Глава 27. В Бернском университете (1912–1914 годы)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 27. В Бернском университете

(1912–1914 годы)

В конце лета я уехал в Берн. У меня с собой было письмо д-ра А.-Ш. Йехуды к Карлу Марти, профессору библеистики и семитской филологии Бернского университета. Марти был к тому же редактором «Журнала библейских исследований»{695}. Д-р Йехуда не слишком лестно отзывался о его интеллекте (о «достоинствах» которого красноречиво свидетельствовали труды д-ра Марти), но зато высоко ставил его душевные качества.

В своем рекомендательном письме д-р Йехуда подчеркнул, что я занимаюсь историей Второго Храма и эллинизма, заметив, что этот факт поможет мне в общении с Марти и поэтому он считает необходимым о нем упомянуть.

Атмосфера Берна, свобода, отсутствие страха перед полицией, ее притеснениями и допросами, а также улучшение финансового положения вселили в меня уверенность и чувство безопасности. У меня было ощущение, что я на верном пути и смогу теперь продолжить учиться без лишних хлопот; я знал, что у меня есть постоянный доход – 25 марок в месяц, к тому же мои друзья, в частности Эльбоген, постараются вытребовать мне вторую «стипендию».

Я посетил Марти; он жил в скромном доме, вдали от городского шума, на тихой и красивой улице; он принял меня очень приветливо, рассказал мне о своих учениках и об уроках, которые он ведет, и, между прочим, показал мне письмо от Теодора Нельдеке (Noldecke){696}, которое он получил в тот же день или днем-двумя раньше.

Нельдеке писал, что ему уже давно не приходилось читать в «Журнале библейских исследований» такой толковой филологической статьи, с таким количеством научных нововведений, как статья Я.-Н. Эпштейна{697} «Комментарии к элефантийским надписям». «Эпштейн, – сказал мне Марти, – это мой ученик, он ходит ко мне на лекции, и я рекомендую вам познакомиться с ним поближе, если вы еще не знакомы. Он большой ученый, у него блестящее будущее». Марти заинтересовали дисциплины, которые я собирался учить. Я сказал ему, что собираюсь изучать семитскую и классическую филологию; третьей дисциплиной, вероятно, будет общая история, либо философия, либо психология. После беседы со мной Марти сказал, что готов взять меня в свои семинары уже в этом году, несмотря на то, что официально мне надо было сначала еще целый год ходить в подготовительный семинар.

Мне предстояло сдать вступительный экзамен, так как у меня не было аттестата. В экзаменационную программу входило шесть дисциплин: немецкий, французский, латынь, математика, история и география. Я сдал экзамен по всем этим предметам и по каждому из них получил самую высокую оценку. Экзаменаторами были университетские преподаватели, некоторые из них отнеслись ко мне с большим дружелюбием.

В бернских газетах довольно часто публиковались объявления о сдаче комнат с пометкой «кроме русских». Я ничего не знал про этот обычай. Мне попалось в руки объявление, где было написано, что сдается комната в одном из пригородов. Этот вариант показался мне наиболее подходящим: во-первых, за городом, а во-вторых – цена невысокая. Когда я пришел туда, я увидел на лицах хозяев сомнение и неуверенность; в конечном счете они все-таки сдали мне комнату. Через полгода, когда меня приехала навестить племянница Рахель, изучавшая медицину в Женеве, хозяева квартиры приняли ее очень дружелюбно и уважительно; они рассказали ей, что вначале не хотели сдавать мне комнату, потому что я русский, а русские пользуются дурной славой: много спорят и страшно шумят. Но такого жильца, как я, у них еще не было: за полгода – первый гость. «Мы не слышали от него ни звука: он бесшумно ложится спать и тихо-претихо встает утром; самый настоящий «книжный червь»; никогда не сердится и всегда встречает тебя с улыбкой…» Я порадовался этим «комплиментам» и снял себе другую квартиру.

В течение первого месяца учебы я много ходил на лекции и семинары различных университетских преподавателей, на разные курсы: по общей истории, географии и римскому праву, немецкой литературе Средних веков и т. д. и т. п…. За месяц я выбрал дисциплины, которые я намеревался изучать, и курсы, которые я собирался посещать: семитская филология и Танах (Марти), классическая филология (Шультхесс{698}), философия и психология (Дюрр) и «отчасти» римское право (Лотмар{699}) и география (Вальзер). В целом я остался верен этой программе в течение всего времени моей учебы в Берне.

Первое время мне очень нравились лекции, а еще больше – семинары профессора Шультхесса. Он был строгим и опытным преподавателем, умел структурированно и полно передавать студентам знания по классической филологии. Несмотря на то что он очень хорошо ко мне отнесся, после вступительного экзамена сам предложил мне изучать классическую филологию и сказал, что, по его мнению, я могу достичь в ней больших успехов, наши отношения довольно скоро испортились.

Мы читали на семинаре письма Цицерона. Цицерон пишет своей жене Теренции – «Vita mea» («Теренция, моя жизнь»), а я перевел на немецкий дословно – Mein Leben. На это Шультхесс заметил:

– Так говорят евреи: «Сара, моя жизнь» («Sara Leben»). Мы же говорим: «Любовь моя» («Meine liebste»).

В этом его замечании почувствовался душок антисемитизма. Я ответил ему:

– «Vita» означает «жизнь», и этим словом свою сердечную привязанность выражал римлянин, а не еврей.

Шультхесс рассердился:

– Мое замечание касается немецкого языка, а не понимания материала.

