СЕНТЯБРЬ, 1789. ПАРИЖ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СЕНТЯБРЬ, 1789. ПАРИЖ

Вспоминая свои письма в Америку, регулярно посылавшиеся им в течение жаркого парижского лета, Джефферсон порой задавался вопросом: кого он пытался убедить в том, что Французская революция идёт правильным и желательным путём, — своих адресатов или себя? Он словно вернулся в годы юности, обновил в голове все приёмы адвокатского ремесла и со страстью кинулся защищать дорогого его сердцу «клиента»: свободу и счастливое будущее французского народа. Все зверства вырвавшейся из-под контроля толпы должны были найти оправдание в веках деспотизма и угнетения, выпавших на долю этой нации, все отрубленные и поднятые на пики головы заслужили прежними преступлениями свою судьбу — таков был его главный тезис.

После взятия Бастилии политические события в стране понеслись непредсказуемо, как потоки лавы по склонам вулкана. Созванные королём Генеральные штаты изменили название на Национальное собрание и объявили себя верховной властью в государстве. Армия отказывалась подчиняться приказам офицеров. Настойчиво носились слухи о том, что король тайно призвал на помощь наёмников из Фландрии и Германии. Многотысячная толпа голодных явилась из Парижа в Версаль, требовала хлеба и наказания ненавистных министров.

Лафайет был вынесен революцией на пост командующего вооружёнными силами, но и его приказы часто не выполнялись. Каждый день ему доводилось спасать кого-то от рук разъярённой черни, однако это была капля в море. Однажды в его штаб-квартиру ворвалась толпа, только что совершившая самосуд над бывшим интендантом Парижа. Впереди шествовал гордый бунтовщик с трёхцветной кокардой на шляпе, державший в руках вырванное сердце несчастного, другой за ним нёс отрезанную голову.

Всему этому надо было находить объяснения и оправдания. Или не замечать. Или объявлять нетипичными крайностями. Или доказывать, что за великое и святое дело освобождения народа можно заплатить и более высокую цену. Ведь он, Джефферсон, уже откликаясь на восстание Шейса в Массачусетсе, писал друзьям, что дерево свободы необходимо время от времени поливать кровью угнетателей и бунтовщиков. Маленькие восстания в свободной стране должны случаться время от времени, ибо они очищают политическую атмосферу, как гроза очищает воздух. Америка заплатила за свою свободу семилетней гражданской войной. Франция, наученная её примером, может достичь бухты мира и благоденствия гораздо быстрее.

Действительно, пример Соединённых Штатов вдохновлял многих. Французские политики обращались к американскому дипломату за советами, искали его посредничества в своих дебатах. По просьбе одного из депутатов Национального собрания он даже составил краткий проект возможного соглашения между народными избранниками и престолом. В него были включены пункты, предоставлявшие парламенту верховную законодательную власть, право облагать население налогами, командование вооружёнными силами. Роль короля не была ясно обозначена, но открытое устранение монархии не подразумевалось. В обмен на все уступки королевское правительство должно было получить заём в 80 миллионов ливров, который будет покрыт налогами, распределёнными на все сословия.

Да, если на свободный человеческий разум не налагать оков мракобесия и невежества, он неизбежно приведёт нацию к свободе и процветанию. «Перед Национальным собранием сегодня лежит чистый холст, на котором оно может создать такую же картину, какую мы создали в Америке, — писал Джефферсон в одном письме. — Твёрдость и мудрость делегатов внушает надежду. Видимо, они примут конституцию, похожую на английскую, но лишённую её дефектов. Я с таким доверием отношусь к здравому смыслу людей и к их способности управлять своими делами, что пусть меня побьют камнями как лжепророка, если в этой стране не восторжествует разумное начало. И не только в ней. Она лишь первый пример наступления свободы в Европе».

Пока под стенами особняка Ланжак бушевали неуправляемые толпы, внутри, под его крышей тихо протекала незаметная семейная революция, в которой опять все законы и правила разума подвергались испытанию порывами человеческих сердец.

Всё началось полгода назад, на Пасху.

