Что такое красота и есть ли прогресс в искусстве

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Что такое красота и есть ли прогресс в искусстве

Композитор выражает пустоту. А если он считает, что выражает самого себя, то его личность не представляет никакого интереса. Когда сапожник делает сапоги, он делает сапоги, а не выражает себя.

Андрей Волконский

Но композиция для вас – это же не только ремесло.

В огромной степени. Остальное приложится.

Или не приложится. Сапоги могут быть просто удобные, а могут быть еще и красивые. Как достичь красоты?

Это уже, знаете, от Бога. А весь труд уходит на ремесло. Бетховен сам говорил, что у него 10 процентов гения и 90 процентов пота. Он много трудился и мучился.

У Моцарта все было в голове. Когда было готово в голове, как он сам выражался, он должен был почувствовать произведение – как если бы он держал яблоко в руке. Тогда он садился и очень быстро записывал.

Венские классики пользовались уже готовым материалом. У них были «альбертиевы фигуры» и другие принципы – то, что называется «классицизмом». У Бетховена это уже было невозможно, потому что он создавал новые формы. Моцарт тоже их создавал, но как-то нечаянно.

Свои первые сонаты – опус 2 – Бетховен продолжал показывать Гайдну, хотя уже официально не был его учеником. Гайдн очень испугался, что тот чересчур далеко зашел. Я не могу представить, чтобы у Гайдна можно было бы найти такой финал, как даже в самой первой сонате Бетховена. Я играл трио Op. 1 № 1 с Олегом Каганом и Наташей Гутман. Там тема финала – прыжок децимами – очень оригинальна.

Бетховен с самого начала стал ставить себе проблемы в медленных частях, но скоро перешел и на быстрые части – как в Шестой сонате фа мажор. Там уже очень оригинальный язык. У Бетховена нет ни одной сонаты, которая была бы похожа на другую. Все отличаются. Медленная часть «Хаммерклавира» бесконечно длинная, но прошло некоторое время, и он добавил еще две ноты в самом начале. Все время что-то усовершенствовал. Если посмотреть его рукописи, сколько там перечеркнуто, сколько вариантов! Интересно наблюдать, как он работал с мотивами. Даже известные сонаты, которые на слуху, первоначально имели совсем другой вид. Это не прилетало ему с неба. Все шло трудом и потом и кровью.

Такой мучительной работы у Моцарта не было. У него в голове был компьютер, все стыковки заранее происходили.

А что такое красивая музыка, есть ли такое понятие?

Вероятно, оно связано с нашими европейскими порядками. Мог ли раньше европеец считать, что японская музыка красивая? Вряд ли. Если почитать о впечатлениях, которые производила китайская и японская музыка в XVIII–XIX веках, понимаешь, что для европейцев это было нечто совершенно дикое, подобное мяуканью. А вообще, может быть, там и не преследовалась цель красоты?

Мне не совсем ясно, что такое красивое. Наверное, это очень позднее понятие.

Как вы относитесь к другим видам искусства?

Я невзлюбил кино еще в 50-е годы, потому что работал в кино, и мне было противно. Я знал всю его подноготную. У меня появилось мнение, что это вообще не искусство. Когда я попал на Запад, поначалу бросился в кино, потому что здесь открыто показывали запрещенные у нас вещи. Дважды посмотрел порнуху, но потом понял, что и дальше будет одно и то же. Думаю, что все эмигранты через это прошли.

Есть один вид искусства, в котором мне «на ухо слон наступил». У меня полный непорядок с балетом. Я не понимаю, зачем он нужен. Я назвал это театром для глухонемых. Мне нравится, когда пляшут всякие экзотические люди, а европейский балет мне совершенно непонятен. Это все искусственно. Какая-то гимнастика. Что такое балет? Прикладная музыка. Сейчас в балете сюжета не существует. У Каннингема сюжетов не было. «Четыре стены», произведение Кейджа 1944 года, – это тоже балет.

Любите ли вы оперу?

Для меня опера существует только как предлог для музыкального произведения. В общем-то, опера – это дивертисмент, за исключением Моцарта и Вагнера. А скажем, французская опера XIX века – это буржуазное светское развлечение. Итальянская опера имеет ту же функцию, что и бой быков в Испании. Это национальная страсть. Какой-нибудь Паваротти – как главный тореро, национальный герой.

Русская опера меня не интересует, в ней все какое-то прикладное.

А вот музыка «Воццека» и «Солдат» Циммермана мне интересна, это же не «Травиата». Если говорить о национализме в музыке, он существует в Германии: «Фрайшютц» Веберна – это национальная опера по своей функции. Француз будет равнодушен к этой опере, а немец будет таять, это для него сокровище. «Иван Сусанин» имеет такую же функцию в русской музыке.

А самый близкий мне вид искусства, наверное, живопись.

