Загадка Островского

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Загадка Островского

К статье

О какой, однако, загадке может идти речь? Островский так прост, так ясен, так очевиден – сплошная отгадка…

Но как понять, впрочем, случающиеся время от времени взлеты его популярности? Казалось, приговорят его к забвению, как нечто слишком элементарное, слишком банальное для нашего изощрившегося ума и мучительного опыта чувств, разорванного сознания человека XX века. Ан нет, проходит время – и волной проходит по театрам увлечение пьесами Островского. Зрители новых поколений смеются над выходками Хлынова и Градобоева, сочувствуют пьяному Любиму Торцову, следят за похождениями в усадьбе Пеньки двух русских бродяг-актеров и чувствуют комок в горле над обманутой бесприданницей Ларисой.

Почему? Когда Островский умер – десять лет его не играли в родном Малом театре. Казалось бы, навсегда изжил себя: увлекались бельгийским символизмом и скандинавской мистикой. На фоне Метерлинка и Ибсена, Леонида Андреева и Юшкевича Островский казался не нужен. И вот – перед войной 1914 года – новые триумфы его пьес. А потом – воскрешение уже в 1920-е годы, и возрождение в 1970-е, и новая волна интереса сейчас.

Когда в политической злобе дня и бедствиях быта запутывается масса людей, называемых обывателями, то есть простых зрителей, заполняющих партер и галерку, им нужно мудрое, простое и доброе слово – и тогда Островский тут как тут. Как в карточном гадании – «на чем сердце успокоится».

И это при том, что реализм Островского достаточно жесток и не слезлив: он умеет и язвить, и издеваться – чему лучшее подтверждение комедия о «мудрецах» во главе с продажным Глумовым. Когда-то Добролюбову казалось, что главное в комедиях Островского картина «темного царства», обличение «самодуров». Но торжествующего зла нет в его пьесах. Их зерно, их сердцевина – поэзия добра. Как ни странно, движение страсти и игра интересов в пьесах Островского, которые временами казались эстетической рухлядью, изжитым позавчерашним днем, сохраняют заметную часть своего интереса и притягательности. Любовь и деньги – это сочетание в десятках поворотов, моделей, ситуаций – оказываются бесконечным источником познания самого устойчивого в человеческих нравах и характерах.

«Не в свои сани не садись», «Бедность – не порок», «Правда хорошо, а счастье лучше» – вечная мудрость пословицы, как и утешение, обычно даруемое в конце сказки, – составляют живое тело комедии Островского.

В. И. Вернадский, так многое разгадавший в жизни планеты и человечества, перечитывая пьесы Островского, был поражен явившимся ему впервые наблюдением: вера в прогресс относительна, люди обольщаются новизной своего века и не понимают, как мало меняются основы человеческого взаимообщения. И какой бы град отравленных стрел ни летел в наивное, беспомощное добро, как бы ни оттачивали на нем перья насмешливые скептики и агрессивные «сатанисты», – эта вера в добрые начала жизни людей лежит в сущности драм Островского, и что не меньшее диво – находит себе отзыв в тысячах душ, в новых поколениях людей, казалось бы, растерянных, изверившихся и соблазненных азартом и победностью зла.

Добро его часто наивно? Еще бы! Юный приказчик Ваня Бородкин перебирает струны гитары, а Дуня, дочка хозяина, говорит ему: «Не пой ты, не терзай мою душу!» Ваня отходит к окну с невероятной по простоте репликой: «Помни, Дуня, как любил тебя Ваня Бородкин!» В этом месте публика прошлого века заливалась слезами. А как сейчас воспримет это биржевой брокер, замученная магазинами домохозяйка, высоколобый филолог или прыщавый юнец из ПТУ?

«Помни, Дуня, как любил тебя Ваня Бородкин».

Наивность.

Но и в этой наивности, вере в добро – огромная сила. В «Горячем сердце» – молодые, и прежде всего Гаврюшка, очень хороши. И «на чем сердце успокоится…». Островский берет в расчет то, чем живут обычные, простые люди – «обыватели»; поэзия и тепло этого быта.

Вся революционная и декадентская традиция это отрицала. Взрыв, порыв – а М. Горький говорит: «А вы на земле проживете, как черви слепые живут – ни сказок о вас не расскажут…» Нет, Островский и рассказывает «сказки» об этом простом быте. Но оказывается, что в нем трагизма, взлетов радости и пучин горя ничуть не меньше, чем в духовных порываниях «к небу», эволюциях беспокойного сознания, томлениях неудовлетворенной души.

Есть своя загадка в том, что снисходительно, с улыбкой принимаемый Островский – свысока, как к чему-то домашнему, сношенному – вроде тапочек или халата, что этот Островский имеет упрямую силу возвращения. Отпевали его сто раз. В 1890-годы прекратили ставить. Десять лет после его смерти – почти не вспоминали. Он превратился в ненужного, забытого писателя. Ставили: Юшкевича, Леонида Андреева, (нрзб.) и т. п.

На фоне модерна, даже на фоне пьес Чехова – он старомоден и не нужен.

Но вот чудо: снова после 1905 года – «Мудрец» во МХАТе, что-то в Малом, «Гроза» с Рощиной-Инсаровой и т. п.

А снова пауза в интересе. «Синяя блуза», пролетарский театр – и снова «Назад к Островскому».

Но даже на памяти моего поколения – в 1950 – 1960-е годы Островский казался устаревшим-ненужным. Режиссеры брали его драматургию как знак и сырой черновик и заполняли своими модерными вдохновениями.

Загадка Островского: о какой загадке Островского может идти речь – загадка Пиранделло, загадка Шекспира, может быть, Чехова – но уж никак не Островского!

Островский – сплошная разгадка, сплошной «ответ», ответ столь ясный, недвусмысленный, прямой – что же его обсуждать? Он даже подсказывает многими своими названиями моральный смысл пьесы («Не в свои сани не садись»). Или недвусмысленно обычивает предмет – социальное положение лица: «Воспитанница», «Бесприданница», «Богатые невесты» и т. п.

Отчего же этот драматург имеет такую упрямую силу возвращения на сцену?

Язык? Ну конечно, музыка! (Цветаева и М. Петровых).

Знание сцены? Ну еще бы! Когда любому актеру удобно, уютно в его роли: все необходимое в тексте – и, как правило, ничего лишнего. Он мастерски приводит и уводит лицо на сцену – точно в ту секунду, как нужно для интереса пьесы.

Но всё это – то, что обнималось холодноватым словом «мастерство».

А вот суть его искусства? Живые лица, характеры – социальные и национальные, общечеловеческие страсти в них.

И оказывается: поверху кипят страсти политики, меняются одежды, люди, взгляды, – устойчивее всего то, что происходит дома, за закрытыми дверями, в домашнем быте.

И здесь две властные могучие силы: любовь и деньги.

У классицистов: любовь и долг (государственное мышление).

Пример или, как модно выражаться, феномен Островского состоит в том, что он живет и возрождается, как ванька-встанька.

Островский отвергал все изощренное, искусственное и неживое в искусстве. Всякое притворство чувств и языка.

Его похвалы: «это правда», «это точно», «это как есть». Он был уверен в поэзии простоты и правды – более того, он был уверен, что это самая трудная на свете вещь и есть. (См. речь о Пушкине).

Не банальность, не стертость.

Цветистость, изощренность, туманность, так обольстительно подкупавшие в завитках, масках и серо-зеленых красках модерна – для него были несносны: он вращал свою художественную линзу, наводя ее на ясность, до полной четкости картинки.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.