В тот день очередной приступ мигрени заставил Джефферсона отложить том Гиббона, уйти в спальню на два часа раньше обычного. Он сидел на кровати, сжав виски руками, и тихо мычал. Именно таким его застала Салли Хемингс, вошедшая со стопкой свежевыглаженных простыней.

Он поднял на неё глаза и виновато помотал головой. Она положила простыни на кресло, стала перед ним и заговорила укоризненно и убеждённо, тем тоном, каким она обычно говорила с расшалившейся Полли:

— Мама Бетти всегда учила миссус Марту, что так нельзя, нельзя делать. Как только мигрень залезла в лоб через глаза, её нужно гнать немедленно. Никогда не следует давать ей расползаться по всей голове.

— Легко сказать — гнать. А как? Вызвать доктора Саттона?

— Миссус Эппс тоже страдала от этой напасти. И она говорила, что мои руки ей помогают. Я гладила её по вискам, и через пять минут всё проходило. Хотите попробовать? Или опять скажете, что это всё наши суеверия и тёмное шаманство?

— Да хоть бы и шаманство! Я готов пробовать что угодно. Он раздвинул колени, чтобы она могла подойти к кровати

вплотную, нагнул голову. Салли взяла пузырёк с одеколоном, стоявший на столике, смочила ладони. Он ощутил скольжение её прохладных пальцев по коже лба и висков. Они двигались в странном ритме, будто стирали невидимую паутину и потом стряхивали её на пол. Паутина была цепкой, но девочка терпеливо снимала её слой за слоем.

И чудо случилось. Пространство боли, заполнявшей весь череп, начало сжиматься, утекать, слабеть.

Как это могло произойти? Может быть, в её руках таился тот загадочный магнетизм, которым пытался лечить людей доктор Месмер? Ведь и в Библии описаны случаи исцеления путём наложения рук. Не могли эти легенды родиться на пустом месте.

Облегчение было таким явным, радостным, возвращающим к жизни!

Он открыл глаза, увидел близко-близко лицо юной Марты со старательно высунутым кончиком языка. Вспышка острого, непредвиденного счастья пронзила ему сердце с такой силой, что он на несколько секунд то ли потерял сознание, то ли оглох и ослеп.

А когда пришёл в себя, понял, что его губы слились с губами волшебной целительницы. И он не мог вспомнить, кто начал этот поцелуй.

Неужели она?

Осмелилась на такую дерзость?

И дальше они всё делали молча, но в полном согласии.

Любовно и заботливо снимали одежду друг с друга.

Находили спрятанные дары, пускались на щедрый обмен.

Исчез, растворился в сумраке комнаты хозяин-владелец, исчезла рабыня-невольница.

Остались мужчина и женщина. И стали они как одна плоть.

И она вскрикнула от боли, но тут же прижала его к себе, как бы умоляя не пугаться, не останавливаться, не жалеть.

Потом, когда зануда-разум снова обрёл ограниченное право голоса, он вылез с целым списком своих «почему?». Он предлагал сердцу вспомнить всю историю пережитых им влюблённостей и честно спросить себя, почему его всегда тянуло только к женщинам, уже познавшим тайны супружеской жизни, — Бетси Уокер, Марта Скелтон, Абигайль Адамc, Мария Косуэй. Не была ли пережитая им нынче вспышка острого счастья связана с тем, что впервые в жизни ему досталась нетронутая? И если это так, то не пойдёт ли в следующие разы счастье на убыль? (То, что следующие разы будут иметь место, как бы не подвергалось сомнению.)

Но сердце отказывалось слушать зануду. Вскоре разум обиженно удалился в свою башню абстрактных суждений, а сердце отдалось выпавшей ему буре новых, очищающих, волшебных переживаний, как воздушный шар отдаётся возносящим его горячим потокам воздуха.

Радость, переполнявшая Джефферсона, должна была быть разделённой с той, кто дарил её. Но чем он мог порадовать девочку, занесённую судьбой далеко от дома, от родных? Он не мог повести её с собой в театр, в музей, в ресторан, в парк, как водил Марию Косуэй. Только покупка нарядов и украшений не грозила разоблачением, и она сделалась главным источником удовольствия для обоих. В сутолоке больших магазинов не было риска, что кто-то из знакомых узнает его и станет расспрашивать об очаровательной спутнице. Расходная книга запестрела еженедельными тратами, которые никак нельзя было представить для покрытия конгрессу.