Поэзия – это возрастное. Когда мне было двадцать лет, я массу стихов знал наизусть, много читал. А теперь мне в голову не придет читать стихи. Конечно, из-за музыки я к поэзии по-прежнему привязан, но уже нет такого тяготения.

В молодости я очень увлекался Хлебниковым, он был мой кумир, нравился как личность, и мне очень хотелось быть похожим на него. Я зачитывался им. Меня считали сумасшедшим, потому что я покупал огромное количество книг – купил Полное собрание сочинений Хлебникова в 40-е годы, когда только приехал в Россию. Потом, в 60-е, это стоило невероятных денег, а раньше его никто не покупал.

Я лично знал Крученых; познакомился с ним, а также с Митуричем, в связи с Хлебниковым. Мне было шестнадцать лет, и я тогда хотел найти все следы Хлебникова. Второй раз я встретился с Крученых уже во второй половине 50-х годов. Он – замечательный поэт.

С Пастернаком я встречался, только когда играли Альтовую сонату. А вторая встреча, если можно так выразиться, была на его похоронах. Я играл Сарабанду из Английской сюиты. Рихтер там тоже играл и, конечно, Юдина. Стукачей было невероятное количество, половина Лубянки была на этих похоронах.

Но главный мой друг был, конечно, Айги. Мы с ним были очень близки, дружили, даже путешествовали вместе. Он все время у меня бывал. А другие поэты были скорее знакомые, не могу их назвать друзьями.

А из западных поэтов вы кого любите? Я могу говорить только о французских. XVI век – самый красивый период французского языка. Потом язык стал портиться, произошла реформа. Появилось разделение на литературный язык и разговорный, чего до этого не было.

Интересно, что языки очень часто создавали поэты: русский язык – Пушкин, современный французский – Малларме, а итальянский – Данте. До них только диалекты были.

Я большой поклонник Платонова. Это лучший русский писатель XX века. Во-первых, он – создатель совершенно нового языка. И потом, он – зеркало времени. Западный читатель никогда не сможет понять «Котлован», это надо было пережить. Ведь только советский человек может понять Шостаковича. Здешний человек будет его слушать просто как музыку, а это, наверное, невозможно, нужно другое восприятие.

То есть вы считаете, что необходимо знать подтекст?

Не то что необходимо, но просто иначе слушаешь. Надо знать, что такое стукачество, что тебя могут посадить завтра, тогда иначе слушаешь.

Помню критику на Шостаковича во Франции, я уже был здесь. Они писали: «Музыка советского бюрократа и аппаратчика». В Америке к нему всегда относились тепло.

Книге Волкова о Шостаковиче я поверил, она на меня подействовала. А факты не проверял. Волков был на исполнении «Сюиты зеркал» в Петербурге, даже скупил несколько экземпляров нот. А потом я столкнулся с ним на Западе, на биеннале в Венеции. Мы присутствовали при обсуждении личности Шостаковича, я говорил о его раздвоенности, а Волков его защищал.

Вспомните историю о художнике, который писал как Вермеер. Или историю с Овсяннико-Куликов-ским. Это фальшивая фальшивка или настоящая фальшивка? Такой человек существовал и действительно любил музыку. Тот, кто взял себе его фамилию, схитрил. Если внимательно послушать, можно догадаться, что это подделка. В первой части там играют трубы. В те времена могли быть только натуральные трубы, а на натуральных трубах невозможно сыграть то, что написано в нотах этой симфонии. Но автор предвидел это и придумал несуществующий инструмент – сопрановый тромбон. Нет такого! И это прошло, не вызвало подозрений. Произведение даже входило в курс истории музыки, было во всех учебниках. Это, между прочим, неплохая музыка, талантливо сделано. Очень хорошо и свежо написано. Автор в конце концов не выдержал и разболтал.

Мне тоже захотелось сделать такую вещь – изобрести какого-нибудь несуществующего итальянского композитора XVI века, придумать его биографию и написать музыку. Если постараться, это все может выйти.

Но ведь это нарушило бы хронологию искусства.

Для меня идея прогресса в искусстве неприемлема. Это все придумали немцы.

Скажем, у меня очень большое возражение вызывает термин «барокко». Не знаю, кто первый его придумал – наверное, какие-то немцы (Якоб Буркхардт, Генрих Вёльфлин). Они стали непонятно зачем создавать историю искусств, которой никогда не было. Я сейчас вроде бы тоже этим занимаюсь, рассказывая вам о старой музыке, но я скорее создаю антиисторию.

