Глава тридцать седьмая. Снова в Джунгарии
Глава тридцать седьмая. Снова в Джунгарии
Из Ци-гэ-цзин-цзы мы выступили на рассвете. Первые же лучи солнца прогнали утренний холодок. Мы скинули полушубки и готовились к жаркому дню; но Тянь-Шань встретил нас очень угрюмо – ветром и непогодой.
Его южные склоны явственно были видны с турфанской дороги: они голы, скалисты и кажутся недоступным, хотя сравнительно и невысоким ровным валом, без выдающихся вершин и глубоких ущелий.
Такой их характер как бы исключал возможность перевала через хребет на колесах, но туда повела нас глубокая колея, да и возчики подтвердили, что перед нами лучшая из дорог, ведущих в Джунгарию.
От станции до гор мы шли два часа, сперва, на протяжении первых 5 км, по солнцу, а затем по изборожденной росточами каменистой степи. Одна из таких росточей и привела нас к устью ущелья, хорошо замаскированному надвинувшейся с востока скалой.
Итак, перед нами снова Тянь-Шань, та его часть, которая, как кажется, не носит у туземцев особенного названия, да не носила его, судя по дошедшим до нас китайским источникам, и в прежние времена.
Действительно, оба наименования – Ши-хань-Шань и Сун-Шань, приурочивавшиеся в древности к восточному Тянь-Шаню, могут быть с уверенностью отнесены только к той его части, которая лежит к западу от перевала Улан-су.
Сун-Шань значит «хребет, поросший елью»[271], ель же в пониженной части Тянь-Шаня, которую мы имели теперь перед собой, не растет. Согласно «Гинь-дин-синь-цзян-чжи-лё», Сун-Шань подымается к югу от Гу-чэна[272], о Ши-хань-Шане же сказано, что он служит северной гранью Гаочана, ныне Турфана[273]. Затем к высокой, а не пониженной части восточного Тянь-Шаня следует отнести и вошедшее в употребление в XIII в. название Инь-Шань (Серебряный хребет). Но, по-видимому, оно за ним удержалось недолго и в позднейших историко-географических сочинениях, как и в более ранних, уже не встречается. Тем страннее, что В. В. Бартольд остановился для восточного Тянь-Шаня именно на этом названии – ошибка, которая привела его к выводу, что в IX в. татары жили бок о бок с тюрками-шато в Тяньшаньских горах[274], тогда как в действительности оба народа населяли в это время степи южной Монголии на восток от Ордоса[275].
Передовые скалы Тянь-Шаня образует серый тонкослоистый глинистый сланец, показывающий интенсивную складчатость; они совсем бесплодны, да столь же бесплодно и то ущелье, к устью которого привела нас дорога.
Это ущелье носит печать оригинальности и местами напоминает знаменитый проход Железных ворот (Бусгала). Оно, однако, далеко не столь мрачно, как этот последний, склоны его положе, хотя и подымаются выше, дно шире и совершенно свободно от валунов и щебня, чего нельзя сказать про Бусгала, в котором часто бушует горный поток. Его длина около 17 км, подъем малозаметен, не превосходя в среднем 18 м на километр. Серый глинистый сланец составляет единственную породу, слагающую его стены на протяжении почти 6 км, далее же сланец становится более темным, нередко с прожилками кварца, а затем появляется и серо-зеленый среднезернистый диабаз – то в виде жил в глинистых и сменяющих их слюдисто-глинистых сланцах, то в виде исполинских скал-куполов. Последние поднимаются, впрочем, уже на восточной окраине котловины Ту-фэй-гоу, в которую выводит ущелье.
В этой котловине расположена убогая постройка, носящая название станции Ту-фэй-гоу. В ней мы ночевали, а на следующий день продолжали подъем.
Котловина вскоре сменилась долиной с мягкими горными склонами, поросшими довольно густо кипцом, а далее мы вышли на Восточно-Джунгарское плоскогорье, где и оказалась наивысшая точка пути, определившаяся в 5561 фут (1695 м) над уровнем океана.
Интересный участок дороги остался у нас позади.