Раньше Салли старалась хлопотать в его спальне и кабинете только в те часы, когда он уезжал из особняка по делам, или был занят с гостями, или обсуждал текущие дела с Уильямом Шортом. Теперь Джефферсон придумывал разные предлоги, чтобы оказаться с ней наедине. Её рассказы о жизни в Виргинии, о соседях и родственниках, о новом колодце, который вырыли в Монтичелло на южном склоне, возрождали в нём томительную память о родных местах, обостряли желание — мечту — вернуться туда. И ведь не было ничего невозможного для них в том, чтобы поселиться там вдвоём! Мария Косуэй была несовместима с его любимым горным обиталищем. А Салли была неотделимой частью его, она росла под его крышей, она играла под ветвями груш и яблонь, посаженных им.

В отправленном недавно письме американской приятельнице, сравнивая француженок с американками, Джефферсон уподобил одних амазонкам, других — ангелам. «Вспомните этих парижских дам, как они носятся по улицам в погоне за удовольствиями, кто в колясках, кто верхом, а кто и пешком, ищут своё счастье в бальных залах и на вечеринках, забывая о том, которое они оставили у себя дома в детской. Разве можно сравнить их с нашими соотечественницами, занятыми нежной заботой о своих семьях, умеющих разглаживать морщины политических раздумий на лбах своих мужей?!»

Салли созналась ему в том радужном облаке из разных «как будто», которыми она умела украшать свою жизнь. Но также призналась, что когда она с ним, нужда в «как будто» исчезает. А однажды он вернулся домой после обильных возлияний в доме Лафайета и наутро плохо помнил, как прошла их ночь. И Салли, лёжа рядом с ним в постели, смущённо попросила, чтобы он и впредь называл её так, как в этот раз.

— Да? А как я называл тебя?

— Вы всё твердили: «Агарь! Агарь! Агарь!»

По воскресеньям обе дочери Джефферсона приезжали в особняк Ланжак и либо проводили время с отцом, либо принимали друзей у себя, либо уезжали в гости, на вечеринки, на музыкальные собрания. Пэтси нередко брала с собой и Салли, которую она представляла своим подругам как родственницу из Америки. Талант портнихи в соединении со щедростью хозяина позволял девочке одеваться так, что с ней не стыдно было появиться и в модном салоне. Брат Джеймс занимался французским языком с нанятым учителем, и Салли часто присутствовала на этих уроках. Она быстро превращалась в парижскую мадемуазель, только с лёгким английским акцентом и замечательным ровным загаром — шарман, манифик!

Несчастье грянуло в середине апреля.

Дочери, как обычно, приехали вечером в субботу, но утром к завтраку вышла только Полли.

— А где Пэтси? — встревоженно спросил Джефферсон. — Неужели заболела? Этого нам ещё недоставало!

— Нет, — ответила Полли, не глядя на отца. — Она уехала обратно в пансион.

— Как уехала? Не предупредив, не спросив разрешения, не попрощавшись? Что случилось?

Всё объяснилось через полчаса. Салли вошла в кабинет и, потупив глаза, сказала:

— Пэтси ночью зачем-то спустилась на второй этаж. И увидела, как я выхожу из вашей спальни.

А через три дня мистеру Джефферсону было доставлено письмо. В нём его дочь, Марта Джефферсон, официально извещала его, что в душе её произошёл религиозный переворот, что она приняла решение поступить в монастырь и, так как по правилам католической церкви для этого необходимо разрешение родителей, она просит отца дать согласие на такой важный для неё жизненный шаг.

Прочитав письмо, Джефферсон немедленно вызвал дворецкого Пети, велел закладывать карету. Помчался в пансион, осыпал упрёками директрису: «Так-то вы выполняете обещание не заманивать учениц в католичество!» Забрал обеих дочерей прямо посреди уроков. («За вещами пришлём потом!») Привёз их в особняк Ланжак. Отвёл Марту-Пэтси в свой кабинет, посадил перед собой, взял за руки и обрушил на её голову краткий курс по истории Церкви, к которой она захотела присоединиться.