«Барокко» – это португальское слово, которое обозначало жемчуг неправильной формы. Поскольку такой жемчуг встречался редко, он очень ценился. Это слово перешло в другие языки в жаргоне ювелиров. А потом оно перешло в обычный язык, стало обозначать «странное, причудливое, вычурное» и в таком смысле употреблялось в разговоре. Если человек себя странно ведет – он какой-то барочный. Почему вдруг в истории искусств появился этот термин, мне совершенно непонятно, тем более что в один мешок кладут Монтеверди и Баха. Немцы думали, что вышли из этого деликатного положения, поскольку стали говорить «высокое барокко». Но это же не выход, поскольку этот термин тоже ничему не соответствует. Я знаю теоретиков и историков, которые упорно продолжают говорить о музыке «сейченто» (т. е. XVII века), ни разу не употребив термина «барокко». Хотелось бы, чтобы терминология соответствовала чему-то реальному. Когда собираешь бабочек или насекомых, нужны этикетки, чтобы складывать бабочек в коробочки. Иначе не разберешь. Приходится делить бабочек на виды. Надо ли так делать с искусством и, в частности, с музыкой, я не уверен.

Вообще, предмета «история искусств» не было, он появился в XIX веке. Первым, кому захотелось написать историю музыки, был англичанин Берни. Он ездил по всей Европе, причем в очень трудных условиях, даже на плоту спускался по Дунаю. Встретился со всеми, с кем только мог: и с Рамо, и с Карлом Филиппом Эмануилом Бахом, и с падре Мартини. Кстати, у падре Мартини была огромная коллекция старых мастеров, которых все к тому времени уже забыли, и Берни просто набросился на все эти ноты, поскольку их уже нигде невозможно было достать. Трогательно то, что Берни интересовался уличными музыкантами везде, где бывал, и сравнивал то, как играют уличные музыканты в Карлсруэ, Амстердаме или Будапеште. Очень интересно, что в XVIII веке могло быть такое любопытство к музыкальному времяпрепровождению. Так что Берни был первый, кто пытался упорядочить историю, а до него это никого не интересовало. Возникло мышление типа марксистского или дарвинистского.

Вся история музыки, как она преподавалась и как люди ее ощущали, начиная с XIX века напоминает исторический материализм: все идет к светлому будущему. Из писаний Шёнберга и Веберна об истории музыки ясно, что они верили в прогресс и у них было полное убеждение, что тональность сменяет ладовый мир примерно так же, как буржуазный мир сменяет феодальный. А двенадцатитоновая система сменяет тональную примерно так же, как социализм или коммунизм сменяет буржуазное устройство. Что-то в этом есть. Гершкович мне говорил, что, когда он находился на румынской территории и в попытке бежать от нацистов думал, куда ему деваться – в Америку или в Советский Союз, – он выбрал Советский Союз, потому что там додекафония была в политике (sic!). И не только Гершкович так думал.

Возникает вопрос о времени и о том, существует ли история музыки.

Есть два типа времени – циркулярное (круговое) и линеарное. Круговое время присуще Индии или буддизму, с его возвратом к одному и тому же. Есть оно и у древних греков. Вечное возвращение. И есть линеарное время, которое присуще иудеям и христианам. У этого времени есть начало (Сотворение мира) и конец. Оно носит эсхатологический характер, у евреев это ожидание Мессии. Марксизм и дарвинизм – это карикатуры одной и той же схемы, они очень линеарны.

Мы живем в обеих системах. Существуют времена года, литургический год, они все время повторяются. Летоисчисление идет по кругу. Существует круговая схема. И тем не менее эсхатологическая линеарность тоже существует. Мы не можем от этого уйти, потому что у нас нет судьбы, как у греков. У них судьба – это нечто слепое, фортуна. А у нас – как у агностиков, так и у верующих людей – есть целевая установка. Скажем так: история небессмысленна. Правильно это или нет, я не знаю.

Мне очень понравилось, как отреагировал на дарвинизм Владимир Соловьев, когда узнал о нем. Он воскликнул: «О, человек происходит от обезьяны, следовательно, мы должны возлюбить друг друга!» Мне здесь очень нравится слово «следовательно». А мой друг Мартинес считает, что обезьяна – это падший человек. То есть эволюция противоположная, и постепенно люди превращаются в обезьян – такой пессимистический вариант. Иногда с этим можно согласиться. Однако это же обратная формула прогресса. Получается то же самое, только со знаком минус. Механистично. Воспринимать все в виде сплошного декаданса невозможно.

Это тоже придумали немцы, достаточно вспомнить «Закат Европы» Шпенглера. Или, например, в конце «Доктора Фаустуса» музыковед Хаим Брейзахер проводит утверждение о том, что музыка постепенно деградирует от григорианского хорала к фламандцам, дальше к Баху и затем становится все хуже. Эта идея у Томаса Манна наверняка возникла от Адорно.

Адорно был марксист, и его философия новой музыки очень идеологична. То, как он противопоставляет Шёнберга Стравинскому, уже в его время было делать нельзя. Я прекрасно знаю недостатки и Стравинского, и Шёнберга, но не позволю себе так грубо обращаться ни с одним из них. Адорно так мерзко это делал по чисто идеологическим причинам. Это очень похоже на советскую критику буржуазной музыки, такой же дубовый язык. Адорно был марксистом, только не московского толка, а франкфуртского.