Подымаясь ущельем, вымытым когда-то рекой, мы за каждым поворотом его ожидали встретить водораздел; но его не оказалось, так как река собирала свои воды на плоскогорье и отсюда уже сильным потоком устремлялась на юг, поперек гор, которые с северной стороны представляли далеко не такую внушительную картину, как с южной, местами же едва подымались из-за уровня грив и холмов, встававших на плоскогорье. Такое однобокое развитие хребта, в связи с мощными выходами диорита, заставляет меня думать, что мы имеем здесь дело со сбросом в сторону котловины Отун-го-цзы.
Уже подымаясь на плоскогорье, я встретил холмы зеленого цвета, столько же зависевшего от одевавшего их кипца (Festuca jovina L.?), сколько и от слагающей их породы – яблочно-зеленого эпидотового сланца; та же порода преобладала и на плоскогорье. Поросшее кипцом и изборожденное пригорками и гривами широтного простирания, Восточно-Джунгарское плоскогорье на севере упиралось в невысокую, вытянутую на северо-запад гряду, на западе же уходило в необъятную даль. В этом направлении оно спадало довольно быстро, да туда же вели и лога, которые то и дело пересекала дорога.
На 14-м километре от подъема на плоскогорье мы вышли на Бэй-лу, а через 3 км завидели обширное казенное здание станции Да-ши-ту, прислонившееся к черной скале глинистого сланца. Едва мы в ней расположились, как подул свежий ветер с запада, принесший тучи, холод и снег. К ночи он спал, но ранним утром возобновился, притом с такой силой, которой не могли противостоять наши ветхие полушубки.
В самом мрачном настроении духа мы покинули Да-ши-ту, не предвидя, что день этот ознаменуется встречей с архарами. Да и как можно было это предвидеть, когда мы знали, что находимся на большой дороге в Баркюль. Случай действительно странный. Тем не менее он имел место, и вот при каких обстоятельствах. Ветер дул встречный и своими порывами резал лицо. Падал сухой, редкий снег, образовавший точно завесу перед окрестными холмами, которые неясными силуэтами выступали по обе стороны от дороги; зато черная лента этой последней, резко выделяясь на белом поле степи, виднелась километра на два вперед, и тут-то мы вдруг заметили какое-то подозрительное движение. Глаголев, отличавшийся удивительной остротой зрения, тотчас же признал в бежавших вдоль дороги животных – архаров, но это было так маловероятно, что ему никто не поверил; однако минуту спустя, когда животные свернули на снег и рысцой направились к ближайшей горе, даже я перестал сомневаться в том, что перед нами были архары. Их успели окружить на холме, и в результате – две убитые взрослые самки; более крупный самец ускользнул, хотя все видели, как он пал.
Северцов рассказывает следующий случай, свидетельствующий о феноменальной крепости на рану аркаров[276]. «Качкар[277] пасся один на холмистой степи у Босадыра, между речками Кыны и Межерюм; вдали, впрочем, видно было стадо, которое казаки не преследовали, а лощинами против ветра подкрались к старому самцу, издали поразившему их своими рогами. Первая пуля повредила ему мошонку и заднюю ногу; бежать было трудно и больно, и раненный зверь должен был часто останавливаться, что и дало возможность его добить. Еще пуля в кишки не остановила его; затем две пули попали в рога, и от каждой он падал, как мертвый; удар пули в рога оглушает его, по-видимому, производя сотрясение мозга, но он вставал и бежал далее.
Замечательна при этом крепость и упругость роговой ткани: одна пуля сплющилась на роге и отскочила, оставивши широкое свинцовое пятно – свидетельство силы удара, другая, тоже несколько сплющенная, весьма неглубоко вдавилась, но при дальнейшей перевозке черепа с рогами вывалилась, и от сделанного ею вдавления не осталось и следа; сжатая пулей роговая ткань выправилась. Не убила зверя и пятая пуля, пробившая легкие, – все бежал; положила его, наконец, шестая пуля в сердце. Таким образом, качкар бежит и с смертельными поражениями внутренностей, и только пуля в сердце или мозг может его остановить. По расчету казаков, они гоняли свою добычу более десяти верст, из них последние три с двумя смертельными ранами».
Неудивительно, что наших охотников так часто преследовала неудача в охоте на горных баранов.