Крестовые походы, кровавые бесчинства на пути, массовые убийства православных христиан в захваченном Константинополе. Перед штурмом Тулузы, укрывшей еретиков-катаров, солдаты спрашивали священников, как им отличить еретиков от католиков. «Убивайте всех, — отвечали те, — Бог отличит своих от чужих». Пытки инквизиции. Позорная торговля индульгенциями. Сонмы сожжённых заживо, скорбные тени Яна Гуса, Иеронима Пражского, Джордано Бруно и тысяч безвестных жертв религиозного мракобесия.

— А вот что они творили здесь, во Франции, каких-нибудь сто лет назад!

Он вскочил со стула, достал с книжной полки том воспоминаний герцога Сен-Симона, начал читать:

— «Отмена Людовиком XIV Нантского эдикта, предоставлявшего гугенотам право открыто исповедовать свою веру, лишила королевство четвёртой части народонаселения, разорила торговлю и ослабила государство во всех частях, надолго отдала население на открытое и официально разрешённое разграбление вооружёнными отрядами драгун; дозволила истязания и пытки, от которых умерли тысячи людей обоего пола, растерзала целый мир семейств, обрекая обобранных на голодную смерть… Глазам всех предстало ужасное зрелище целого народа изгнанников и беглецов, выброшенных на улицу, хотя и не совершивших никакого преступления… Знатные, богатые, старцы, люди обеспеченные, слабые, не привыкшие к лишениям, были осуждены грести на галерах и страдать от бича надзирателя исключительно за религию…»

Поставив на место том Сен-Симона, Джефферсон извлёк другую книгу, потоньше.

— Вот здесь великий Вольтер описал, что они проделали с невинным жителем Тулузы, протестантом Жаном Каласом, каких-нибудь 25 лет назад. Его взрослый сын покончил с собой, но отцу и другим членам семьи предъявили обвинение в убийстве. Они якобы хотели воспрепятствовать переходу молодого человека в католицизм. Так как доказательств не было, обвиняемого подвергли пыткам. Сначала растягивали на дыбе. Потом вливали в него горячую воду кувшин за кувшином. Потом привязали к колесу на площади и железными прутьями перебили руки и ноги. Но несчастный всё равно вопил о своей невиновности.

Джефферсон прекрасно понимал, что одними разоблачениями католицизма ему не удастся отвоевать сердце дочери, вернуть ей интерес к радостям светской жизни. По его просьбе друзья и знакомые стали засыпать Пэтси приглашениями на балы и вечеринки, маскарады и театральные премьеры. Конечно, весь этот вихрь развлечений требовал новых нарядов, и счета от модных и ювелирных лавок начали расти в апреле и мае стремительно. Для Салли на несколько недель была под предлогом обучения снята комната в доме мадам Дюпре, владелицы прачечной, обслуживавшей особняк Ланжак.

Джефферсону были понятны чувства его дочери, он видел душевную смуту её матери, Марты Вэйлс-Скелтон, которой надо было как-то уживаться с греховным увлечением своего отца, жить бок о бок с его цветными отпрысками, о которых, конечно, знали и судачили все родные и знакомые. Ощущал ли он себя виноватым? Готов ли был расстаться с новым, доставшимся ему счастьем, чтобы избавить дочь от таких же переживаний? Когда зануда-разум снова и снова задавал ему этот вопрос, сердце снова и снова отвечало ему: «Нет. Не отдам. Ни за что. Не откажусь. Буду сражаться до конца за обеих».

В конце августа наконец пришло долгожданное известие: американский конгресс разрешал своему посланнику поехать на родину в заслуженный — после пяти лет! — отпуск. Во время его отсутствия дипломатические функции будет выполнять секретарь посольства мистер Шорт.

Начались предотъездные хлопоты, поиски подходящего корабля, упаковка багажа. Горы ящиков, сундуков, баулов росли во всех комнатах и залах особняка Ланжак, грузчики постепенно увозили их на склад транспортной конторы. Любимые вещи будто нарочно попадались на глаза хозяину и печально спрашивали: «Неужели ты готов расстаться со мной?»