В 30-е годы была издана книжка Ю. Кремлева о Листе, в которой было написано, что Лист – «основатель буржуазного пианизма». Это когда есть большие технические возможности – как машины и станки, – а идеи нет. Поэтому берется, скажем, мелодия Шуберта и облекается в какую-то виртуозную оболочку.

Адорно мог бы употребить такое словосочетание. Я не знаю, можно ли сказать, что буржуазия безыдейна. Вообще, слово «буржуазия» – очень зыбкое понятие, оно происходит от слова «бург», город, град. Кстати, русское слово «мещанин» тоже происходит от слова «место», что по-славянски означает «город». Поэтому «мещанин» – это не ругательное слово, оно просто означает «городской житель», в отличие от «крестьянина». Кто были эти люди, скажем, во времена Машо и даже раньше? Ремесленники, врачи, нотариусы, аптекари, коммерсанты, купцы. Вот это была буржуазия. Купцы занимали определенное место в обществе, которое не было доминирующим. Если экономика и играла какую-то роль, я не могу сказать, что она первенствовала в нашем мире. В этом смысле между СССР и западным миром нет разницы, потому что и то и другое – это разное ведение экономики.

Возьмем того же Гегеля или Канта: они были буржуи или рабочие? Куда вы их приткнете – к рабочему классу или к крестьянам? Понятие «интеллигенция» появилось очень поздно. Как социально определить людей, у которых были идеи? Кто такие Паскаль или Декарт? Куда их поставить социально? Например, Якоб Бёме был сапожник. Все им очень увлекались, включая Бердяева.

Я думаю, что идея не может быть связана с каким-то классом и сословием. Просто есть люди с идеями, а есть те, у которых идей нет, и их большинство. Но это никакого отношения к социально-сословной жизни не имеет. Это опять же чисто марксистское понимание.

Мы действительно привыкли думать, что в человеке сидит стремление к логике и к тому, чтобы одно вытекало из другого, однако большая часть истории была совершенно иной. В Средневековье люди по преимуществу жили в своем замкнутом мире сегодняшним днем и никуда из него не вырывались и не стремились. Драматургия и поступательные процессы были придуманы значительно позже.

Совершенно точно. И ощущение времени – прошлого и будущего – было совсем иным.

Любая музыка – это музыка прошлого. Ведь от сочинения до исполнения неизбежно проходит какое-то время.

Вы знаете, уже дошло до того, что появилось такое понятие, как «толщина настоящего». Настоящего не существует. Когда я произношу эти слова, они уже являются прошлым. Есть только сиюсекундное настоящее. А с другой стороны, настоящее время может содержать в себе, например, двадцать лет.

Что такое постмодерн? По-моему, раньше он назывался эклектикой. Поскольку «эклектика» звучит ругательно, это слово заменили «постмодерном». Этот термин выдумал Умберто Эко. Семантически – это бессмыслица. «Модерн» – это современный, а что такое «постмодерн» – после современности? Музыки будущего быть не может. Это Вагнер и Скрябин думали, что она будет. Но может быть только современное искусство.

Мы, европейцы, в последние триста лет привыкли думать «драматургически», но это не значит, что весь мир так устроен. Скажем, в Китае драматургии нет. Сейчас делается много попыток переосмыслить регулярность. Слова о том, что прогресса в искусстве не существует и не может существовать, начинают проникать в умы все глубже и глубже. И это правильно.

Надеюсь. Понимаете, это все распространяется. Каждый день в газетах читаешь выражение «права человека». Какой-нибудь мусульманин пошлет вас подальше и скажет: «У нас шариат, а права человека придумали три француза в XVIII веке, и нас это совершенно не касается. У нас свой закон, который нам дал пророк Мухаммед». И что можно возразить против этого? Ничего.

Я интересовался тем, как возникла самая первая декларация о правах человека. Ее первый вариант назывался «Декларация о правах и обязанностях гражданина» – именно гражданина, а не человека. Речь шла о гражданине Франции, потому что только там существовала республика и других граждан не было. В остальных странах (кроме Швейцарии) были монархии, и там были не граждане, а подданные. Это вполне приемлемо, потому что гражданин может иметь права при условии, что он соблюдает обязанности по отношению к обществу. Это входит в комплекс республиканского мышления.

Во втором варианте декларации отпало слово «гражданин», его заменили «человеком», и сама декларация стала универсальной. Ее название стало таким: «Всемирная декларация о правах человека». С какой стати она может быть всемирной? На чем это построено? Непонятно. И вообще, что такое человек? Жозеф де Местр, который был свидетелем этого процесса, говорил: «Я знаю, что такое француз, встречал итальянцев и даже русских, а человека я никогда не встречал. Если он и существует, то помимо меня». В принципе слово «человек» – это абстракция.

И люди начинают создавать схемы из этих абстракций, чтобы как-то объяснить жизнь.