Шультхесс вел семинары по латинской стилистике; на этих семинарах мы переводили Моммзена на латынь. Семинары по стилистике были для меня очень интересны в качестве «дополнительного образования». Шультхесс в каждой фразе искал слово, которое было основным и на которое падало главное смысловое и логическое ударение всей фразы. На мой взгляд, такой подход особенно полезен для изучения древнееврейской литературы, значительная часть которой представляет собой литературу изустную. Не только слова пророков передавались из уст в уста и лишь потом были записаны, некоторые другие виды библейских текстов – история праотцев и эпосы, священные песни С «ширей кодеш») и афоризмы – также имеют изустную основу. И не стоит забывать, что в изустных текстах главный смысл фразы зачастую скрывается именно в ее интонации. Поэтому если внимательно изучать логическую и смысловую структуру фраз, то становится возможным для многих фрагментов библейских текстов отыскать новое объяснение, отличающееся от классического. Как-то раз я заявил об этом Шультхессу, и ему эта идея очень понравилась. И, кстати говоря, я пользовался этой системой на семинарах Марти. Мы читали тексты Бен-Сиры{700}, а он рассказывал нам про Исайю. Я взял себе за правило подробно прорабатывать учебный материал, внимательно прочитывал тексты Бен-Сиры и Исайи, стараясь в каждой фразе отыскать ключевое слово и на его основе найти актуальный «исторический» смысл. За этот метод, который я затем использовал при преподавании Танаха, я очень благодарен профессору Шультхессу.

Чувствовалось, что Шультхесс недолюбливает евреев, а ко мне, похоже, у него была особая «антипатия». Я был для него Евреем с большой буквы. Однако спустя некоторое время я узнал, что свое отношение к студентам, которые выглядели с его точки зрения слишком «по-еврейски», Шультхесс проявляет самыми разными способами и что я такой не один. Среди слушателей его лекций был Гриншпон, юноша из Полтавы, который приехал в Эрец-Исраэль через Галицию, работал учителем в поселении, а ныне учился в Бернском университете. Гриншпон был деликатен и скромен, мягкого нрава, с чистой душой, хорошим образованием и приятными манерами. Он втайне писал стихи (впрочем, несколько его стихотворений были опубликованы в журнале «ха-Шилоах» под ред. И. Бен-Давида) и много мечтал… И вот, когда Гриншпон хотел выступить на семинаре и тянул руку, Шультхесс почти всегда делал вид, что не замечает его. Гриншпон иногда довольно долго тянул руку, назло, а Шультхесс продолжал не замечать его. Однако надо признать, что «антипатия» Шультхесса к евреям была не единственной причиной трений между нами. Была еще одна причина, более личная. У меня с детства имелась «привычка» высказывать свое мнение по разным вопросам, в том числе и тогда, когда мое мнение не совпадало с мнением преподавателя. И тут уже не важен был предмет разногласий: шла ли речь о стиле писем-соболезнований римского консула, которые он посылал Цицерону, когда умерла его дочь Туллия (по мнению Шультхесса, эти письма для нас служили не более чем рутинным «упражнением», без какого-либо дополнительного смысла, а я осмелился рассматривать их как интересный литературный документ), шел ли спор о том, в котором часу Юлий Цезарь обедал у Цицерона, или высказывались общие мнения о текстах Цицерона. Строго говоря, я не всегда задавал вопросы и спорил с профессором именно на семинарах. По совету друзей я приходил к нему с вопросами после занятия. Поначалу мне нравилось к нему приходить, но затем возникло ощущение, что он воспринимает меня как надоеду, и я перестал его «донимать». Но и это ему не пришлось по душе.

В следующем учебном году наши отношения испортились окончательно. Мы занимались на семинарах Тацитом, читали «Анналы», главы о жизни Тиберия. В центре обсуждений, которые были немногочисленны и велись только по ходу чтения текста, стояла личность Тацита как писателя и как историка, и мы анализировали степень искренности его свидетельств и описаний. Меня несколько уязвили намеки Шультхесса, когда в своем вступлении про «великого историка» он упомянул слова Тацита о евреях, несмотря на то, что он старался облечь эти аллюзии в «научную» и «объективную» форму. Я, со своей стороны, старался доказать почти на каждом занятии, что заявление Тацита о том, что он пишет «без гнева и пристрастия», не что иное, как риторический прием, который должен был скрыть обратное: крайнюю степень пристрастности, пристрастности человека, знающего истину и собирающегося восстать против нее; этот факт я старался доказать на основе сверки дат в жизнеописании императора Тиберия и в обвинении Тиберия в отравлении Германика и в смерти двух других членов семьи Августа. Я усердно и внимательно изучил этот вопрос по источникам, и Шультхессу несколько раз приходилось признать мою правоту, особенно тогда, когда я опирался на мнение известных ученых. Но когда я пытался доказывать нечто подобное своими силами, на основе источников, не опираясь на соответствующую литературу, Шультхесс страшно злился. Мое «упрямство» и настойчивость в этом вопросе казались ему «надоедливыми» и очень сердили его.

Шультхесс заметил, что я недостаточно силен в метрике – в определении ритма латинских стихов, и это давало ему повод поучать меня. С тех пор он завел манеру почти каждый стих, который мы читали, давать мне, чтобы я определял его размер, ритм, метр стиха… Он задавал множество вопросов, требовал доказательств и примеров, а когда я не справлялся, что случалось достаточно часто, говорил каждый раз: «Господин Динабург, вы, по-видимому, не в достаточной мере музыкальны». Друзья говорили: «Шультхесс бьет Динабурга метрикой, а Динабург Шультхесса – историей».