Нет, как правило, он не был готов.

Список предметов, увозимых за океан, делался всё длиннее. Кровати, матрасы, стенные часы, одежда и обувь, клавикорды и гитара для Пэтси, ящики с вином, сыром, чаем, картины, бюсты, вазы. Отдельный список перечислял саженцы: два пробковых дерева, четыре абрикосовых, белая фига, пять лиственниц, четыре груши, три итальянских тополя и множество других кустов и растений.

Лафайет, отчаянно пытавшийся примирить враждующие фракции в Национальном собрании, вдруг обратился к Джефферсону с просьбой устроить в посольстве прощальный обед для узкого круга депутатов, ещё способных слушать аргументы друг друга.

— И ваш личный авторитет, и пример американцев, сумевших утвердить конституцию, многим внушает надежду, — говорил он. — Споры кипят вокруг того, какую меру власти оставить королю. Умеренные монархисты считают, что он должен иметь право вето, республиканцы настаивают на том, чтобы Национальное собрание могло отменять королевское вето абсолютным большинством голосов. Но радикальные газеты Марата и Демулена вопят о том, что всякий депутат, который проголосует даже за ограниченное право королевского вето, должен быть объявлен предателем нации.

За столом собрались восемь депутатов. Правила вежливости соблюдались, но некоторым это давалось нелегко. Шеф-повар Джеймс Хемингс превзошёл себя. Средиземноморский суп буйабес вызвал одобрительные покачивания напудренных голов. Jones deporc braises, или свинина, тушенная в сидре, прервала горячую дискуссию о независимости судебной власти. Мексиканские бобы и флоридские авокадо увели беседу в сторону необходимости трансатлантических связей. Ананасное мороженое на десерт почти сгладило противоречия между сторонниками союза с Испанией и поклонниками прусского короля. Но, увы, на следующий день все гости американского посланника, вернувшись на скамьи Национального собрания, возобновили свои споры с прежним ожесточением.

Джефферсон сидел в кабинете над багажными списками и раздумывал, хватит ли у него духа расстаться с любимым фаэтоном, когда в дверь постучали. Он поднял глаза на вошедших, и сердце у него сжалось в тоскливом предчувствии.

Джеймс Хемингс выступил вперёд, почти заслонив оробевшую Салли, и выпалил, видимо, заготовленную, много раз отрепетированную тираду:

— Масса Томас, сэр, мы очень благодарны вам за то, что вы для нас сделали, всегда будем помнить вашу доброту, но мы решили не возвращаться в Виргинию. Здесь мы свободны, а там нам придётся вернуться в неволю. Я получил место повара в богатом доме, для начала нам хватит моего жалованья на двоих. А потом Салли тоже найдёт место горничной. То, что она знает два языка, даёт ей большое преимущество. Не сердитесь на нас, сэр. Пожалуйста. Силь ву пле.

Джефферсон, стараясь не выдать свою растерянность, вглядывался в лица брата и сестры. Помолодевший Джон Вэйлс, помолодевшая, воскрешённая Марта. За прошедшие два года он так сжился с обоими, что ощущал их членами своей семьи. Разве мог он ожидать такого удара, такой измены от родных людей? Но ведь Уильям Шорт предупреждал его, насколько возможен подобный вариант. И разве сам он не прославлял свободу в своих писаниях и речах, разве не объявлял её главным даром Творца человеку?

— Джеймс, я вижу, что твоё решение хорошо обдумано и вряд ли ты откажешься от него. Не в моей власти помешать тебе. Хотя ты знаешь меня давно и знаешь, что я всегда выполняю свои обещания. Моё слово твёрдо, и оно остаётся в силе: если ты вернёшься со мной в Америку и обучишь брата Питера всему, чему ты научился — заметь, на мои деньги, — у французских поваров, я немедленно дам тебе свободу. Здесь ты навсегда останешься чужаком, тебе не у кого будет искать помощи и защиты в трудную минуту. Чтобы получить постоянную работу, необходимо стать членом соответствующей гильдии, а это очень нелегко и занимает много лет. Так что обдумай всё хорошенько ещё раз. Даю тебе неделю. А теперь иди. Я хочу поговорить с Салли наедине.

