Глава 17 Неспешное продолжение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 17

Неспешное продолжение

А ты, Жизнь, я уверен,

ты — остатки многих смертей![56]

Уолт Уитмен

Мое сближение с Джери Марковым произвело впечатление на моих старых друзей. Но — не всегда хорошее. Меня предупреждали, что надо быть поосторожнее, причем больше всех раздражался Васка Попов:

— Если еще раз приведешь его к нам за стол, я выгоню вас обоих!

— И с чем же связаны такие санкции?

— Когда поймешь с чем, тогда и поговорим.

Я думал, что это ревность. Басила много критиковали, а Джери казался баловнем судьбы и баловнем власти. Он был свежим, остроумным и щедрым. Женщины считали, что он — само обаяние. Он был элегантно одет, почти всегда в костюме и при галстуке. А со своим серым БМВ (такие машины в Софии тогда можно было пересчитать по пальцам одной руки) Джери и правда был похож на Маленького принца. Однако за этим фасадом скрывались (или даже выглядывали оттуда) драматичные контрасты. Джери пребывал в желтых зубах туберкулеза. Санатории, как дьявольские видения, не покидали его сознания. Болезнь удалось остановить. Но ее угроза по-прежнему нависала над ним. Как-то раз, еще до того, как Джери пустился в бега, его положение стало критическим. Тогда он жил по соседству с моей сестрой (врачом, специалистом по грудным болезням). Несколько суток она и Здравка (супруга Джери), не смыкая глаз, провели у его постели. А Джери метался в огненном полусне. Одной ногой он был уже на том свете. Но моя сестра вернула его к жизни. Раз уж речь зашла о Здравке (в девичестве Лековой), то надо сказать, что она была главным и универсальным лекарством, которое всегда спасало Джери. Красивая, жизнерадостная, сердечная… Но кто же любит лекарства? Однажды Джери с детским изумлением поведал мне, что обнаружил: почерки его бывшей и нынешней жен абсолютно идентичны. И тут он задумался — а может, и все остальное у них тоже одинаковое.

— Неужели у меня такая судьба? — спрашивал он. — Или страсть обрекает всех на повторения?

Джери умеренно занимался спортом и пытался танцевать самые современные танцы (рок-н-ролл и твист). Может, так он скрывал свою болезнь от окружающих и от самого себя. Мы сблизились за столом пинг-понга и на стадионе во дворе полиграфического комбината, где вместе пинали мячик. Но, кажется, по-настоящему мы подружились (по крайней мере так утверждал сам Джери) на литературных чтениях в Ловече в 1961 году. Было 18 июня. Я могу назвать точную дату благодаря фотографиям, которые сделал один ученик языковой гимназии. На них запечатлена вся наша компания: Любен Дилов, Пырван Стефанов, я и Джери Марков, опирающийся на элегантный мужской зонтик, с которым он часто прогуливался.

На одной из фотографий Джери присел на корточки за Пырваном и перевернул — в виде вопросительного знака — зонт над его головой.

Во время чтений, на которых мы были обязаны публично играть роль писателей, Джери удивил меня тем, с чем я раньше никогда не сталкивался. Он читал свою прозу наизусть. Поэты вымучивали собственные стихи по слогам, уткнувшись в бумажки, как петухи в просо, а Джери декламировал целый рассказ со сдержанным пафосом, как настоящий артист. Рассказ назывался «Раздел имущества» и был вдохновлен его первым разводом.

Еще кое-что застряло в моей памяти из того далекого Ловеча, а именно — жестокая реплика Джери:

— Ты видишь вон те скалы, которые торчат по обе стороны дороги? Там плачут твои вечерние девочки и мальчики с разрезанными штанинами. И ты, если не сбавишь темп, скоро к ним присоединишься.

Меня потрясла новость о возвращении исправительных лагерей. Значит, вот в чем была суть акции против хулиганов?

Судьба словно заботилась о том, чтобы наши дороги пересекались. Нас с Джери одновременно приняли в Союз писателей. Его утвердили сразу в качестве члена (вообще-то тогда полагалось сперва побыть кандидатом). На том же заседании, на котором нам вручили членские билеты, его наградили премией Союза писателей. В то время она считалась второй по значимости, деньгам и славе после Димитровской премии в области литературы. Думаю, что во всей истории Союза писателей есть еще всего один подобный случай: это случай Виктора Паскова, которому я лично одновременно вручил и членский билет, и союзную премию. (Но и эпоха тогда была уже иной, и чудеса повторялись.)

