехал на берег держать совет?» Леонзаймо отвечал: «Не знаю, а меня теперь он прислал к вам спросить у вас, где капитан Головнин с прочими пленными». Между страхом и надеждою ожидали мы сделанного ему на сей вопрос начальником ответа, но Леонзаймо, запинаясь, начал осведомляться, не поступлю ли я с ним худо, если он будет говорить правду. И получив от меня уверение о противном, объявил нам ужасную весть в следующих словах: «Капитан Головнин и все прочие убиты!»

Такое известие, поразившее всех нас глубокою печалью, произвело над каждым то естественное чувствование, что мы не могли далее взирать равнодушно на берег, где пролита кровь наших друзей. Не имея от начальства никакого предписания, как поступить в таком случае, признавал я законным произвесть над злодеями возможное по силам нашим и, как мне казалось, справедливое мщение, быв твердо уверен, что наше правительство не оставит без внимания такого со стороны японцев злодейского поступка. Мне надлежало только иметь вернейшее доказательство, нежели одни слова Леонзайма. Для сего я послал опять его на берег, чтоб он испросил у японского начальника письменное тому подтверждение. При сем Леонзайму и оставшимся четырем японским матросам обещано было совершенное освобождение, когда мы решимся действовать неприятельски. Между тем приказал я на обоих судах быть в готовности к нападению на японское селение.

Леонзаймо хотел в тот же день возвратиться, но мы его не видали. В следующий день он также из селения не показывался, дожидаться долее его возвращения было совсем безнадежно. Дабы удостовериться в ужасной истине о смерти наших пленных, которая невозвращением Леонзайма сделалась, к великому нашему утешению, сомнительною, я принял уже твердое намерение не оставлять залива, пока не представится удобный случай захватить настоящего японца с берега или с какого-нибудь судна, чтоб выведать сущую правду, живы ли наши пленные.

6 сентября поутру увидели мы едущую японскую байдару. Я послал на двух гребных судах лейтенанта Рудакова завладеть оною, назначив под его команду двух офицеров – господ Среднего и Савельева, вызвавшихся добровольно к сему первому неприятельскому действию. Посланный отряд наш вскоре возвратился с байдарою, которою он овладел подле самого берега. Бывшие на ней японцы разбежались, а токмо два из них и один мохнатый курилец пойманы были господином Савельевым на берегу в густом тростнике, от которых, однако ж, мы не могли получить никаких сведений касательно наших пленных. Когда я начинал с ними говорить, они тотчас падали на колени и на все мои вопросы отвечали с шипением: «Хе, хе!» Никакие ласки не могли их сделать словесными животными. «Боже мой, – подумал я, – каким чудесным образом возможно нам будет вступить когда-нибудь в объяснения с сим непостижимым народом?»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.