Брат оглянулся на сестру, та незаметно кивнула. Он открыл рот, но передумал и вышел, не сказав ни слова.

Джефферсон подошёл к Салли, взял за руку, подвёл к тому же креслу, в котором пять месяцев назад он уговаривал Пэтси, сел перед ней.

— Что случилось? Ты так мечтала о возвращении в Монтичелло, о встрече с мамой Бетти, с сестрами. Или ты усомнилась в моих словах? В том, что я буду заботиться о тебе до конца жизни? Но ты знаешь меня, ты сама говорила, что я настоящий — не «как будто». А что ждёт тебя здесь? Страна бурлит, сами французы не могут быть уверены в завтрашнем дне. Разве смогут они, разве захотят помогать пришельцам?

— Я делаю это не для себя, — тихо сказала Салли.

— Не для себя? Тогда для кого же?

Она взяла его руку, потянула, положила себе на живот.

— Для него. Только представьте себе — он вырастет и скажет мне: «У тебя был выбор. Ты могла родить меня свободным — и не захотела». Каково мне будет слушать его упрёки?

— Боже мой — ты в положении?! Почему же ты мне сразу не сказала?

— Я не была уверена. И боялась, что вы рассердитесь. А теперь… Вы же знаете, Джеймс с детства бредил о свободе. И тут такой поворот судьбы… Он уговорил меня.

Она потупилась, но Джефферсон взял её лицо в ладони и заглянул в глаза.

— Салли, о Салли! Ты боишься упрёков будущего сына, но забываешь, что упрекать сможет только выживший, выросший и заговоривший. Однако, чтобы ребёнок вырос, ему нужен дом, убежище. Какое убежище ты сможешь дать ему в чужой стране, на которую надвигается голодная зима? Я хоронил своих детей, я могу рассказать тебе, какое мучительное чувство вины оставляет в сердце каждая такая смерть. Свобода? Это будет самое большое «как будто» в твоей жизни и самое опасное. Ты не будешь свободна от холода, от болезней, от равнодушия и презрения окружающих, от двуногих хищников, которые станут наперегонки пытаться воспользоваться твоей беспомощностью. Ты спросишь: «А что ждёт меня в Виргинии?» Я опишу тебе, и, зная меня, ты поверишь, что это не просто сотрясание воздуха, а твёрдые, клятвенные обещания.

Дальше пошло легко. Он просто облекал в слова те мечты о жизни в Монтичелло, которые проносились перед ним по тёмному потолку спальни в последние месяцы. Как он будет заботиться о ней, о её детях, о всех её родных, как она ни в чём не будет знать нужды. Как они вдвоём будут обучать своих детей грамоте, ремёслам, музыке, вере в Бога. Как все дети, достигнув совершеннолетия, получат свободу. Как он добьётся от властей штата разрешения всем освобождённым остаться в Виргинии. Конечно, он старше на 30 лет, с ним всякое может случиться. Но сразу по возвращении в Монтичелло он перенесёт все свои обещания на бумагу, и его адвокат будет хранить это завещание, заверенное сургучной печатью. Да, не в его власти изменить законы так, чтобы им можно было пожениться по-настоящему. Но он никогда не забудет, что судьба породнила их по-другому, что она, Салли, сестра его покойной жены.

В конце он просил её обдумать всё хорошенько и отказаться от намерения остаться во Франции. А пока — вернуться к мадам Дюпре, чтобы Джеймс не мог давить на неё и влиять на столь важное — на всю жизнь! — решение.

Потянулись тоскливые дни.

Судоходное агентство слало ему из Англии письма, требуя назначить дату отплытия и указать число пассажиров.

Он не отвечал.

Вдруг вновь потекли нежно-призывные послания от Марии Косуэй. Она упрекала его за долгое молчание, умоляла навестить её в Англии. «Вы уже встретились в Париже с моей дорогой подругой, Анжеликой Чёрч, свояченицей Александра Гамильтона? Если бы я не любила её так нежно, я бы боялась иметь её соперницей. Но нет, я даю Вам разрешение полюбить её всем сердцем, но оставить в нём маленький уголок и для меня — этого мне будет довольно».