Оживление, которое внес в отряд описанный охотничий эпизод, помогло нам почти незаметно одолеть 42-километровый переход до небольшого селения Сань-гоу-чуань-цзы. По пути стрельба, впрочем, не прекращалась, так как из придорожной травы то и дело срывались карабауры (Pterocles arenarius Pall.) и бульдрюки (Syrrhaples paradoxus Pall.). Здесь же попался нам и Uragus sibiricus Pall.
Селение Сань-гоу-чуань-цзы расположено при сходе двух колесных путей: пичанского через перевал Улан-усу и «северного», т. е. так называемого Бэй-лу. В нем, кроме казенного, весьма обширного, таня, имеются и частные постоялые дворы, которые, как кажется, никогда не пустуют – так велико здесь арбяное движение.
На следующий день мы прибыли в селение Му-лэй.
Уже накануне, на шестом километре от станции Да-ши-ту, горный ландшафт сменился равнинным; равнина ширилась и к западу от Сань-гоу-чуань-цзы; но тогда как к востоку от этой станции господствовала травянистая степь, здесь она спряталась в многочисленные лога, между которыми дорога пролегала уже по типичной пустыне, частью глинистой, частью каменистой.
Проточную воду мы встретили в двух только местах. Это были еле сочившийся ручей Ачик-су и более сильный Бай-ян-хэ. Последний километрами пятью выше распадается на два протока, из коих теперь доходит до Бэй-лу только западный; но когда-то и в восточном была вода, о чем свидетельствуют сохранившиеся на его берегу развалины значительного селения. Другие развалины, занимающие не меньшую площадь, замечены были нами далее к западу, а затем на протяжении последующих 7 км до обширного селения Му-лэй никаких следов человеческого жилья уже не имеется. Здесь расстилается участок почти девственной степи, редко где тронутый пахарем и покрытый зарослями чия. Тем с большим удивлением прочел я у Пясецкого строки, относящиеся к былой населенности этой округи, определяемой им в двести тысяч душ[278]. Я не думаю, чтобы даже одна десятая этой цифры была близка к истине, так как в окрестностях Му-лэй нет главного для сколько-нибудь обширной земледельческой колонии – достаточного количества проточной воды.
Когда мы подходили к селению Му-лэй, то встретили толпу китайцев, занимавшихся пусканием бумажных змеев.
Редко кто из нас в детстве не забавлялся пусканием так называемой «ладьи» или «бумажного змея», но, конечно, немногие знают, что забава эта заимствована Европой из Азии и притом не далее как в XVII столетни; но тогда как у нас пускание змея – занятие подростков, которые подчас с шумным восторгом приветствуют поднятие и полет хвостатого бумажного ромба, снабженного незамысловатой трещоткой, на дальнем востоке Азии и на островах Тихого океана это дело взрослых, дело серьезное, потому что там змей имеет символическое значение.
В Китае существует предание, что обычай пускать змеи установился по нижеследующему поводу. Некогда, тысячи за две лет, неприятели вторглись в Китай и осадили важный пограничный город, в котором укрылся со своим войском генерал Хань-синь. Будучи в крайности и желая дать знать императору о тяжелом положении гарнизона, он придумал пускать в воздух бумажные змеи различных размеров и формы. Змеи были усмотрены, враг разбит и город освобожден. В ознаменование столь радостного события и было будто бы указано ежегодно, в девятый день девятой луны, праздновать этот день пусканием бумажного змея.
В восточных провинциях Китая легенда другая. Однажды какой-то мудрец предсказал какому-то китайцу, что в девятый день девятой луны его дом посетит большое несчастье. В стремлении предотвратить его китаец накануне рокового дня бежал со всей своей семьей в горы. Он остался цел и невредим, но когда вернулся домой, то увидел, что весь его домашний скот пал от неизвестной причины. С тех пор в этот роковой день китайцы этих провинции уходят со своими семьями из дому и проводят его вдали от последнего, пуская змеи, которым приписывается чудесная способность уносить с собой в воздух все горести и несчастья людей.