Но вот «советский человек» – это уже не абстракция. В паспорте это не писалось, но все населявшие Советский Союз были «советскими людьми».

А в музыке порядок должен происходить из мысли, а не из чувства?

Музыка должна основываться на традиции. Порядок видоизменяется, но не придумывается. Я порядок вижу везде, даже в иракской музыке. Там порядок даже на слух ощущается.

Традиции не надо путать с академизмом. Традиции – это когда мертвые становятся живыми, а академизм, наоборот, когда живые становятся мертвыми. А настоящая традиция – она живая, как дерево. У дерева есть листья, ветви, плоды. Сухие ветки можно отрубать, листья подстригать, переделывать наверху. Но ствол нельзя трогать. Я считаю абсолютно необходимым, чтобы не прикасались к стволу.

Как вы понимаете традицию музыки – традицию, которая рождает порядок?

Сильвестров смыл Штокхаузена при помощи «Лебедя» Сен-Санса, а я хочу смыть «Лебедя» при помощи традиции. У меня очень плохие воспоминания об этом сочинении. Когда я был студентом, подрабатывал разными способами, и некоторое время мне пришлось быть концертмейстером в классе тромбона. Все играли «Лебедя» на тромбоне, это очень «хороший» инструмент для этого. Еще сюда можно поставить «Аве Мария» Гуно – не знаю, что хуже.

Порядок в те времена, которыми я стал заниматься, в принципе был простой: есть опорные пункты на совершенные консонансы – на октавы, квинты, отчасти кварты, – а терция употреблялась как проходящая и считалась несовершенным консонансом. Некоторые доходили до того, что считали ее даже диссонансом, но это игра ума. Все сходилось на опорных пунктах. Квинта, октава и отчасти кварта являлись как бы теми опорными столбами, которые мы видим в храмах. Здесь очень большая связь с архитектурой. Общий порядок основывался на числах, на пропорциях. Это сохранилось у Баха, а потом все прекратилось.

Традиция – это порядок. Но не является ли она препятствием к движению дальше, к обновлению?

Ни в коем случае. Никаких революций не было.

Вы так думаете? А возьмите хотя бы вашу роль в музыке: в Москве вы до сих пор являетесь легендой – Волконский открыл для нас новую музыку.

Это никакая не революция. Ее давно делали на Западе. Я просто воспользовался тем, что форточка приоткрылась.

Значит, вы не хотели ничего специально обновлять, ломать каноны? Вы просто сочиняли музыку так, как считали нужным?

Я для себя одновременно открыл и Шёнберга, и Булеза. Мне не сразу стало это нравиться. Помню, я говорил Гершковичу про Шёнберга, что эта музыка очень мрачная и пессимистическая. На что он мне сказал, что настоящая хорошая музыка никогда не может быть пессимистической.

Мне непонятна русская беспорядочность. Во всем должен быть порядок. И в музыке я люблю порядок, меня раздражает беспорядок. Меня отталкивает то, что сейчас делается, потому что все это беспорядочно. Хаос какой-то.

Особенности русского характера отражаются в градостроительстве: дома строились без особой системы.

Понятие города зародилось в Афинах и было связано с гражданственностью. Город по-гречески – это «полис» (отсюда «полиция» и «политика» – умение управлять градом). Город – это не просто архитектура. Город – это власть, юридическая, политическая. В Афинах были граждане, они собирались на агоре (площади) и обсуждали свои государственные дела. Афинское государство было очень маленькое. Всего населения было примерно 400 тысяч. Из них большинство были рабы, которые права голоса не имели, а еще метеки – иностранцы, которым давали что-то вроде вида на жительство, – в основном купцы и ремесленники. Они считались свободными людьми, но права голоса не имели. В результате оставалось около 20 тысяч граждан. Так что, когда говорят о демократии, речь идет об очень небольшом количестве людей, а не о народе в целом.

Истоки рабства были разные. Они начались с военных действий, когда брали пленных. Во время битвы можно было либо убивать, либо брать в рабство. Еще можно было просить выкуп за них – но только за главарей или начальников. За простого пехотинца никто не давал выкуп.

Были и другие источники рабства. Долги, например. Не мог отдать долг – попадал в рабство. Кроме того, брошенные дети. В Афинах и в Риме аборты делать было технически сложно и опасно. Женщины рожали и, если не хотели оставлять ребенка, приносили в храм – языческий, конечно. На рассвете клали младенца у входа в храм, оставляли какой-то след на его ручке – например, красную шерстяную нитку. Утром обязательно кто-нибудь подбирал этого младенца. У человека, который подбирал младенца, был выбор: либо усыновить или удочерить его, либо, когда ребенок вырастет, превратить в раба. Это был довольно большой источник рабства, потому что бросали детей часто, а подбирали их всегда.