С Анжеликой Чёрч Джефферсон встречался не раз прошлым летом, и отношения с ней порой грозили перейти границы обычного салонного флирта. По просьбе обеих дам Джон Трамбалл сделал два его миниатюрных портрета, и к портрету, предназначавшемуся для Анжелики, Джефферсон приложил записку: «Если бы художник был способен изобразить мои дружеские чувства к Вам, ему понадобилось бы огромное полотно». Они обсуждали возможности встреч в Америке. Он звал её посетить его в Монтичелло. Или предлагал забрать её из Нью-Йорка, чтобы вместе отправиться посмотреть Ниагарский водопад. Анжелика подарила ему том «Заметок федералиста», присланный ей сестрой. Ещё не зная, что автором статей был Гамильтон, Джефферсон хвалил ясность ума неизвестного Публия[8] и чёткость его аргументов.

Уличные бесчинства докатились и до квартала, где располагалось посольство. Несколько раз грабители проникали в особняк Ланжак, украли пять упакованных чемоданов. Пришлось установить решётки на окнах, повесить сигнальные колокольчики. Джефферсон обратился в парижскую полицию с просьбой об усилении охраны. Префект только разводил руками, говорил, что его жандармы с утра до вечера заняты тем, что спасают лавочников и пекарей от самосуда толпы. Фигуры повешенных украшали многие уличные фонари. Джефферсон вдруг вспомнил землетрясение, случившееся в Виргинии накануне войны. Невидимый великан, ворочающийся в недрах, — не он ли затаился теперь и под мостовыми Парижа?

Вынужденное безделье оставляло время для раздумий, и ум его всё время возвращался к одному и тому же вопросу: имеет ли одно поколение право навязывать свою волю другому, идущему вслед за ним, выпуская законы и конституции, устанавливая правила владения, наследования, взимания процентов со старых долгов? Или следует стремиться к торжеству принципа: «земля принадлежит живущим»? Тогда любой закон может быть действительным только в течение двадцати лет, после чего новое поколение будет вправе отменить его.

Как всегда, в сложных проблемах ему легче было разбираться с пером в руке. Он попытался изложить свои раздумья в длинном письме Джеймсу Мэдисону. Но вскоре его унесло из сферы чистого теоретизирования в мир конкретных политических страстей сегодняшней Франции. Должны ли французы признавать права аристократии и Церкви на владение землями и угодьями или пришла пора признать эти древние привилегии незаконными?

Пока речь шла о французах, он без труда становился на сторону отмены сословных барьеров. Но когда мысль его соскальзывала на опасно близкую и больную тему, на судьбу белых и чёрных американцев, она начинала терять свою ясность. Он так и не решился уложить в слова то, что мучило его на самом деле: «Почему я должен подчиняться жестоким законам, принятым неизвестными мне людьми за сто лет до моего рождения и сегодня запрещающим мне жениться на сестре моей покойной жены?»

Как это часто бывало в его жизни, вслед за душевной смутой пришла и мигрень. Она сверлила мозг то за левым глазом, то за правым, то разворачивалась в сторону затылка — ему чудилось, что остриё вот-вот может пробить черепную коробку и высунуться наружу. На третий день он сидел за столом, тщетно вглядываясь в газетные строчки, пытаясь разглядеть цифры в статье об остатках муки на складах Парижа. Он не слышал, как открылась дверь, но увидел подол нарядного платья рядом со своим креслом. Поднял глаза.

Салли стояла близко-близко от него, держа в руках сумочку, расшитую бисером. Лицо её сияло. Она достала из сумочки колокольчик, подаренный ей когда-то умирающей Мартой, встряхнула несколько раз. Нежный перезвон прокатился по стопкам связанных книг, по торчащим гвоздям на опустевших стенах, улетел под потолок.

Джефферсон отодвинул кресло от стола, встал, взял её за руки.

— Что случилось? По ком звонит колокол? Мы кого-то хороним?

— Скорее, сзываем на пожар, — сказала Салли загадочно. — Горит имение маркиза Лагрийо. Его подожгли восставшие крестьяне. И маркиз сказал, что с него довольно.