Если после того, как бечевка отрезана, змей исчезнет из глаз в поднебесье, то это означает, что семья обеспечена на год от всяких напастей; если же упадет на землю, то и это тоже неплохо, ибо полагается, что вместе со змеем разбиваются о землю и все грозившие дому несчастья. Beata simplicitas[279]! Обе эти легенды доказывают то, что в Китае смысл и значение культа бумажного змея давно уже позабыты, как позабыты они в Корее, Японии, Сиаме [Таиланде], Индии и в других странах Востока. Замечательно, что в Гонконге змеи пускаются раньше, чем в остальном Китае, причем событие это приурочивается не к известному дню в году, а ко времени окончания жатвы.
В Корее пускают змей один раз в году, а именно 14-го числа первой луны, и тот, кто вздумал бы пустить его раньше, заслужил бы общее порицание. Перед пусканием змея на нем пишут пожелания, а к шнуру, на котором его пускают, прикрепляется фосфорная бумажка, назначение коей – воспламениться во время полета и пережечь шнур. Корейцы радуются, если оторвавшийся змей унесется ввысь и скроется из глаз; они убеждены, что в таком случае все их пожелания будут исполнены. Корейский бумажный змей четвероугольной формы с птичьей головой из бумаги и бумажными же подобиями птичьих ног, которые называются «вороньими ножками».
В Японии бумажный змей называется «бумажным соколом» или «бумажной совой». Не во всех частях этой империи сроки пускания таких «соколов» и «сов» одинаковы. Так, в Токио, например, их пускают лишь в первый день первого месяца, т. е. в японский новый год, в Нагасаки же три раза в году, а именно – 3, 10 и 20-го числа первого месяца, причем первый из этих дней носит название «праздника птенцов». Это – праздник мальчиков, когда все подрастающее мужское поколение взапуски пускает своих «соколов», имеющих две главные формы – знамен и карпов; карпов потому, что рыба эта считается в Японии символом энергии и мощи, ибо легко плывет против стремительного течения и преодолевает будто бы даже такие препятствия, как водопады.
Каждый мальчик непременно имеет своего бумажного сокола и потеря его – признак несчастья; девочки их не имеют. При пускании «соколов» взрослыми главный интерес сосредоточивается на том, как бы пилящим движением шнурка своего «сокола» перерезать шнурки других «соколов». Этот оживленный спорт известен кое-где и в Китае. Но и там, и в Японии первоначальный, символический характер этого обычая утрачен, и забытый культ мало-помалу переходит в забаву.
Но он не утратил еще своего значение в Сиаме, где и в наши дни каждый чиновник имеет своего постоянного бумажного змея; в особенности же великолепен громадный королевский змей, который в известные дни пускается после солнечного заката, причем все высшие чины государства в парадных одеяниях держат его течение всей ночи поочередно. Обычай пускать в известные дни бумажные змеи сохранился также в Камбодже, Лаосе, Бирме и кое-где в Британской Индии. У меланезийцев пускание змея в настояние время – не более как забава, хотя на Ново-Гебридских островах время его пускания и приурочено ко дню обсеменения полей и посадки овощей в огородах. На Соломоновых островах и на острове Санта-Крус (Ндени) бумажные змеи имеют полезное назначение; к их концу прикрепляется паутина, которая волочится по водной поверхности и служит силком для релкой породы рыбок с острый нижней челюстью. У полннезийцев бумажный змей, носящий, как и в Японии, название «сокола», играет роль забавы; ему придают форму птицы.
Вообще, на островах Тихого океана обычай пускать бумажные змеи очень распространен; форма, которая им придается, очень разнообразна, но в общем она может быть сведена к трем типам: крестообразному, яйцевидному и птицеобразному. Нередко змей снабжается пучками перьев, причем четыре пучка на змее яйцевидной формы приравниваются к созвездию Близнецов, шесть – Плеяды и три – Ориона. При пускании змея кое-где в Австралии сохранился еще обычай петь гимны, имеющие религиозный характер, но в общем полагают (да так утверждают это и сами островитяне), что обычай этот занесен сюда с запада, с островов Малайского архипелага. Всего вероятнее, что именно отсюда бумажный змей проник и на север, в Китай, Японию и Корею.
После этого краткого отступления, возвращаюсь к прерванному рассказу.