А Георгий Марков вправду воспринимался как некое литературное знамение. Его книги считались образцом современного социалистического реализма. Мысль Джери танцевала на краю дозволенного, но никогда не падала в пропасть. В конце концов его произведения всегда оказывались исключительно жизнеутверждающими, иначе говоря — политически правоверными. Это «везение» не могло не раздражать менее удачливых его собратьев по перу. Они не упускали случая уязвить его, объясняя литературные успехи тонким и хитрым конформизмом. И тогда, когда большинство из нас уже приближалось к тому состоянию, которое позже назовут диссидентством, блестящий Джери Марков будто бы отдалялся от него. Но магнитная стрелка не может отклоняться от меридиана вечно.

Джери был страстным картежником, авантюристом. Он ставил на кон огромные по нашим тогдашним представлениям суммы. Однажды он продал свою старую машину, чтобы раздобыть денег всего лишь на одну ночь игры. И проиграл. Впрочем, он абсолютно реалистично описал это в одной из лучших своих книг — в «Портрете моего двойника». В этой области наши пути пересечься не могли. А его состояние здоровья не позволяло ему участвовать в наших чудовищных попойках — так же, как мои карман и характер не давали участвовать в оргиях азарта.

Мы напивались и медленно трезвели. Но я помню, как однажды мне довелось протрезветь внезапно.

Я тащился по бульвару Раковского со смутной целью добраться до «Славянки». У небольшого углового заведения с двумя стеклянными витринами во всю стену было много «ласковых» прозвищ. Его называли «Завалинкой», потому что разнообразные искатели приключений ошивались там в надежде завалить какую-нибудь красотку. Его называли и «Телевизором», потому что с улицы на тебя смотрела вся София. Впрочем, ты тоже мог созерцать человеческий водоворот. Перед чешским культурным центром я встретил Косту Кюлюмова — полковника государственной службы безопасности с неудержимой тягой к литературе. Значит, и он уже вернулся из «Рабиса». Он взял меня под руку и предложил прогуляться и поговорить, прежде чем зайти в «Славянку».

— Откуда ты знаешь, что я иду в «Славянку»?

— Профессиональное чутье. Куда еще ты можешь идти в это время?

Первым делом Коста доверил мне священную тайну: в Министерстве внутренних дел создается какой-то совершенно новый «культурный отдел». После чего неожиданно посочувствовал мне. Мол, он-то знает, как тяжко прокормить такую большую семью на мизерную зарплату. Коста еще добавил, что, по его мнению, со мной поступили очень несправедливо, когда обвинили во всех (несуществующих) грехах и отправили «изучать жизнь народа», разрушив тем самым мою личную жизнь.

— Все уже в прошлом, — попытался перебить его я, тронутый, однако, проявленным сочувствием. (Много ли нужно, чтобы растрогать пьяного поэта!)

— В прошлом? Это ты так думаешь! Ты знаешь, какими злопамятными бывают люди?

К сожалению, я знал.

И тут полковник Кюлюмов вбил в мое размякшее сердце невероятное предложение. Он пригласил меня на работу в свежесформированный «культурный отдел»! Это помогло бы мне решить все финансовые и политические проблемы.

Алкоголь, как испуганная птица, выпорхнул из меня на волю.

— Но я же работаю, и работа мне нравится… — это первое, что пробормотал я в ответ.

— Ну да, конечно! Я знаю! И это прекрасно! Будешь работать на двух работах.

Тут я повесил паузу куда длиннее, чем можно было ожидать. И Коста засмеялся:

— Я знаю, о чем ты сейчас думаешь. Ты думаешь, что я хочу завербовать тебя в тайные агенты. Ты думаешь, что скажут твои друзья, когда узнают о нашем разговоре… Во-первых, это совсем не такая работа. Никто не потребует от тебя прослушивать телефоны друзей и писать на них доносы. Для этого хватает кадровых сотрудников и добровольцев… плюс техника. Ты будешь давать нам советы по художественной части. Будешь оценивать явления. Рекомендовать решения. Необязательно выигрывать выборы, чтобы руководить. Ты способный писатель и искренний идеалист… А за своих друзей не волнуйся — они давно уже работают на нас…

Оправившись от шока, я взял инициативу в свои руки:

— Бай Коста… ты же видишь, как я растерялся… Это все из-за доверия, которое ты мне оказываешь. Я очень тебе благодарен за заботу… но, к сожалению, кроме тех качеств, которые ты мне приписываешь, у меня есть и другие, куда более очевидные. Прежде всего, я ужасно недисциплинированный человек. Анархист! Я не переношу, когда кто-то мною командует. К тому же я невозможный идеалист, — блеял я полковнику чистую правду. — Так что я несовместим с военизированной организацией… А еще я совсем не умею хранить тайны. — Вот это была чистая ложь, но надо же мне было как-то спасаться. — А вы все-таки тайная служба. И мое назначение стало бы катастрофой. Так что… к сожалению… я абсолютно не подхожу для твоей прекрасной должности…

Коста смеялся и смотрел на меня прищурившись, так, как смотрят неудачливые кавалеры в «Завалинке». Чтобы нарушить неловкую паузу, я наивно спросил:

— А что это за мои друзья, которые на тебя работают?

— Почему на меня? Я что, феодал какой? Мы работаем на одном фронте. Каждый трудится по мере сил.

— Ладно, назови хоть одно имя.

— Ну самые известные — Павел Вежинов, Богомил Райнов, Кирил Войнов…

— Про этих каждый знает, — перебил его я. — Назови кого-нибудь из моей компании.

— Скажем, Джери Марков.

Мне следовало бы прикинуться, что и это мне известно. Но меня словно парализовало. Та самая веревка, о которой нельзя упоминать в доме повешенного, сжала мое горло. И разговор на этом закончился.

Больше никто и никогда не поднимал со мной эту тему. Это свидетельствует о том, что тот зондаж, вероятно, был серьезным и наверняка отразился в моем досье в виде пометки «Не клюет!», или «Виляет!», или бог знает какой еще пометки.

Много лет спустя, когда я стал считаться баловнем власти, моя подруга, которая была замужем за зарубежным писателем, с большим волнением рассказала мне, что познакомилась с некоей высокопоставленной сотрудницей тайных служб. Желая предстать перед ней в благоприятном свете, она, бедненькая, похвасталась нашей с ней дружбой. Дама в погонах подняла ее на смех:

— Тоже мне рекомендация! Нашли чем хвастаться! Досье вашего Левчева у меня. Оно вот такое огромное! — И гэбистка раскинула руки, как рыбак, который показывает, какую большую (и хитрую) рыбу он поймал.

После 10 ноября 1989 года, когда знаменитые досье стали притчей во языцех, когда одни парламентские депутаты дрожали от страха, что эти документы могут обнародовать, а другие использовали их для грубого шантажа, я в очередной раз повел себе наивно. На официальной встрече министра внутренних дел Атанаса Семерджиева с руководством Союза писателей я попросил открыть мне и всем желающим доступ к моему досье. Мне ответили, что такого досье не существует! Услышать это было так же странно, как узнать, к примеру, что у меня нет печени… (Простите, что я повторяюсь, но уж больно я зол.)

Когда я в последний раз встретил Косту Кюлюмова, он был уничтожен. Его сын погиб. Идеалы тоже.

— Помнишь тот разговор, когда ты пытался меня завербовать?

— Нет. Не припоминаю я подобного разговора, и я должен заявить тебе со всей категоричностью, что Джери никогда у нас не работал. Никогда!

— Но я даже не заикнулся о Джери Маркове.

— Заикнулся или нет, а я тебе говорю, что Джери никогда не носил погоны и никогда не получал у нас зарплату.

— А его кабинет в министерстве?

— Это был кабинет для ознакомления с секретными материалами, а не кабинет сотрудника.

Нет пустыни более безнадежной, чем та, которая остается на месте исчезнувшей правды. Неужели правда может умереть? Религия, литература и прежде всего наши матери учили нас, что правда бессмертна. Держись за правду, говорила моя мама, и, возможно, ты будешь страдать, но ты не ошибешься. Сегодня, разъедаемый кислотными дождями эпохи, я склонен сомневаться в бессмертии исторической правды.

А тогда для меня не составило труда найти Джери и рассказать ему о разговоре с Кюлюмовым. Улыбка моего приятеля сделалась сардонической:

— Это я попросил Кюлюмова поговорить с тобой.

— Да ладно! Ты что, хотел, чтобы мы играли в две руки?

Джери разозлился:

— Даже поэту непозволительно быть таким наивным. Мне вот интересно, что ты себе воображаешь?! Уж не думаешь ли ты, что я подслушиваю разговоры друзей и пишу на них доносы? Для этого хватает кадровых сотрудников и добровольцев… плюс техника.