— Кто такой маркиз Лагрийо?

— Это тот богач, который нанял Джеймса на работу без разрешения гильдии поваров. Но теперь он срочно уезжает — или бежит? — в Данию. Повар ему больше не нужен. Так что нам с братом придётся вернуться в Виргинию.

Ошеломлённый — ликующий — измученный — Джефферсон мог только притянуть её к себе, прижаться щекой к её лбу и повторять:

— Это судьба! Ты видишь — это судьба хочет, чтобы мы были вместе! Агарь! О моя Агарь!..

Потом был сеанс решительного — и успешного! — изгнания мигрени шаманско-магнетическими трюками.

Потом — страстное слияние истосковавшихся друг по другу мужчины и женщины.

А через два часа месье Адриан Пети уже скакал в почтовое отделение со срочным письмом в судовую контору, в котором мистер Томас Джефферсон точно указывал, сколько кают и спальных мест ему понадобится на корабле «Клермонт», отплывающем в Норфолк, штат Виргиния: «Одна каюта для меня и моего слуги, другая — для двух моих дочерей, семнадцати и одиннадцати лет, и их служанки шестнадцати лет; всего пять кроватей».

Октябрь, 1789

«Ночью королева Антуанетта была разбужена возгласом часового, стоявшего у её двери, который призывал её спасаться бегством. В тот же момент он был зарублен. Королева едва успела выбежать из спальни через потайную дверь, как толпа бандитов ворвалась туда и начала протыкать штыками и саблями ещё тёплую постель. Потом король, королева и их дети были вынуждены покинуть свой дворец, залитый кровью, загаженный, разграбленный, заваленный отрубленными частями человеческих тел. Их всех отвезли в столицу, где поместили в старый дворец, превращенный в Бастилию для королей».

Эдмунд Бёрк. Заметки о Французской революции

Декабрь, 1789

«Наш корабль прибыл в Норфолк 23 ноября. Оттуда я направился домой, но провёл несколько дней в имении моих родственников Эппсов. Именно там я получил письмо от президента Вашингтона, содержавшее приглашение занять пост министра иностранных дел в его правительстве. В ответном письме я писал, что хотел бы уйти из политической жизни и посвятить себя дому, друзьям, семье, но если он считает, что мне следует пожертвовать своими желаниями для общественного блага, я приму его предложение. Второе письмо застало меня уже в Монтичелло месяц спустя — генерал Вашингтон настоятельно просил меня занять пост в его кабинете. Я вынужден был согласиться».

Томас Джефферсон. Автобиография

Январь, 1790

«Александр Гамильтон, директор казначейства, сделал доклад палате представителей конгресса о необходимости упрочения кредита. Он говорил красноречиво и в то же время ясно аргументировал, описывая свой план. Кроме консолидации долгов различных штатов было предложено создание общенационального банка. Эта мера встретила серьёзную оппозицию. Одни подвергали сомнению полезность банковской системы; другие критиковали детали, но главным образом подвергали сомнению право конгресса учреждать общенациональную финансовую корпорацию».

Дэвид Рэмси. История Соединённых Штатов

Апрель, 1790

«Дорогой папа, я очень надеюсь, что ты не изменишь своего решения посетить Виргинию этой осенью. Моё счастье не может быть полным без тебя. Мой муж полностью разделяет мои чувства. Я учусь во всём выполнять его желания, и в этом плане всё остальное отступает на второй план, за исключением моей любви к тебе».

Из письма дочери, Марты Рэндольф Джефферсон, отцу в Нью-Йорк

Лето, 1792

«Целую неделю по Парижу катилась волна бессудных убийств, унёсшая тысячи жизней. Началось с того, что две или три сотни священнослужителей были казнены за то, что отказались принести присягу, положенную по новому закону. Мадам Ламбаль была обезглавлена, её голову и внутренности парадно носили на пиках по улицам. Вчера в Версале казнили пленников, доставленных из Орлеана. Стража была послана, чтобы арестовать герцога Ларошфуко. Его везли в Париж вместе с женой и матерью, когда толпа напала на карету и убила его».

Из письма Говернера Морриса Джефферсону

Данный текст является ознакомительным фрагментом.