В селении Му-лэй нас обступили турфанлыки. От них мы узнали новость большого значения для местного края, а именно, что с будущего, 1891 г. Тянь-Шань к западу и востоку от города Урумчи должен будет перейти к киргизским киреям. В Урумчи слуху этому не придали никакого значения, полагая, что он вырос на почве воспоследовавшего запрета сдавать в аренду русским купцам пастбища в горах Богдо-ола, но он оказался верным, в чем я убедился в 1903 г., посетив Киреевские кочевья на Алтае.
Разрешением селиться на Тянь-Шане до настоящего времени воспользовались: 800 юрт рода джадык, 150 юрт рода каракас и до 200 юрт рода сар-бас.
Всего в ведомстве гуна Джимсы Хасым-хана насчитывается 12000 юрт, разделенных на 15 волостей, управляемых окурдаями.
Дорога между селением Му-лэй и заштатным уездным городом Ци-тай бежит вначале среди высот Дунчинской гряды, а затем по сухой и бесплодной равнине, в которой только за речкой Ши-ма-гу стали попадаться поля и жилые строения. Но это уже начало Ци-тайского оазиса – одного и древнейших центров оседлости всего восточного Притяньшанья.
Существует прямое указание, что Ци-тай построен на месте столицы Северного Чеши – городка Цзинь-мань и что вся страна в пределах между Му-лэй и Тэнэгэром (Фоу-каном) носила то же название – Цзинь-мань; не противоречит, как мне кажется, этому известию и утверждение «Си-юй-тун-вэнь-чжи», что чешиская столица расположена была в эпоху Старших Ханей в местности Муруй (Му-лэй)[280], так как первое известие относится к позднейшему времени, когда в Северном Чеши стало замечаться нечто вроде двоевластия: так, в «Хэу-хань-шу» говорится, что когда в 153 г. чешиский князь Алодо напал на китайское военное поселение Цзюй-гу-чэн, то другой князь Хочжелин «отложился» и со многими приверженцами передался китайцам[281]. Раз было в Чеши два князя, должны были существовать и две резиденции, два правительственных центра, значение коих могло быть переменчиво и в зависимости от силы их правителей.
Современный Ци-тай построен был вскоре после занятия маньчжурами Южной Джунгарии. В 1776 г. он сделан был уездным[282], позднее же, с перенесением управления в Гу-чэн, оставлен за штатом. Другое его название Цзин-юань-чэн.
В Ци-тае у нас случилась крупная неприятность. Из таня, в котором мы ночевали, выкрадено было мое седло с находившимися в кобурах анероидом Готтингера, записной книжкой и другими предметами. Усиленные поиски не привели ни к чему, а следствие, вызванное моей формальной жалобой на бездействие местных китайских властей, установило даже, что и самый вопрос о пропаже седла возбужден был мною лишь с тою целью, чтобы иметь благовидный предлог уклониться от платежа денег хозяину таня за постой и фураж. Беда, как известно, не ходит одна, и у нас произошло то же: исчез Койсер. Сарымсак был безутешен, и мы только тут поняли, как дорога была ему эта собака.
Бесплодные поиски и бесконечные переговоры с каким-то мелким китайским чиновником задержали нас часа на два в Ци-тае, так что когда мы, наконец, вышли из города в долину речки Ган-гу или Юрт-арегэ, то солнце стояло уже высоко над горизонтом и грело не по сезону. Иллюзию лета дополняли и порхавшие кое-где бабочки (Colias erate Esp., С. poliographus Motsch.), юркие ящерицы (Phrynocephalus grumm-grschimailoi Bedr. и Eremias multiocellata Guthr.) и лемминги. Последние не замедлили обогатить нашу коллекцию, причем оказалось, что они принадлежат к двум видам, из коих один (Eremiomys luteus Eversm.) еще вовсе не был найден в Тянь-Шане, да, пожалуй, и во всей остальной Центральной Азии, а другой (Er. lagurus Pall.) был видом крайне для нее редким. Эти зверьки вносили некоторое оживление в природу пустыни, которая широким заливом вдалась между Гучэнским и Цитайским оазисами, но в общем она все же подавляет путника своим крайним бесплодием.