Среди слушателей Шультхесса было несколько швейцарских студентов, с которыми я подружился. Один из них раньше был пастором в цюрихской кирхе. Он работал учителем в средней школе, был блестящим филологом и очень хорошо знал иврит. Одним из его любимых авторов был Смоленскин, которого он читал на иврите и считал выдающимся писателем. Он любил повторять: «Если бы у меня была возможность, я бы переводил его на немецкий. Я уверен, что европейский читатель был бы в восторге от романа «Блуждающий по путям жизни» – это блестящее произведение, и если перевести его на один из европейских языков, оно имело бы выдающийся успех».

Я спросил его однажды, почему он бросил занятия теологией, уважаемую должность с хорошим заработком и пошел изучать классическую филологию? Он ответил мне: «Знаешь, чтобы быть пастором, нужно как минимум верить в Бога…»

Итак, я посвящал довольно много времени изучению римской истории. Особенно интересовали меня два периода: во-первых, Рим после Второй Пунической войны и проникновение Рима на восток и, во-вторых, переход от республики к империи и гражданская война. Эти темы я изучил достаточно капитально.

Даже тему для своей диссертации я выбрал по римской истории: «Иностранные делегации в Риме после Второй Пунической войны». Работе над этой темой я посвятил все летние каникулы 1913 года: сидел в берлинской библиотеке, просматривал, читал, анализировал литературные источники – и в конце того же лета Тойблер, с которым я все это время состоял в переписке, сообщил мне, что в «Юбилейном сборнике» Жерара, известного французского ученого, занимающегося историей римского права, вот-вот появится интересное исследование «о римской дипломатии после Второй Пунической войны»… Я нашел эту книгу и увидел, что никакого простора для исследований по этой теме для меня уже не осталось.

В связи с изучением римской истории я решил изучать и римское право. Я особенно заинтересовался этой дисциплиной, так как считал, что без знания римского права невозможно изучать Талмуд с исторической точки зрения. Профессором римского права был Филипп Лотмар, написавший интересную и важную книгу «Трудовой договор в соответствии с римским правом». Я пришел к Лотмару и рассказал ему, что хочу у него учиться, но при этом интересуюсь римским правом с исторической точки зрения, а не с правовой. Когда я подробно и терпеливо – по его просьбе – рассказал ему об интересующих меня исторических проблемах и почему я считаю, что изучение римского права может мне существенно помочь, я увидел, как в нем зажглась «еврейская искра». Выяснилось, что он франкфуртский еврей, который приехал в Берн из Эльзаса и уже более 20 лет является профессором университета. В целом он был далек от еврейства – все его научные интересы были далеки от иудаизма; к тому же он был очень закрытым человеком: говорил он не торопясь, больше слушал; но по вопросам, которые он задавал, было понятно, что его это очень заинтересовало. И действительно, в течение последующих полутора лет мне очень помогли его советы и беседы с ним об исторических и правовых проблемах, и когда с началом Первой мировой войны мне пришлось уехать из Берна, я получил от него в последний момент открытку (оказавшуюся для меня очень полезной), в которой он сообщал мне о том, что появилась книга Жюстера «Евреи в Римской империи»{701}, «повествующая о тех материях, которые так интересуют моего юного друга».

Зимой 1913–1914 года сфера моих интересов сместилась в сторону изучения Римской империи III века н. э., что также было связано с изучением еврейской истории. Я хотел изучить по еврейским (в основном талмудическим) и по внешним источникам вопрос о политическом строе в Палестине во времена римской власти, начиная с момента восстания Бар-Кохбы и до конца византийского периода. Однако затем, постепенно, в ходе работы над источниками, я сократил изучаемый период до ста лет, и тема диссертации, согласованная с Беккером и Лотмаром, выглядела так: «Управление и самоуправление в Палестине в период от Септимия Севера до Диоклетиана».

Летом 1914 года Шультхесс вел семинар по римскому муниципальному праву, на котором мы изучали Lex Coloniae Juliae Genitivae (муниципальный закон испанского города Урсо 44 года до н. э.). Среди участников семинара был и профессор Лотмар. Он сидел вместе со всеми студентами, но время от времени – всегда по просьбе Шультхесса – вставлял интересные юридические замечания. Участие студентов – и мое тоже – в работе семинара было умеренным и осторожным, «в духе» самого Шультхесса. Шультхесс ни разу не делал мне замечаний, а некоторые мои комментарии ему даже нравились, и он хвалил их. Однажды, летом 1914 года, Шультхесс подозвал меня и сказал: «Я слышал, что вы не стали брать классическую филологию даже в качестве дополнительной дисциплины, а ваша диссертация – Лотмар рассказывал о ней – касается тех вещей, которые вы учили у меня. Вы пишете у Беккера – и ни разу не посоветовались со мной. Как же так? Разве вы не у меня учились?»

– Что вы, что вы! Я очень многое почерпнул из ваших уст! Просто у меня есть некоторые опасения. Вы же помните: я «недостаточно музыкален» и метрика для меня сложна… Господин учитель конечно в курсе, что я изучал у него классическую филологию только как вспомогательную дисциплину при изучении истории. Боюсь, что у меня не хватит знаний в области классической филологии для того, чтобы сдать экзамен профессору Шультхессу…

На его лице отразилась целая гамма эмоций, от радости до злости. Он кисло усмехнулся и сказал:

– Я догадывался, что причина в этом, и поэтому счел нужным подбодрить вас. Мне будет приятно, если вы решите сдавать мне экзамен. Это будет также и вам полезно. Вы только сейчас как следует занялись учебой. Вам не стоит торопиться. Следует получше сосредоточиться на какой-то одной области. Так или иначе, но я хотел сказать, что согласен с вами: вы еще будете ценить, что были моим студентом.