Джери был мифоманом. Он часто рассказывал небылицы, которые шли ему во вред, но зато делали его интересным. (Впрочем, так поступают многие писатели, которые тестируют сюжет и диалоги.) Тем не менее буквальное повторение аргументов Кюлюмова заставило меня принять его слова за чистую монету.

— Если тебя действительно интересует, о чем я сейчас думаю, то думаю я о том, сколько тебе платят.

— Да не получаю я никакой зарплаты. Как тебе известно, я хорошо зарабатываю как писатель. Но за то, что я высказываю свое мнение по вопросам, которые эти тупицы не могут решить самостоятельно, я получаю свободу делать то, что вздумается, не считаясь с тупыми чиновниками и партсекретарями. Получаю доступ к секретным документам. И главное, могу ездить по всему миру, когда мне захочется. И я хотел, чтобы и ты обладал всем этим. Понял ты, несчастный?!

Я уже сожалел о скандале и изо всех сил пытался смягчить тон разговора:

— Ладно-ладно, Джери. Не сердись. Ты же знаешь, что со мной приключилось. Я стал болезненно мнительным и осторожным. Но в самый трудный час, когда остальные забыли, что знакомы со мной, ты меня не забывал. Поэтому я ценю нашу дружбу и не хочу ее портить. Расскажи-ка лучше что-нибудь о секретных документах.

Джери долго молчал. Возможно, сентиментальный поворот разговора заставил его расчувствоваться. Его лицо обезобразила лирическая улыбка:

— Вчера мне открыли полицейскую и следственную папки из дела Вапцарова. Их вообще никому не показывают.

— Ну так рассказывай.

— Мне запрещено. Такие, как ты, с ума сойдут, если узнают. (Я не слышал, чтобы Джери написал хоть одно слово против Вапцарова. Джери не прислуживался.)

Напряжение этого разговора было таким, что в какой-то момент мы одновременно почувствовали себя обессиленными. Мы слабо улыбались. Словно оба истекли кровью в схватке с невидимыми великанами.

— Наверное, вообще не стоило начинать говорить об этом, — виновато вздохнул я.

— Не ты его начал, а я! — перебил меня Джери примирительно и добавил загадочно: — Но о самом главном я умолчал…

Мы решили продолжить нашу беседу в самое ближайшее время, потому что сейчас Джери спешил на встречу с дамой.

Я почувствовал непреодолимое желание выпить чего-нибудь горячительного и направился в Клуб журналистов. Он оказался пустым. Только в холле шушукались какие-то влюбленные. Я столкнул забытый кем-то стакан, и его содержимое расплескалось в моей душе сводящим с ума одиночеством. И даже официант не показывался. Тогда я стал молиться судьбе послать какого-нибудь спасителя мне за столик, внушая себе, что его появление станет символичным и что я буду помнить о нем до конца своей жизни. Но никто не показывался. И только после второй водки дверь открылась и в зал вошел Христо Ганев, мрачный и одинокий, как я. Я тут же замахал руками, подавая знаки потерпевшего кораблекрушение. Когда он подсел за мой столик, я заметил, что насквозь промок он, а не я.

— Как дела? Что, дождь пошел?

— Не дождь, а потоп!

— Значит, началось. Как думаешь, Ной подберет нас?

— Нет, не подберет, — отрезал Христо. Он как-то странно улыбался.

— Откуда ты знаешь?

— Я все знаю, потому что был в ЦК.

Теперь уже мы рассмеялись оба.

— Значит, вот где тебе это сообщили?

— Точнее, это я им сообщил.

Я понял, что речь идет о чем-то серьезном. Христо рассказал, что его вызвали в ЦК и предложили стать председателем Союза кинематографистов, но он отказался. Наступила пауза; мы оба испытующе смотрели друг на друга. Он явно хотел понять, как именно я отреагирую. А я оцепенел от удивления. В ресторан уже входили мокрые посетители. И вдруг меня точно прорвало. Может, я даже закричал. Я упрекал Христо за то, что он допустил такую глупость:

— Кто тебя вызвал?! С кем ты разговаривал?!

— С Венелином Коцевым.

— А почему не с Тодором Живковым? С вашим Янко?

Я почувствовал, что ударил по больному, и замолчал. Христо тоже.

— Пошли. Я на машине. Отвезу тебя.

