Эстетика уныния

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эстетика уныния

Публиковаться – это обобществлять себя самого. Какая гнусная необходимость! Но она тем не менее отдалена от действия – издатель зарабатывает, типограф печатает. Достоинство, по крайней мере, в отсутствии связи.

Одна из самых больших забот человека, достигшего сознательного возраста, это приспосабливаться, действуя и думая, к изображению и подобию своего идеала. Хотя ни один идеал не воплощается так, как идеал инерции, по всей логике нашей душевной аристократичности, перед громкостью и… современных внешностей, Инертное, Неактивное должно быть нашим идеалом. Пустое? Возможно. Но это будет беспокоить, как зло, только тех, для кого пустота – нечто привлекательное.

Энтузиазм – это грубость.

Выражение энтузиазма – это, кроме всего прочего, насилие над правами нашей неискренности.

Мы не знаем, когда искренни. Возможно, никогда не бываем ими. И даже если бы мы были искренни сегодня, завтра мы смогли бы стать иными.

У меня самого нет убеждений. У меня всегда есть впечатления. Я никогда не смог бы ненавидеть землю, в которой увидел бы один возмутительный закат.

Выражать впечатления – более означает убеждать нас самих, что у нас они есть, чем иметь их на самом деле.

Все во мне рассеивается. Все моя жизнь, мои воспоминания, мое воображение и все, в него входящее, моя личность, все во мне рассеивается. Постоянно чувствую, что был другим, что чувствовал что-то другое, что думал что-то другое. То, при чем я присутствую, это некий спектакль с чужим либретто. И то, при чем я присутствую, – это я сам.

Натыкаюсь иногда в обычном беспорядке своих ящиков на бумаги, написанные мной десять лет назад, пятнадцать лет назад, может быть, еще раньше. И многие из них меня удивляют; я не узнаю себя в них. Был тот, кто их написал, и был я. Чувствую, что их писал я, но в другой жизни, от которой я пробудился сейчас, словно от какого-то чужого сна.

Часто мне попадаются мои юношеские записи – отрывки, написанные в шестнадцать лет, отрывки, написанные в двадцать. И некоторые обладают такой силой выразительности, какой я у себя не помню. Некоторые фразы в вещах, написанных в самом начале моего взросления, кажутся мне продуктом меня теперешнего, наученного годами и опытом. Понимаю в таких случаях, что я – тот же, что и был. И, ощущая мой сегодняшний значительный прогресс по сравнению с тем, чем я был, спрашиваю себя, в чем же заключается этот прогресс, если тогда я был тот же, что и сейчас.

В этом есть тайна, что умаляет мое достоинство и угнетает меня.

Еще я иногда страдаю от поразительного впечатления, будто кратко описано мое прошлое. Отлично помню, что мое сомнение, по крайней мере, относительное – по поводу языка, – началось всего немного лет назад. Я нашел в одном из ящиков стола свою старую рукопись, которая это усилила. Не могу понять с полной достоверностью моего прошлого. Как я мог продвинуться вперед в том, что уже знал? Как я узнал в себе сегодня то, что не узнавал в себе вчера? И все путается во мне в каком-то лабиринте, где я блуждаю сам в себе.

Я фантазирую, мысля, и мне ясно: то, что я пишу, я уже написал когда-то.

Боже мой, боже мой, кого я сопровождаю? Сколько их во мне? Кто я сам? Что это – тот промежуток между мною и мною?

Я снова нашел один свой отрывок, на французском, написанный пятнадцать лет назад. Я никогда не был во Франции, никогда не общался тесно с французами, следовательно, никогда не практиковался в этом языке. Сейчас я читаю по-французски столько же, сколько и прежде читал. Я сейчас старше, мое мышление приобрело бо?льшую зрелость, я вправе был ожидать прогресса. А тот мой ранний отрывок обнаруживает такое уверенное владение французским, каким я сейчас не обладаю; стиль плавный, свободный, сегодня я не смог бы так писать на этом языке; целые абзацы, законченные фразы, формы и способы выражения подчеркивают владение этим языком, которое у меня пропало, так что я и не помнил, что оно было. Как это можно объяснить? Кого я заменил в самом себе?

