IV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV

«Замечательное десятилетие» — наиболее ценная и значительная из мемуарных работ Анненкова. Это поистине летопись духовной жизни эпохи по охвату фактов, событий и лиц, по освещению множества проблем и вопросов, занимавших литературные «партии» сороковых годов. Но вместе с тем это на редкость сложный, противоречивый, а подчас и откровенно тенденциозный литературный памятник, в котором диковинно переплелись историческая истина и социальный предрассудок, зоркость автора в видении важных фактов эпохи и его половинчатость, его лавирование при их освещении.

Анненков понимал историческое значение той огромной духовной работы, которую исполнили лучшие из его современников в тяжелейших условиях крепостного права и николаевского деспотизма. Он писал: «Ни деятельность Гоголя, ни деятельность самого Белинского, а также и людей сороковых годов вообще из обоих лагерей наших не остались без следа и влияния на ближайшее потомство, да найдут, по всем вероятиям, еще не один отголосок и в более отдаленных от нас поколениях. Это убеждение только и могло вызвать составление настоящих „Воспоминаний“.

Анненков остро чувствовал поворотный характер эпохи. В теоретических исканиях литературных группировок того времени, в острой их журнальной полемике, в самой литературе он наблюдал столкновение и борьбу таких „разноречивых начал“, о которых прежде и не подозревали. И в „Замечательном десятилетии“ Анненков довольно искусно и верно передал колорит „переходного“ времени, общую атмосферу „эпохи столкновения неустановившихся верований, одинаково важных и неустранимых“. Заслуга немалая.

„Тридцатые и сороковые годы, — писал Плеханов, — являются у нас фокусом, в котором сходятся, из которого расходятся все течения русской общественной мысли“.

Это верное утверждение нуждается лишь в одном добавлении: то, что в сороковых годах было борьбой мнений или идейным разногласием по тому или иному жизненно важному вопросу, разрасталось затем в идейно-политическую борьбу целых общественных направлений, например демократов и либералов.

Примечательно и то, что в основу „Замечательного десятилетия“ Анненков положил воспоминания о Белинском и действительно показал его центральной фигурой эпохи, основным двигателем идейной жизни того времени, идет ли речь о радикальном его влиянии на передовые общественные круги или дело ограничивается философскими и литературными спорами в кружковой обстановке. Одна беда — либерал Анненков ограничивает роль и значение духовной работы Белинского преимущественно узкой сферой „образованных“ классов, не принимая в расчет „податные“ сословия того времени.

„Белинский был тем, — справедливо писал Тургенев, — что я позволю себе назвать центральной натурой; он всем существом своим стоял близко к сердцевине своего народа, воплощал его вполне“.

Эта важнейшая черта в облике великого демократа крайне слабо выявлена в „Замечательном десятилетии“.

Анненков близко стоял к Белинскому в пору наиболее интенсивных мировоззренческих его исканий. Наболевшие вопросы русской жизни, революционный опыт Западной Европы, завоевания материалистической философии, социалистических учений — все это воспринималось и проверялось испытующей мыслью Белинского, обсуждалось с друзьями, перерабатывалось в его сознании, чтобы вылиться затем в пламенную статью, в которой проницательный читатель за слышимой подцензурной речью всегда улавливал другой, потаенный голос борца против общественной неправды.

В сентябре 1874 года Анненков писал Стасюлевичу: „Вы пишете, что Белинский в письмах неизмеримо выше Белинского в печати, но Белинский в разговорах — оратор и трибун — еще выше был и писем своих. Боже! Вспоминаю его молниеносные порывы, освещавшие далекие горизонты, его чувство всех болезней своего времени и всех его нелепых проявлений, его энергическое, меткое, лапидарное слово. Ничего подобного я уже не встречал потом, а жил много и видел многих“. Анненков высказал в воспоминаниях о Белинском многое из того, о чем писал Стасюлевичу. Мы буквально видим Белинского, трепещущего от негодования и горечи, когда читаем страницы, на которых рассказывается, как создавалось знаменитое зальцбруннское письмо к Гоголю.

Анненкову особенно удался нравственный облик Белинского, натуры цельной, благородной, энергичной и самоотверженной, без остатка отданной призванию общественного борца и просветителя и сгоревшей преждевременно на тернистом поприще литератора.

Иное дело — политические убеждения Белинского, его отношение к народу, к крепостному крестьянству, к революционным средствам ликвидации самодержавия, крепостного права и его порождений. Отчасти по непониманию и очень часто по органическому неприятию революционно-демократических идей, вообще свойственному либерализму, Анненков о многом умолчал, а многое и явно исказил в убеждениях и освободительных идеалах Белинского.