На улице лило как из ведра. И «москвич» Христо медленно плыл, словно настоящий Ноев ковчег. Нам приходилось перекрикивать раскаты грома.

Комплекс Западный парк то возникал, то снова исчезал в зловещих вспышках молний. Вот так и наши слова терялись в грохоте стихии, и нам приходилось повторять их. Каждая очередная подробность, которой делился со мной Христо, злила меня все больше и больше:

— Что это за максимализм? Зачем? Тебе же пошли навстречу. А ведь сколько всего ты мог бы сделать для кино! Для всех нас!

Ответ Христо был страшным и категоричным:

— Ничего уже сделать нельзя!

Это был один из самых важных моих разговоров в те годы. Сейчас я воспроизвожу его по памяти. И тем не менее точно. Потому что разговор этот продолжился и тогда, когда я остался один. Потому что Христо Ганев был не только выдающейся, но и в некотором роде эталонной личностью. Неужели то, что предлагает власть, есть всего лишь иллюзия? Или все же не стоит пренебрегать любой возможностью? Ответ Христо был отрицательным: «Ничего сделать нельзя». Наверняка, продолжая наш диалог, я говорил ему: «Да, но ты же был партизаном. Ты готовил переворот. Ты был народным героем и народным депутатом, дорогой мой друг. Легко тебе сейчас изрекать, подобно Экклезиасту, что все вокруг суета сует! А как быть тем, которые никогда не ловили ветер?!»

Нынче, спустя тридцать лет разочарований, время вроде бы подтвердило его слова. Но вопрос остается прежним. Потому что «ничего нового под солнцем».

Свои дружеские чувства к Христо Ганеву я выразил еще в 1966 году, когда посвятил ему целую поэму, названную «Быть». А она, в свою очередь, вошла в мою книгу, не случайно озаглавленную «Пристрастия». Этот сборник стихов был проиллюстрирован скульптурами Величко Минекова. И хотя нет ничего нового под солнцем, я все же никогда не слышал, чтобы кто-нибудь делал нечто подобное. Величко тогда жестоко критиковали за формализм и модернизм. Его скульптурные иллюстрации были чем-то большим, чем простым выражением дружеских чувств. Это было двойным вызовом.

А 2 января 1967 года не слишком талантливый киноактер Рональд Рейган произнес клятву в качестве только что избранного губернатора штата Калифорния. Он считал, что еще можно что-то сделать.

14 февраля сто депутатов-лейбористов в Лондоне осудили американские бомбардировки во Вьетнаме. Впрочем, это не помешало Пентагону начать новое наступление на вьетконговские войска.

20 февраля я с большим трудом провел операцию по перемещению своей семьи и имущества из Западного парка на улицу Искар, 28. В старый еврейский кооперативный дом на углу бульвара Раковского (напротив пожарного депо). Мрачная квартира некоего господина Пилософа (давно эмигрировавшего) могла предоставить Доре нечто вроде мастерской. Тут мои друзья стали навещать меня гораздо чаще.

В свой день рождения я узнал, что Светлана Аллилуева — дочь Сталина — отказалась возвращаться на свою великую Родину.

10 000 хиппи собрались в нью-йоркском Центральном парке.

12 мая состоялась премьера моего фильма «Молчаливые тропы».

16 мая Солженицын направил съезду советских писателей свой протест против цензуры.

В июне вспыхнула шестидневная война между Израилем и арабскими соседями. Стоило мне открыть выставку Марии Столаровой, как кровопролитие закончилось.

В июле знаменитая Мария Луканова из газеты «Литературен фронт» организовала коллективную экскурсию на пароходе в Стамбул. Морская болезнь, Золотой Рог, Святая София и рынок Капальчарши потрясли, кроме нас с Дорой, еще и Цветана Стоянова и Антоанету, Колю Русева с Люли, Йордана Радичкова и Сузи. И только Мария стояла на носу корабля и писала свой исторический дневник. Другие же в это время организовали замену главного редактора Гошкина Богомилом Райновым.

9 октября в боливийской пустыне в результате хорошо спланированной операции был убит легендарный революционер Че Гевара.

19 ноября я отправился на Витошу…

На фоне этой горы прошла большая часть моей жизни. И она стала символом вечного — того, что не проходит, а остается. Я никогда не видел дома, в котором я родился. Дом моего отца в Этрополе был продан и разнесен по кирпичику у меня на глазах. Тырновский дом, в котором прошли первые десять золотых лет моей жизни, был разрушен еще до того, как сполз в Янтру. Все эти сентиментальные обители существовали лишь в моих воспоминаниях. А Витоша? Она служила фоном для исчезнувших домов и дней. А фон обычно долговечнее нас.