Я смутился – таких слов от него я не ожидал. Я пожал ему руку и стал благодарить его: «Все те знания, которые я почерпнул от вас, очень важны для меня, и я напишу об этом – раз господин учитель дает свое согласие – не только в своей автобиографии, но и в диссертации. Я никогда не забуду, сколь многое я почерпнул у господина учителя не только в области классической филологии, но также и в области методики преподавания – а я ведь собираюсь стать учителем, – и если когда-нибудь мне доведется написать о своей учебе, я во всех подробностях опишу тот бесценный опыт, который я приобрел под мудрым и благословенным руководством господина учителя!» Тут я снова смутился, так как почувствовал, что мой ответ и тон моей речи показались ему «нахальными»: взгляд его стал холодным и пронизывающим, а на губах застыла усмешка… И вот сейчас я выполняю данное ему обещание.

Мы перекинулись еще парой слов на тему моей поездки в Париж, и он предупредил меня, чтобы я не пропускал семинарские занятия, а если я поеду до окончания семинара, то чтобы я предварительно сообщил ему об этом в письменной форме.

Работу над диссертацией я завершил в Петрограде в 1916 году. Я передал ее Ростовцеву{702}, он вернул мне ее с многочисленными пометками и сказал о ней немало теплых слов на заседании совета Петроградского университета. Когда я уезжал из Петрограда (в 1918 году), я отдал ее на хранение в Общество для распространения просвещения между евреями в России, и там она потерялась. Моя невестка, которой я послал сертификат через два года после моего приезда в Эрец-Исраэль, поехала по моей просьбе в Петроград, привезла часть моих книг, но рукописи не привезла: ее не удалось найти. Мой покойный друг, д-р Ландр, перед своим приездом в Эрец-Исраэль тоже нанес туда визит по моей просьбе, но найти ничего не удалось… В 30-е годы д-р М. Айзенштадт{703} (который был главой петроградской общины, а затем занимал аналогичную должность в общине выходцев из России в Париже) сообщил мне, что у него есть основания подозревать одного выходца из Петрограда в том, что рукопись находится у него. Поскольку тот не ответил на мое письмо, я решил опубликовать хотя бы одну часть из своего сочинения, восстановленную по памяти и по оставшимся у меня кратким наброскам. Моя работа «Рескрипт Диоклетиана об Иудее в 293 году и борьба между патриархатом и Синедрионом в Эрец-Исраэль» была опубликована в 5702 (1942) году в «Юбилейном сборнике памяти Ашера Гулака и Шмуэля Клейна» и представляла собой часть моей диссертации, которую я несколько переработал, так как не хотел, чтобы тот, кто стащил мое сочинение, на написание которого было затрачено столько усилий, опубликовал его под своим именем или использовал его для своей диссертации… Когда я был членом комитета Общества по исследованию Эрец-Исраэль и ее древностей{704}, там планировался выпуск серии книг при поддержке Института Бялика{705}, и я предложил д-ру А. Шалиту написать «Историю римского правления в Эрец-Исраэль», рассказав ему о судьбе своего первого научного труда, поскольку мне хотелось, чтобы этой темой серьезно занялись.

С огромным интересом я слушал лекции Эрнста Дюрра по психологии и философии. Особенное впечатление произвела на меня одна характерная черта лекций Дюрра. Слушая его, почти в каждой фразе ощущаешь ход его мысли, чувствуешь, как энергична его мысль и точны формулировки, и становишься как бы невольным соучастником его мыслительного процесса. И это очаровывает. Он был очень приятным собеседником. Пару раз мне довелось беседовать с ним, и я отчетливо ощущал, как общение с ним будит и тренирует мысль.

Я регулярно слушал лекции по педагогике. Лектором был один из высших чиновников государственного управления образованием. Он читал университетские лекции по дидактическим и организационным проблемам образования. Его имя не было отмечено в расписании, было написано просто, что лекции читает чиновник Н. из министерства образования.

Участие высших государственных чиновников в университетском преподавании в Швейцарии не ограничивалось областью педагогики. В течение одного семестра я принимал участие в семинаре, темой которого были наполеоновские войны с военной точки зрения. Вел семинар начальник Генерального штаба Швейцарии полковник Хофман. Я не записался на семинар, но после разговора с полковником получил разрешение участвовать в семинаре в качестве «вольнослушателя», без записи в зачетную книжку, – формальной причиной было то, что я пропустил время записи на семинар.