Я хорошо знаю, что легко построить теорию текучести жидкостей вещей и душ, понять, что мы являемся внутренним течением жизни, вообразить, что то, чем мы являемся, – это большое множество, что мы проходим мимо нас, что нас много…Но здесь нечто другое, что не является настоящим течением личности между ее собственными берегами: есть другой абсолют, чужое существо, что было моим. Если бы я потерял с возрастом воображение, эмоции, склад ума, определенный способ чувствовать – все это, пусть и заставило бы сожалеть, не удивило бы меня. Но кого я сопровождаю, когда читаю свои же записи с удивлением, будто чужие? На каком берегу нахожусь, если вижу себя в глубине?

Я опять нахожу написанные мной отрывки, которых не помню. Меня это не удивляет, но я также не помню, чтобы я вообще мог написать такое, – и это меня пугает. Некоторые фразы принадлежат другому менталитету. Словно смотрю на старый портрет: другая фигура, незнакомые черты, – но это я, несомненно я.

У меня есть мнения противоречивые, убеждения взаимоисключающие… Я так никогда не думаю, не говорю, не действую… Думает, говорит и действует за меня всегда какая-то мечта, что-то мое, во что я воплощаюсь в эту минуту. Я говорю, и говорит другой я. От моего остается только бездеятельность, пустота, некомпетентность перед всем, что является жизнью. Не знаю ни движений, ни действий, ничего реального […]

Я не научился существовать.

То, чего я хочу от себя, тотчас оказывается внутри меня.

Мне бы хотелось, чтобы чтение этой книги оставило в вас впечатление, что вы проходите через какой-то сладострастный кошмар.

То, что прежде было моральным, сегодня для нас – эстетическое… То, что было общественным, сегодня – индивидуальное…

Для чего смотреть на сумерки, если во мне тысячи разнообразных сумерек, и некоторые из них мной не являются, а если попытаться разглядеть за ними себя, являюсь ли я ими внутри себя?

Закат рассеивается в свободных облаках, разбросанных по всему небу. Отблески всех цветов, нежные отблески заполняют разнообразие высоких небес, колеблются, отсутствующие, на высотах печали. Поверх вздымающихся крыш наполовину цвет, наполовину тень, последние медленные лучи солнца, умирая, обнаруживают образцы цвета, не присущие ни им самим, ни тем предметам, на которые они налагаются. Необъятный покой – выше уровня шумного города, который тоже успокаивается. Все дышит, дальше цвета и звука, глубокими, немыми вдохами.

На пестрых домиках, что невидимы для солнца, цвета приобретают тона с примесью серого цвета. В разнообразии этих цветов – какой-то холод. Дремлет слабая тревога на мнимых холмах улиц. Дремлет и покой. И потихоньку, на самых низких облаках, отблески переходят в тень; только на том маленьком облачке, что парит белым орлом надо всем, солнце сохраняет свое смеющееся золото.

Я сам забыл все, чего ищу в жизни, чтобы потом искать. Я подобен тому, кто что-то искал бы рассеянно, уже забыв во сне, среди поисков, что же он ищет. Становится очевидным, что искомая вещь – это движения видимых рук, что ищут, копаясь, перемещая, определяя, и существуют, белые, с длинными пальцами.

Все, что у меня было, подобно этому высокому небу, разнообразному и одинаковому, лохмотьям небытия, которых касается далекий луч света, обрывкам ложной жизни, позолоченной издали смертью, с ее грустной улыбкой совершенной истины. Все, что у меня было, – да, было то, что неизвестно, где искать, сеньор – владетель вечерних болот, пустынный князь города с пустыми гробницами.

Все, чем я являюсь, или чем был, или думаю, что являюсь или был, все это теряет внезапно – в этих моих мыслях и в неожиданном исчезновении света от высокого облака – свою потаенность, свою истину, удачу, может быть, какую имело бы в чем-то, что тайно имеет жизнь. Все это, как солнце, которого не хватает, есть… все, что мне остается, и над высокими крышами, разнообразно, свет позволяет скользить своим падающим рукам, и уходит из виду в этом единении крыш тень всеобщей сущности.

Изменчивая дрожащая капля светлеет, маленькая, далеко от первой звезды.

Все проявления чувствительности, какими бы приятными они ни были, всегда – прерывание какого-то состояния, что состоит я не знаю, в чем, что является сокровенной жизнью самой этой чувствительности. Не только большие заботы, что отвлекают нас от самих себя, но даже небольшая досада расстраивает то спокойствие, которым все мы, не сознавая того, дышим.

Живем почти всегда вне нас, и сама жизнь есть постоянное рассеивание. Тем не менее, это то, к чему мы стремимся, как к центру, вокруг которого совершаем, словно планеты, эллипсы, бессмысленные и далекие.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.