Материальное существование раба было обеспечено: его всегда будут кормить и ему будет где спать. Страшные представления о рабстве – о кандалах, клеймах – не соответствуют действительности. Были, конечно, трудности – например, у тех, которых заставляли работать в копях, добывать руду; но те, кто жили в домах в качестве прислуги, становились почти членами семьи. Обслуги было много, у любого человека были рабы, даже у бедных граждан. Вначале, может быть, рабов и обижали, но потом появились защищающие их законы. Например, если раб заболеет, хозяин обязан его лечить; если раб старый, его нельзя выгнать, он должен остаться в доме, и о нем надо заботиться. На могилах часто писали стихи, и у меня есть сборник стихов, которые выбивали на надгробных памятниках, – среди них есть даже обращения к умершей собачке. К величайшему удивлению, я увидел в этом сборнике надписи, которые делал раб в благодарность своему господину, и наоборот: «Здесь похоронен мой любимый слуга».

Но вернемся к теме города. Традиция строительства городов европейская. Континента Европа нет, Европа – понятие не географическое. Считать, что граница Европы находится на Урале, – полный бред. Европа – понятие культурное. Истоков у него два: греко-римская Античность и христианство. Россия, которая не имела античного прошлого, она какая-то полуЕвропа в этом смысле. Христианство Россия приняла из Византии, и оно носит другой характер. То, что мы называем Европой, – это работа Римско-католической церкви. Она даже по архитектуре ощущается. Когда я ехал на запад на машине из Москвы в Белоруссию, увидел первый заброшенный костел недалеко от Смоленска – туда добрались поляки – и почувствовал: скоро начинается Европа. Когда попадаешь во Львов, понимаешь, что это уже европейский город.

Дело не в славянстве. Поляки ведь тоже славяне, но у них города настоящие. С русскими что-то другое происходит. Если взять бывшую Югославию, там будет то же самое. В Хорватии Загреб, Дубровник – настоящие города, как в Италии. Стоит попасть в Сербию – городов нет. Белград – это не город, а большая деревня.

Видимо, это как-то связано с православием, не знаю почему. Объяснить это я не берусь и просто констатирую факт.

Все русские города уродливы. Русские не умеют строить города. Питер – это бутафория, театральная декорация, а не город. Отчего это у них так, я не знаю.

Тифлис – город. А Рязань – не город.

Почему вы русские города не считаете городами?

Это не города, а большие деревни, в них нет формы. В городах есть в центре собор, вокруг него ратушная площадь. А в России, если едешь на юг, может быть только одна улица, она может тянуться на пять километров. Стоят вдоль нее дома, и больше ничего.

Самара – вот уж город-антигород. Там были постройки европейского типа, потом ты садился на трамвай, потом вдруг он ехал по полю, по лесу, и опять начинался город, какие-то хрущобы. Потом опять пустыри. И все на огромном пространстве.

Я был дома у Сони Губайдулиной в Германии и заметил, что там нет деревень. Посреди леса стоят 4–5 вилл, и у каждого дома – «мерседес». Потом опять лес, и опять дома.

Но есть, конечно, Петербург. Гоголь и Достоевский – это определенный мир гротеска, кошмара, истерики. Может быть, это связано с климатом и с тем, что там начинается север и белые ночи. Я себя всегда скверно чувствовал в этом городе. Если я долго там находился, у меня начиналась хандра. Этот город действует на нервы. Я не любил этот город. Публика там была замечательная, у меня там были друзья, но я предпочитал Москву. Когда я впервые попал в Москву, меня поразили ее уродство и хаотичность. Потом привык, и хаотичность мне стала нравиться. Москва была чрезвычайно живым городом. Сейчас, насколько я знаю, там ночью пробки на дорогах. Помню Москву почти без машин, ездили в основном грузовики и такси. Не хочу видеть современную Москву, меня в ужас приводит то, что там происходит. Я уже почти готов голосовать за Зюганова в связи с этим. Хуже – только 37-й год.

Ваши суждения о градостроительстве очень интересны. Вы ведь видели множество городов.

В молодости я очень много ездил. Моей страстью была Италия. Флоренцию считаю самым красивым городом в мире, там такая концентрация потрясающих вещей. Я вообще путешественник по натуре.

Вас интересует архитектура, природа или люди?

Люди – нет, не так уж. Правда, грузины – это такой симпатичный народ в целом (хотя там тоже жулья полно). Я делал записи в очень отдаленных грузинских ущельях, где еще сохранились трудовые и обрядовые песни, совсем не похожие на те грузинские песнопения, которые мы знаем. Это что-то более архаичное, там чувствуется сакральность по отношению к работе, труду. Дагестанская музыка – народная, ученой музыки там я не встречал.

Я еще застал время, когда в Дагестане существовало настоящее ремесло, все делали сами и все было красиво, была поразительная архитектура. Никакие картины на стены не вешали, ведь у мусульман запрещено иметь изображения. Я там не видел ничего некрасивого. Потом на моих глазах это стало разрушаться, и очень быстро.