Подобное сплетение университетской и государственной жизнью кажется мне одним из самых ярких признаков демократического строя. Одно время я регулярно посещал лекции Вальзера по географии и участвовал также в его выездных семинарах. Помню, какое впечатление произвели на меня его рассказы о Рейне и изгибах его течения, представлявшие собой краткое изложение истории возникновения ландшафта Германии. Лучше чем когда-либо я усвоил здесь органическую связь между «наукой» и «землей». Во время этих лекций и прогулок у меня иногда возникало ощущение, похожее на испытанное мною десять лет назад, когда я впервые изучал историю Украины и ее заселение: ощущение, что те исследования, которые не опираются на конкретную почву, оторваны от реальности. Я записал в свою тетрадь: «На семинарах Вальзера, посвященных Швейцарии, я понял, в чем заключается просвещенческая идеология ассимиляции – в ее основе лежит тоска по земле…» Этот семинар посещали многие швейцарцы. Среди них я нашел себе знакомых и даже друзей, помимо цюрихского пастора и хозяина моей бернской квартиры, изучавшего юриспруденцию, чтобы баллотироваться в депутаты парламента. Особенно запомнились мне два молодых человека: сын главы Управления лесного хозяйства Швейцарии (француз) и сын директора школы. Они оба хотели познакомить меня со своими семьями и утверждали, что я веду образ жизни отшельника и совсем не общаюсь с людьми… Они обещали, что я буду пользоваться успехом в их компании, особенно среди девушек. Но я не дал себя уговорить. Только один или два раза я был у них в гостях… Как я уже говорил, я ходил на семинары Марти. Первое время я думал, что его предмет – семитская филология – будет моей основной специальностью. На его занятиях я учил иврит, арабский, арамейский и сирийский языки, а также тексты Бен-Сиры. Время от времени я приходил послушать его лекции по Танаху. Лекции про Бен-Сиру были интересны с точки зрения споров и обсуждений материала студентами, которые в большинстве своем хорошо знали иврит, некоторые даже очень хорошо (среди них был Я.-Н. Эпштейн), их замечания были меткими и полезными, хотя и высказывались обычно в очень скромной форме. С Я.-Н. Эпштейном я подружился; мы вместе возвращались с семинаров Марти; он рассказывал мне о своей учебе в Вене и жаловался, что за время учебы в Берне забыл многое из того, чему учился в остальных местах.

В арамейском и сирийском языках мы продвигались довольно быстро, а вот арабский шел медленно. Наш любимый учитель не спеша разбирал с нами Коран и очень корректно высказывал свои замечания ученикам. Марти был гораздо более силен в толковании Танаха, но его толкования мне не очень нравились: я даже позволил себе заявить ему, что не согласен принципиально с методом толкования, в основе которого не лежит восприятие главы текста как литературной единицы. Он согласился и сказал: «Таков мой метод…»

Мне нравился семинар Марти по структуре имен в семитских языках, в частности в иврите. Мой доклад о частях слова перед корнем в ивритских именах удостоился похвалы преподавателя: теперь он уверился в том, что рекомендация д-ра Йехуды была обоснованной… Прежде я полагал, что моей основной специальностью будет семитская филология, а в центре внимания будет Танах. Но система преподавания Марти не была мне близка, а из разговоров с Марти я понял, что он не из тех профессоров, кто склонен легко изменять «принципам», особенно в своей области, – поэтому в первую же зиму я решил выбрать себе в качестве основной специальности общую историю. Преподаватель истории был близок мне по духу; но был весьма настырен и принципиально требовал, чтобы работа имела научную ценность. Для него были важны «знание, метод и независимый подход»… Итак, моей основной специальностью была общая история. Преподавателем истории в бернском университете был, как я уже упоминал, профессор Беккер. В молодости он активно участвовал в политической жизни Швейцарии, имел радикальные взгляды, и его политический темперамент чувствовался на каждой лекции. Он читал лекции в самой большой аудитории университета, и она всегда бывала переполнена. Его слушателями были в основном молодые юноши и девушки из деревень и маленьких городков Швейцарии, которые готовились стать преподавателями; лекции Беккера были для них обязательным курсом. Его лекции шли с 4 до 6 часов пополудни. Из огромных окон аудитории виднелись горы – швейцарские горы; лучи краснеющего закатного солнца окрашивали заснеженные вершины, и отсветы этих лучей падали на лица слушателей.

Беккер был блестящим лектором. Вслед за темпом своего голоса он и сам весь «вспыхивал и гас», и лучи заката над снежными вершинами светились на его лице и исчезали. Живописное освещение аудитории в этот час удивительным образом сочеталось с образностью и мастерством его лекций. Он внимательно следил за точностью и целостностью своих описаний. Создаваемые им образы были остроумны и отражали его радикальные политические воззрения: «Робеспьер, лишенный оливкового фрака, в сердце которого скопилась горечь…»; «испанская королева Изабелла, которую Луи Филипп выдал замуж за беспомощного недотепу, и она, несмотря на это, сумела родить восьмерых детей…»; «Екатерина Великая, которая, несмотря на свой маленький рост, умела выглядеть величественно, действительно была великой – в своих страстях – и имела мелочный характер» – и так на каждой лекции, про каждое историческое лицо. Неудивительно, что эти лекции были столь притягательны для молодых слушателей и слушательниц.

Однако с научной точки зрения было заметно, что материалы, по которым профессор Беккер читал свои лекции, заметно устарели, и это касалось лекций по всем периодам: от Древнего Востока, Греции и Рима до Марии Стюарт и Наполеона, Французской революции и 70-х годов. Было заметно, что лекционный курс выстроен раз и навсегда, и лектор ничего не планирует в нем менять. Его семинар был, по его собственному определению, посвящен «познанию источников». Он рассказывал об источниках и о литературе, посвященной этим источникам, а студенты записывали.

Я написал Тойблеру подробный отчет о Берне. И про лекции Беккера тоже. Отметил, что основная идея университетского курса по общей истории за два года – подчеркнуть основные моменты в ходе истории. Я допускал, что лекции Беккера имеют ценность для студентов, но при этом остро критиковал форму лекций и их содержание. Тойблер посоветовал мне не быть столь резким в своей критике; он на своем опыте пришел к выводу, что в любом случае имеется необходимость в таком общем курсе, – в этом, писал он, ты и сам убедился, – но при этом он склонялся к тому, что метод Беккера верен, насколько он мог судить по моему письму: только с помощью таких «образных» описаний можно пробудить у молодежи интерес к истории. Он посоветовал мне продолжать слушать лекции и попросил время от времени рассказывать в своих письмах об этих лекциях.