Погода портилась. При спуске с горы меня настигло плохое предчувствие. Гроза встретила меня на Орловом мосту. А когда я пришел домой, Дора сказала мне, что Владко Башев погиб в автомобильной катастрофе на бульваре Ленина напротив Болгарского телеграфного агентства. Эта новость меня подкосила. Первая смерть, которую я прочувствовал как свою. Часть меня умирала в существе, называемом дружбой. Я снова вышел прогуляться. Блуждал в одиночестве по улицам, которые были нашей тайной академией. А в памяти навязчиво вертелось воспоминание о нашей последней встрече. Сейчас оно походило на мистический знак судьбы. Мы столкнулись в дверях редакции. Я шел на работу, а Владко выходил из здания. Он сказал, что плохо себя чувствует, и попросил меня проводить его. Его лоб покраснел и был усыпан капельками пота. А глаза под стеклами очков блестели. Но не только из-за температуры. Мы медленно шли по улице, и Владко со своей детской обстоятельностью рассказывал мне, как его пригласили в студенческий клуб и попросили рассказать о современной советской поэзии. Публика была довольна его выступлением. В конце его заставили прочитать собственные стихи.

Когда он собрался уходить, его остановила очень красивая студентка и сказала:

— Я — ваша судьба. Я вот-вот приду к вам, и вы будете моим навсегда.

Владко трепетал от возбуждения:

— Ты мне веришь? Ну скажи, веришь?! Я бы не поверил, если бы кто-нибудь рассказал мне такое. Но со мной это и правда произошло!

— Конечно, я тебе верю, Владко. И в конце концов, тут нет ничего невероятного. Ты прекрасный поэт, и молодежь тебя любит.

— Ерунда! — почти кричал он. — Есть тут невероятное! Даже абсолютно невероятное! Потому что ты даже не представляешь, что это была за красавица!

И вот, когда я в одиночестве бродил по улицам, мне подумалось, что в дверях тогда Владко остановила сама Смерть. Может, Смерть вовсе не такая, какой ее рисуют, а такая, какой ее увидел Владко. А может, я начал сходить с ума.

На похоронах все плакали. Владко умер любимым. Я произнес свое прощальное слово, после чего ко мне подошел Божидар Божилов и оперся на мое плечо. Я подумал, что ему стало плохо, потому что он тоже плакал. Но он горячо зашептал мне в ухо:

— Любо, Любо, какими же вы были друзьями. Везде вместе ходили. И упоминали вас вместе. Как же было бы хорошо, если бы и в могиле вы оказались рядом.

После смерти Владко меня назначили на его место — заместителем главного редактора газеты «Литературен фронт». Я чувствовал, что многие из тех горьких чаш, которые мне предстояло испить, были налиты именно для него.

За океаном над Америкой поднимались столбы черного дыма. Горели города южных штатов. Расовые волнения!

Из Китая все громче доносилось одно имя, напоминающее звон литавр: Цзян Цин! Цзян Цин! Это было имя актрисы, супруги Мао, имя героини «культурной революции», вспыхнувшей по слову Мао. Потом он признался, что не ожидал подобного результата. И сделал самое трудное: вернул джинна обратно в бутылку. Никогда еще ни один властитель не смог загипнотизировать такое колоссальное количество людей.

Вот какие вещи мог разглядеть я со своего наблюдательного пункта, когда в самом конце 1967 года вышла книга моих стихов «Обсерватория». Иллюстрации к ней сделал Светлин Русев. На обложке цвета запекшейся крови было лицо, разорванное на четыре части. Сборник завершался стихотворением «Когда кончился коньяк»:

Ну, а сейчас идите все:

доброжелатели,

советники

и озабоченные тем, каким мне быть!..

…Хочу быть крышкой жестяной

от этой вот бутылки лимонада.

Хочу, чтоб дочка,

одеваясь утром,

меня бы спрятала

в кармашек своего передника.

Чтоб в садике было у нее хоть что-нибудь,

из дома принесенное и спрятанное.

Ведь туда никто не разрешает

приносить подобные вещи.

А они так необходимы!..

Когда будет необходимо,

я появлюсь и засияю —

лучистый,

серебристый,

как звезда.

И моя дочка улыбнется…

И пусть нарушатся запреты!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.