Мы с Айги вместе купили в Дагестане дом необыкновенной красоты. Там была резная дверь XVIII века, и планировка была необычная: одна большая комната в виде трапеции, а другая – треугольная. Так получилось, что ни Айги, ни я там ни разу не ночевали. Я разрешил какой-то старушке там жить и охранять дом. Она, наверное, скончалась. Не знаю, что стало с этим домом.

В Дагестане нет лесов.

Леса есть на границе с Грузией, но русские все сожгли, когда покоряли эти края. Покорение Дагестана длилось чуть ли не пятьдесят лет.

Не могли побороть, как Чечню сейчас.

Точно, точно. Кстати, и чеченцы участвовали в этом сопротивлении, Шамиль объединил всех. Дагестана не было как такового. Это географическое понятие, но там всегда жило огромное количество разных народов. Дагестан по-тюркски значит «страна гор».

В одном из аулов Дагестана я спросил, нет ли у них чего-нибудь почитать по-русски, и меня отправили в какой-то магазин. В нем оказалось не знаю сколько экземпляров «Доктора Фаустуса» Томаса Манна, которого нельзя было достать в Москве. Когда я попадал в какой-нибудь райцентр, я такие находки делал!

Вы были в Америке?

Нет, и не буду. Мне не нравится эта страна. Природа там хорошая. Но в целом американцы ведут себя безобразно, нагло. Их ненавидят. Они очень громко говорят, считают, что все должны понимать по-американски. Их очень не любят, в Европе очень силен антиамериканизм. Я тоже в каком-то смысле антиамериканец, но в другой плоскости. Я не переношу американский язык, мне больно. Ведь английский язык очень красивый, а эта порча языка и вульгарное мяуканье… как можно было изуродовать английский язык! Еще в Новой Англии куда ни шло, в Бостоне все-таки немножко получше. А в других штатах…

Русские добрались до Сан-Франциско. Россия была на границе с Испанией. Калифорния ведь была испанская, там все названия испанские. А к северу есть духоборы, это Толстой им помогал перебраться туда. Духоборы – это русский вариант квакеров. Очевидно, квакеры побывали в России, и – «слышу звон, да не знаю, откуда он» – вот их учение и распространилось, но уже в таком «бородатом» виде.

Интересно, что у духоборов нет священника.

Они молятся сами, нет никакого посредника.

Да, есть только проповедник-запевала, и интересно, что эти запевалы переизбираются по принципу ротации довольно часто. Коммунальное устройство у них довольно сильно. Получается своего рода коммунизм.

Только не на материальной основе. Я бывал в монастырях, где тоже коммунизм, нет никакой собственности, но это срабатывает, потому что основывается на чисто духовной почве.

Куда бы вы хотели поехать?

Есть одна страна, о которой я жалею, что никогда там не был, – Япония. Она всегда производила на меня впечатление. Японцы работают по-западному или даже больше. Коллективное начало очень сильное. Утром на предприятии поют гимн, поднимают флаг. А когда идут домой, надевают кимоно.

Все желтые работают очень много. Они в конце концов выиграют. Белая раса стала уже совсем рыхлая, а черные могут только паразитизировать. Конечно, это не касается Обамы! Да он и черный только наполовину[49].

Я думаю, что китайцы и японцы будут всегда склонны к экономии выразительных средств. Не зря у них такая каллиграфия. Письменность связана с живописью, она – уже произведение искусства. Удар кисточкой имеет значение. Поэтому у них бережное отношение ко всему. Поэзия – это лишь несколько строчек, огромных махин нет.

В японском гагаку все очень строго. Там можно увидеть элементы двухголосия, причем это не гетерофония.

Есть еще корейская музыка, которая очень отличается и от китайской, и от японской. Там может встречаться даже полифония. Я попал на запись своего рода корейского джем-сейшн. До этого я шутил, что американские войска стояли там не знаю сколько десятилетий и заразили корейцев. Да нет! Как выяснилось, это очень старинная местная традиция, где идет соревнование между разными инструментами, и под конец они начинают все вместе играть, причем играют каждый свое, и получается полифония в широком смысле этого слова.

Индийская цивилизация мне совершенно чужда, она потная. Я не люблю, когда у женщины шесть грудей. Многовато. И архитектура мне не нравится.

А Китай – это вариант протестантизма, конфуцианство – это не религия, а мораль. Пентатоника была навязана сверху, потому что император так решил. Каждый звук – это элемент: воздух, огонь, земля и так далее. Если выйти за эти пределы, то рушится не только гармония мира, но и государство. К счастью, они это охотно нарушали. Мы находим примеры гептатоники, а на струнных – как на щипковых, так и на смычковых – можно было делать различные глиссандо. Тут они совершенно выходят за пределы какой бы то ни было пентатонической системы, даже нет определенной звуковысотности.