Первый семестр моей учебы в Берне был загружен работой и напряженной учебой. На Песах я решил поехать в Вильно навестить жену и сына. Я поехал через Берлин и удостоился исключительного проявления дружеского отношения со стороны Тойблера. Он пришел в гостиницу, где я остановился, велел мне взять вещи и переехать к нему на то время, что я собирался быть в Берлине. И я переехал к нему. Эти три дня оставили о себе очень приятные воспоминания. Почти все время мы провели вместе. Вместе обедали дома, вместе сидели в кафе и обсуждали различные периоды истории Израиля.

В те дни Эдуард Мейер{706} опубликовал свой труд «Начало Второй Пунической войны», и я очень увлекся его методом анализа источников. Я говорил Тойблеру, что, на мой взгляд, с методической точки зрения эта работа по истории Рима может быть для меня исключительно полезной. Я рассказывал ему, что уже беседовал – очень осторожно – с Беккером и даже с Шультхессом на интересующие меня темы, исследованием которых я собираюсь заниматься, несмотря на то, что учусь только первый семестр.

Я собирался писать дипломную работу на тему: «Политика Рима на Востоке после Второй Пунической войны». Тойблер сузил тему и настоял на другой формулировке: «Иностранные делегации в Риме после Второй Пунической войны».

Я рассказал Тойблеру, как зимой с большим интересом читал книгу Друмана «История фамильных связей Рима»{707}. Прочел все четыре тома первого издания – и мне очень понравилось. Помимо огромного количества фактов, сообщаемых с большой точностью и с указанием источников, я обнаружил, что он как историк весьма силен в анализе и что влияние Друмана на Моммзена удивительно велико, особенно в оценках тех или иных исторических деятелей, например, в оценке Цицерона, Юлия Цезаря, Помпея и его спутников. Тойблер сказал, что моих знаний по истории Рима и особенно в области немецкой историографии XIX века «недостаточно, чтобы делать такие выводы», и посоветовал мне быть осторожней в своих выводах и скромнее высказывать их… Я согласился с его оценкой, но совета не послушал.

В Вильно я пробыл не месяц, как собирался, а два с половиной месяца. Моя жена тяжело заболела и легла в больницу; лечение там было скверное, и я перевез ее и сына в Николаев.

В эти два с половиной месяца я достаточно часто посещал библ и отеку Страшуна и Центральный виленский архив, но в основном работал дома. Я успел подобрать себе небольшую, но хорошую библиотеку по истории Рима – в ней были почти все источники по римской истории на латыни и по-гречески – и продолжал свою работу даже в самых тяжелых условиях. Я часто посещал те места в Вильно, где жил десять лет назад. Не нашел никого из своих знакомых: все уехали, кто по своему желанию, кто вопреки. Кто-то эмигрировал в Америку, кого-то сослали в Сибирь, кто-то переехал в другой город – и не осталось даже никого, кто помнил о том, что они жили здесь. Только в бейт-мидраше в конце Малых Шнипишек я встретил юношу, сына раввина, он сразу узнал меня и так изумился, что поспешил домой, чтобы рассказать о моем появлении, дав мне время и возможность спокойно удалиться…

Я очень опасался пропустить начало весеннего семестра, и после переезда в Николаев жена считала, что мне следует немедленно возвращаться, несмотря на то, что врач ей сказал, что ей предстоит вторая серьезная операция. Она скрыла это от меня, написав мне об этом лишь впоследствии; она волновалась за мой семестр и не хотела, чтобы я пропустил полгода учебы.

Я вернулся в Берн, но пробыл там недолго и затем вернулся в Берлин, слушал университетские лекции и лекции Тойблера в Институте иудаизма. Тойблер вел семинар по книге Флавия «Против Апиона»{708}. Семинарские обсуждения были крайне интересными. Я участвовал в деятельности семинара, и Тойблер сказал, что ему понравилось мое участие, и особенно отметил мое мнение в споре о цитируемых Флавием словах Гекатея{709}. Я сумел доказать, что приведенная цитата действительно принадлежит Гекатею Абдерскому и взята из несохранившейся книги «История Египта», а вовсе не Псевдо-Гекатею, как полагает большинство исследователей (позднейшему автору, подписывавшему свои сочинения именем Гекатея). Мое доказательство опиралось на знание границ Иудеи и Иерусалима, численности жителей и уклада жизни тех мест. Все эти сведения соответствуют только более раннему периоду, и не может такого быть, чтобы автор, желающий рассказать о величии Иерусалима, сузил в своем рассказе его границы и уменьшил количество жителей… Мой метод доказательства и выводы были совершенно аналогичны доказательству и выводам Тойблера, и он увидел в этом знак нашей «особой духовной близости». Вместе с тем я следил за научной литературой, особенно за исследованиями Ниссена{710} в отношении источников, используемых Ливием. Мне доставляло большое удовольствие читать, как он доказывает использование Ливием текстов Полибия и как он приводит рядом источники, не ощущая противоречия между ними.

Я был убежден в том, что систематическое сравнение свидетельств о Риме после Второй Пунической войны, сохранившихся в текстах Полибия, Ливия и других авторов, еще таит в себе возможность новых открытий, и очень увлекся этой работой. Мне нравилось изучать эти книги, я составлял списки и особенно усердно собирал сведения об Эрец-Исраэль и о евреях и добавлял их в свои списки. Кстати говоря, в ту же пору я вспомнил про свою «юношескую любовь» к Фюстелю де Куланжу и прочитал его книгу «Полибий и покорение Греции». Но когда я рассказал об этом Тойблеру, он снова посоветовал мне не отклоняться в сторону, а вникать получше в суть вещей.