Проходя ею, я впервые обратил внимание на резкий контраст, наблюдаемый, впрочем, повсюду в Центральной Азии, между светом и тенью, что, может быть, объясняется чрезвычайной сухостью воздуха. В Средней России переход от теневой стороны предмета к освещенной постепеннее; там всегда имеется какая-то полутень, между тем как здесь граница обозначена твердо: в тени – мрак, поглощающий все детали, на солнце же – нетерпимый блеск от обилия отраженного света, при котором все краски получают иной, более яркий оттенок.
В Гу-чэне, куда караван прибыл поздно, решено было дневать, от Хами мы прошли в общей сложности 394 км, и лошади наши до такой степени подобрались, что на них жалко было смотреть.
Сарымсак явился сюда лишь на следующий день поутру, да и то для того только, чтобы сменить уставшую лошадь на свежую. С тех пор мы более его уже не видали. Так странно расстались мы с человеком, которому столь многим обязана экспедиция.
Сарымсак характером нисколько не напоминал своих сородичей таранчей. Он никогда не был женат; он не стремился ни к богатству, ни к власти, хотя и то и другое мог бы иметь; он был даже врагом всякой собственности, видя в ней цепь, могущую приковать его к месту. Вся его жизнь сложилась странным образом, но, бросая его с севера на юг, с востока на запад и навязывая ему самые разнообразные амплуа: барантача, солдата, мелкого чиновника, купца, прасола караван-баша, пастуха и джигита, она не могла натолкнуть его на такое, которое пришлось бы ему по душе. Сарымсак родился бродягой, человеком, не способным к прочной привязанности, и тем трогательнее показалась нам теперь его любовь к Койсеру. Впрочем, понять ее было нетрудно: Койсер в течение шести лет жил при нем неотлучно и своей могучей фигурой, кротким нравом и умной мордой не мог не привлечь его сердца, которое отдалось ему тем полнее, что Сарымсак был в мире, несмотря на множество друзей, в сущности, вполне одиноким.
При новых условиях путешествия, при том стремлении к русской границе, которое нас всех обуяло, утрата такого человека, как Сарымсак, чувствовалась слабее, и, однако, все-таки чувствовалась: долгие переходы по монотонной местности при нем менее замечались, в нем было что-то, бодрившее остальных; он часто пел, еще чаще дорогой рассказывал.
Всего охотнее слушались те из его рассказов, которые относились к смутному времени конца шестидесятых и начала семидесятых годов.
И скольких ужасов он был тут свидетелем! Он стоял в толпе, когда линчевали, т. е. разрывали на куски (лин-чи) Си-ан-шая, он видел массовые казни, беспощадное избиение женщин и детей, публичное изнасилование подростков, взятие и разгром Манаса, богатых людей, сделавшихся в одни миг нищими, многосемейных, оставшихся одинокими, бездну горя и слез…
– Ну а тебя как же судьба миловала?
– Как видите… Впрочем, в битвах я не участвовал.
– Ну а барантовал?
– Да кто же в то время не барантовал! Все охотились друг за другом, за чужим добром. Одному жить было жутко, да почитай что и совсем невозможно. Мужчины собирались в банды, в воровские артели, ну а женщины и дети, те гибли, конечно… Всего лучше жилось тогда у киреев. Грабить-то и они грабили, но до убийства дела не доводили. Раз только у торгоутов ихнего ламу прикончили. Дело было вот как. Цзюн-ван был в отлучке, бежал на Или, хотя и там было несладко; остальные же власти до того растерялись, что не могли организовать какой-либо защиты. Мы брали все, что хотели, не исключая девчонок, и много добра успели уже обернуть на Кабу, когда вдруг услыхали, что какой-то лама собирает людей отбить баранту. Его мы накрыли в куре, в урочище Амун. Курю, как водилось тогда, разорили, а ламу зарезали. В другой раз мне довелось ограбить курю под перевалом Мунгаты: но тут обошлось без человеческих жертв; даже прихваченных было девок побросали дорогой. Да и куда с ними? Потом были бы только уликой.
И много наслышались мы подобных рассказов. В совокупности же они составили такую мрачную картину пережитой краем эпохи, что как-то не верилось, что одним из ее деятелей, хотя и второстепенным, был Сарымсак – этот честный, кроткий и самоотверженный человек.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.