Я никогда не был в Китае, но у меня много китайских вещей. Муж моей тети привозил их. Он был морской офицер, по фамилии Потолов. Красивый был мужчина. Тетушка жила во Франции, когда вышла замуж за него. Все морское у меня – от него, и оно не имеет отношения к Волконским. У меня есть даже знамя Императорского русского флота: Андреевский флаг, а над флагом – двуглавый орел. Офицеры были верны Российской империи и вывезли флаг своего флота. Это матросы взбунтовались, а офицеры – нет. Никакой Октябрьской революции не было. Она началась только после того, как уже захватили власть по время путча и в Зимнем дворце не было никакой защиты.

Так вот, Потолов и его соратники вывезли крейсер и поступили на службу Китайской республики, чтобы бороться с пиратами.

У меня есть письмо из Китая середины XIX века следующего содержания:

«Вы хвастаетесь, что вы стали богатыми и сильными. Вы ведь вкалываете с утра до вечера, у вас заботы, везде заводские трубы выплевывают ужасный дым, который портит воздух. Машины шумят. Вы жизни не видите. Нам, китайцам, достаточно видеть, что луч луны упал на пруд и что цветет вишня и падает роса».

Наблюдая за тем, что сейчас происходит в Китае, понимаешь, что все это уже недействительно. Китайцы еще в большей степени, чем Запад, перешли на шум и трубы, там вообще нет отпуска, они могут работать по 15 часов подряд. Настоящее рабовладельческое общество. Чтобы не закрывались глаза от сна, четырнадцатилетним девочкам их закрепляют щипцами для белья. Тут уже не до луча луны. Письмо, тем не менее, трогает.

Пойди знай, что произойдет с Китаем. Он сейчас наращивает силу, там тоже начинаются социальные движения, совершенно неожиданные. Если раньше были народные хозяйства – китайские колхозы, – теперь этого больше нет, и идет переселение из далеких районов в более богатые районы и в города. Куда это все движется – неизвестно. Это ведь тоже многонациональное государство: и Тибет, и уйгуры, и монголы. Все, что произошло у Большого соседа, было на глазах у китайских властей, и они хотят сделать так, чтобы это не повторилось у них. Поэтому никаких послаблений власти не терпят. Но это до поры до времени.

Вот и огромное количество китайских пианистов появилось. Разучивают виртуозные сочинения, пашут.

Я видел огромнейший зал, где стоят сто роялей. За каждым сидит ребенок, и все они играют одно и то же. Выращивают роботов.

Вдруг появился Ланг Ланг. Произносить его имя очень приятно, он на этом сыграл. С такой фамилией можно пробиться. Все говорят, что он дикий кривляка и ужасно поверхностный. Желтые заполоняют все конкурсы. У меня есть даже записи японских ансамблей, исполняющих старую европейскую музыку. Хотя ведь есть европейцы и американцы, которые учатся играть на кото.

Помню, что в Москве все (включая Рихтера и Нину Львовну) возмущались судьбой необыкновенного китайского пианиста, который учился в Москве, а потом в лагерях во время «культурной революции» испортил руки и не мог больше играть.

Его звали Лю Ши Кунь. Он получил вторую премию на Первом конкурсе Чайковского, на котором победил Ван Клиберн.

В Азии очень интересен театр. Он обязательно музыкальный. Актеры не говорят ни в Китае, ни в Японии. Они подпевают как-то. Есть театры, где все роли, включая женские, исполняют мужчины, а есть и такие, где все роли исполняют только женщины. Японский театр но – это ритуализированное представление. Все жесты, движения традиционны. Постановка не меняется. Как спектакль был поставлен в XII веке, так его до сих пор и играют. И в театре кабуки то же самое: актер, который играет определенную роль, должен повторять абсолютно то же, что делал его предшественник. Их оценивают по тому, у кого лучше получается тот или иной жест.

В Эксе есть театр но – единственный в мире постоянный театр этого стиля. Я раньше ходил на все постановки, потому что я большой поклонник такого искусства. Это очень ритуализированное искусство, на древнем языке, который сами японцы не понимают. Но они досконально знают то, что там происходит, и понимать язык им не нужно. Последний раз я в этом театре был года три-четыре назад. И вдруг вижу огромного человека. Выяснилось, что это не японец, а француз, который прошел школу и вошел в эту труппу. Основные актеры по традиции всегда мужчины. Но в хоре и среди музыкантов я замечал женщин. Кроме того, в перерывах между сценами, пока артисты переодевались, передавали по громкоговорителю французские стихи – Бодлера, – более или менее связанные с Востоком. Мне не понравилось. Я решил, что все начинает портиться. Нельзя менять то, что устоялось веками, научиться этому нельзя.

В китайском театре допускается немного больше свободы. Но постановки в нашем смысле слова нет. Мы не будем говорить о маоистском периоде, потому что тогда существовала советская пентатонная музыка для духового оркестра.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.