Целыми днями я сидел в библиотеке, лишь ненадолго выходя в ресторан «Ашингер», ел там дешевую еду (за тридцать пфеннигов) и возвращался в библиотеку.

И вот как-то раз со мной случилась странная история: я вышел из библиотеки, чтобы перекусить в ресторане «Ашингер», и когда вернулся через полчаса к своему рабочему столу, то не обнаружил книг: они все пропали! Все книги, которыми я пользовался – исследования по римской истории периода после Второй Пунической войны: тексты, комментарии и исследования, оттиски, научные издания, альманахи – все исчезло! Я поспешил к служащим библиотеки, у которых заказывал книги, и рассказал им об этом происшествии. Я был настолько напуган и потрясен, что вызвал сочувствие привратника. Привратник обычно стоял у дверей в библиотеку, и все, кто входил и выходил, должны были показывать ему свои сумки. Он успокоил меня: не переживай, найдем и книги, и вора! Три дня искали книги. И в среду утром, когда я пришел, меня подозвал привратник: «Наконец-то я нашел вора!» И он рассказал мне: в часы, когда библиотека была закрыта, обыскали все столы и не нашли книги; работники библиотеки были уверены, что никто не мог унести их из здания библиотеки. Поэтому решили, что книги находятся в библиотеке, человек читает их, когда библиотека открыта, а потом кладет их на одну из полок; значит, следует поискать по всем столам в рабочие часы. Служащий библиотеки, которому я каждый день возвращал книги, очень хорошо знал, как выглядят их обложки, и он прошел вдоль всех столов и во вторник обнаружил за одним из столов человека, который сидел и читал мои книги. Он попросил его выйти с ним в коридор – «не хотел нарушать тишину в читальном зале» – и спросил его: что это за книги, с которыми вы работаете, вы заказывали их? Человек смутился, стал запинаться, и привратник отвесил ему две звонкие пощечины и побежал звать полицию: «Я знал, что он убежит, и не хотел, чтобы он остался без наказания; но человек убежал, я допустил это…»

Я рассказываю про этот случай, поскольку ему сопутствовал дополнительный мотив. Когда я рассказал об этом инциденте Тойблеру, он спросил меня: «Был ли вор евреем?» Поскольку я не видел его, да и к тому же его не нашли, то я не мог ответить ничего вразумительного и заметил лишь, что привратник об этом ничего не сказал и даже не намекал на что-либо подобное. Тойблер порадовался тому, что в этом деле не присутствовал еврейский след. Я ощутил, что намек на еврейский след в какой-то степени относился и ко мне тоже.

Я догадывался, что в Германии у евреев гораздо сильнее было развито «еврейское чутье», чем у российских евреев. Я это понял еще в первые дни после приезда в Берлин. Мы пошли гулять с Гурвицем и с одним «шаромыжником» (так я называл тех, кто заканчивал Школу еврейских знаний и собирался получать разрешение на преподавание); я рассказал какую-то шутку, и Гурвиц стал громко смеяться. Наш товарищ по прогулке рассердился и строго сказал Гурвицу: «Эй, почему господин Гурвиц смеется так громко? Ведь этим он умножает зло». В этот самый момент мне вдруг открылось более интимное толкование романа Якубовского{711} «Страдания еврейского Вертера». Я почувствовал, что берлинская диаспора находится в гораздо более тяжелой ситуации, чем мы могли судить издалека, даже опираясь на ее описания в литературе.

Пасхальный месяц (апрель) 1914 года я провел в Париже. Я остановился у шурина, который был политическим эмигрантом и жил в Париже уже 9 лет. Моей формальной целью было изучение французской научной литературы (я был поистине очарован исследованиями французских историков: меня совершенно покорило сочетание ясного изложения материала, основательности исследования и отсутствия громадного количества примечаний) для моей работы «Управление и самоуправление в Палестине в III веке». Лотмар дал мне ряд полезных советов по теме; кроме того, я несколько раз побывал в Национальной библиотеке. Но надо признать, что, будучи в Париже, я почти не сидел в библиотеке, а вместо этого гулял по городу, по пригородам и окрестностям, ходил в музеи, осматривал королевские дворцы, посещал политические собрания и театры. Домашние шурина посмеивались над моим «парижским аппетитом» и над тем, сколько я успеваю за день. Ранним утром я три часа работал и делал записи (я привез с собой книги для работы), затем вел восьмилетнего сына шурина в школу и разговаривал с ним об интересующих его вещах (о русских реках и о швейцарских горах) и рассказывал ему по-французски всякие истории «обо всем, что я видел и слышал». Днем я ходил в музеи, в библиотеки и архивы (времен Французской революции), а по вечерам посещал собрания и театры или встречался с новыми и старыми знакомыми и со своими родственниками. От всего этого у меня было множество впечатлений. Расскажу о некоторых, запомнившихся наиболее ярко. В один из первых дней моего пребывания в Париже шурин, который был рабочим на заводе «Рено», рассказал мне о «неодобрительном» отношении к евреям. Он был убежденным социал-демократом со стажем, и я чувствовал, что подобное отношение его задевает. Я решил «пробудить» в нем «еврейское самосознание». Я сказал ему:

– Ты понимаешь, что не можешь быть уверен даже в том, что твой сын не станет антисемитом? Он ведь не подозревает о том, что он еврей.

– Что ты говоришь? Жорж, – зовет он сына, – ты что, действительно не знаешь, что ты еврей?

– Что? Я – еврей?! – завопил мальчик. – Зачем ты меня обижаешь, папа?! – и кинулся на отца со сжатыми кулачками. Он был уверен, что отец потешается над ним.

Я пошел с шурином на большое сионистское собрание; среди ораторов были Вейцман и Шмарьяху Левин. Они вели переговоры с бароном Ротшильдом по поводу Еврейского университета и практической работы в Эрец-Исраэль. Барон должен был вскоре вернуться из своей четвертой поездки в Эрец-Исраэль. На шурина произвела впечатление речь Вейцмана, который говорил, что первым политическим сионистом после Герцля был тот еврей из маленького городка под Киевом, который отправил в Эрец-Исраэль своего второго сына после того, как там погиб его первый сын. Но само собрание ему не понравилось: «Люди аплодируют слишком громко и таким образом демонстрируют, что эти идеи не так важны, как кажется Вейцману и тому еврею, который отправил туда своего сына; им слишком нравится болтовня».

На меня произвели большое впечатление парижские театры. Там я встретил многих своих знакомых. «Люди нашего круга, – сказал я, – везде под рукой!» Прогуливаюсь я вечером с шурином – и вдруг вижу своего друга и земляка, Яакова Чернобыльского, писателя и художника, который был активистом нашей сионистской организации, с женой, очень симпатичной девушкой, которая всегда берегла его от «дурного влияния», – она считала, что я увлекаю его в «мир фантазий». Я заметил их, когда они стояли возле витрины большого магазина. Я хотел подойти к ним. Они не видели меня, но как только его жена меня заметила – сразу потянула мужа за рукав и быстро увела его в ближайший переулок, по-видимому заботясь о том, чтобы мы с ним не встретились. В другой раз я встретил знакомого из Херсона, Александра Б., который был когда-то активистом нашей партии, мы поговорили с ним о политике, и он интересовался всеми текущими политическими вопросами – он работал корреспондентом одной из российских газет и был довольно далек от нас по своим взглядам; теперь наши убеждения разошлись окончательно.

Он увлеченно рассказывал о политической жизни Франции и привел меня на политическое собрание, чтобы послушать главу правительства – Вивиани{712}, а также Бриана{713} и ораторов других партий, в особенности правых. Франция бурлила после принятия закона о продлении срока службы в армии до трех лет. И мой знакомый, который раньше был радикальным сторонником «отрицания галута», стал пламенным французским патриотом. И вот – знакомые, затем знакомые знакомых… от всего этого можно было прийти в замешательство. Вот я сижу в гостях – разговор идет о России. Кто-то рассказывает про Киев 1906 года со слов своих знакомых, Сони и Миши. Помимо прочего, он рассказывает несколько эпизодов про… Давида и его приключения, про его революционную деятельность, про его преданность и верность. Выяснилось, что рассказчиками были знакомые Сони Розенгартен и Миши Лукашевича. Но меня изумила смесь правды и вымысла в их рассказе. Сижу и слушаю: боже мой! Люди живут в мире воспоминаний и питаются крохами прошлого, которое, говоря по правде, не что иное, как история сплошных потерь и разочарований, а они приукрашивают его для своего утешения. И когда мы возвращались, я попросил их, чтобы они рассказали мне про Соню и Мишу, чем они занимаются, как у них сложилась жизнь; из моих вопросов им стало понятно, что я, видимо, тот самый Давид – у них заблестели глаза, и они сказали: если так, то у тебя здесь есть множество знакомых! Но я уклонился от дальнейших встреч.

Из всех парижских впечатлений два запомнились мне особенно хорошо: постановка французской пьесы в одном из театров и собрание социалистов, на котором выступали Марсель Самба{714} и Жан Жорес{715}.

Пьеса была из жизни парижского простонародья, молодых работяг, отвоевывающих себе право на жизнь и любовь в большом городе, и в ней были очень точные народные образы: рабочие, лоточники, женщины, спешащие на рынок, привратники и сторожа, дворники и водители омнибусов, служащие контор и школьники. И все это пропитано сильной любовью к Парижу и к его быту, в корне отличному от того, что можно представить себе, находясь за пределами Франции. И все это в сочетании с народными песнями и «бродячими куплетами», мелодиями и напевами, и публика с трудом сдерживалась, чтобы не начать подпевать артистам на сцене. Это был апофеоз Парижа. Многие годы спустя я мечтал о такой же драме из нашей жизни, так же пропитанной любовью к Иерусалиму, еврейскому быту и еврейским напевам.

В собрании социалистов – оно проходило в большом зале в подвальном этаже, и, чтобы попасть туда, нужно было спускаться по ступенькам – участвовало много народу, и было так тесно, что нам пришлось уйти оттуда, не дожидаясь окончания. Меня особенно впечатлила речь Марселя Самба (Sembat, он был членом правительства во время Первой мировой войны); низкого роста, с быстрыми жестами, со светлым лицом и черными волосами, короткой стриженой бородкой, одетый просто, но со вкусом. В его словах чувствовались ум и энергичность, говорил он резко и доступно: «Мы стоим перед угрозой войны. Не надо строить иллюзий!» Мне казалось, что в его речи все время повторялась одна мысль: «Faites la paix, sinon le roi!» («Стремитесь к миру, иначе вам навяжут короля!»)

Оратор утверждал, что если Франция не докажет на деле, что она стремится к миру, а не готовится к войне, то она не сможет влиять на других, и война начнется, причем гораздо быстрей, чем может показаться, и Франция потерпит в ней поражение. Французский государственный строй по своей природе не сможет одержать победу. Условие, чтобы победить, чтобы выстоять в войне, – это монархия и все, что связано с монархией, плюс отказ от всех достижений демократии. А если мы этого не хотим – нужно добиваться мира. В целом его речь мне не понравилась, но я почувствовал, что «война уже очень близко, а раз так – надо собирать чемоданы».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.