В обстановке второго демократического подъема, когда и России кипела отчаянная борьба революционных народников с беснующимся самодержавием, б тех конкретных исторических условиях „Замечательное десятилетие“, появившееся на страницах „Вестника Европы“, где публиковались полемические статьи против К. Маркса либеральствующего народника Ю. Жуковского (1877), статьи П. Д. Боборыкина против Прудона (1875 и 1878) и т. д.,- не могло восприниматься иначе как еще один недоброжелательный голос, осуждающий революционную „партию“. К этому давали прямой повод и противопоставление Анненковым Белинского критике шестидесятых годов (читай — Чернышевскому и Добролюбову) и явно тенденциозные портреты К. Маркса, Герцена — революционного эмигранта, Огарева и М. Бакунина.

И когда П. Л. Лавров, рецензируя „Воспоминания и критические очерки“, назвал Анненкова „туристом-эстетиком“, его сарказм во многом соответствовал настроению революционных кругов того времени.» И не случайно меткое слово Лаврова, при всей его односторонности, надолго удержалось за Анненковым в литературе.

Революционно настроенная молодежь шестидесятых и семидесятых годов видела в Белинском революционера, демократа, пламенного трибуна, который и в подцензурных статьях умел проводить идею революционной борьбы с самодержавием и крепостничеством.

Анненков же в своих воспоминаниях, особенно в главе XXXV, якобы защищая Белинского от «соединенных врагов» справа и слева, отказывает критику в звании «революционера и агитатора», утвержденном за ним всей традицией русского освободительного движения, и объявляет автора знаменитого «Письма к Гоголю» ни больше, ни меньше как принципиальным реформистом и «сторонником правительства» по крестьянскому вопросу, наподобие Кавелина.

Формально Анненков не был голословен. Он основывался на отдельных высказываниях Белинского в письмах к нему в 1847–1848 годах. В этих письмах Белинский действительно допускал возможность, что крепостное право будет отменено «сверху». Анненков же выдал одно признание Белинским такой исторической возможности за единственно желаемое им решение, за принципиальную политическую линию критика в этом вопросе. Анненков умолчал о том, что в тех же самых письмах к нему Белинский прямо говорит: если вопрос о крепостном праве не будет разрешен своевременно сверху, то разрешится «сам собой», то есть «снизу», революционной борьбой крестьянства.

Анненков вообще дипломатично обходит объективный, исторически конкретный смысл позиции и линии Белинского в целом, направленных на революционную борьбу со всеми старыми порядками. Касаясь, например, в своих воспоминаниях знаменитого письма Белинского к Гоголю, Анненков ограничивается лишь изложением литературно-фактической стороны дела. Об общественно-политических убеждениях Белинского, наиболее открыто и ясно высказанных им в этом его «завещании», в воспоминаниях нет и намека.

Не понимая, а вернее, не принимая революционно-политических убеждений Белинского, Анненков низвел его до роли проповедника надклассовой альтруистической морали. По мнению Анненкова, очерк моральной проповеди Белинского, «длившейся всю его жизнь, был бы и настоящей его биографией». В таком понимании духовного облика Белинского Анненков был не одинок. О социальном «идеализме» Белинского как главном движущем начале его деятельности писали многие из его либеральных друзей, в том числе и И. С. Тургенев в своих воспоминаниях. Прочитав их, Герцен писал сыну 21 мая 1869 года: «Скажи Тате <дочери>, чтоб она прочла в „Вестнике Европы“ статью Тургенева о Белинском — из рук вон слаба — дряблость его так и выразилась, когда взялся описывать сильную и энергическую натуру».

Правда, Тургенев, в отличие от Анненкова, понял в дальнейшем свою неправоту. Когда А. Н. Пыпин оспорил его тезис о «неполитическом в темпераменте» Белинского, Тургенев писал: «По зрелом соображении фактов должен сознаться, что едва ли он не вернее моего взглянул на деятельность Белинского». И, готовя в 1879 году переиздание своих воспоминаний, Тургенев сделал к ним прибавление о том, что политический «огонь» «никогда не угасал» в Белинском, «хотя не всегда мог вырваться наружу».

Анненков же так настойчиво пытается уверить читателя в политическом реформизме Белинского, что приписывает критику даже свои собственные реакционные рассуждения по поводу революционных событий 1848 года, заимствованные почти дословно из вступительной части памфлета «Февраль и март в Париже, 1848 г.».

Воинствующего идеалиста, либерально настроенного сторонника стрезвости и умеренности в политическом смысле видел в Белинском и его «ученик» К. Д. Кавелин, напечатавший в 1875 году в «Неделе» (№ 40) специальное «Письмо», в котором пытался оспорить характеристику Белинского в работе Н. Г. Чернышевского «Очерки гоголевского периода русской литературы».

Анненков дополнил и развил мысль Кавелина. Если Чернышевский видел главную силу и пафос критики гоголевского периода в «пламенном патриотизме», страстном ее воодушевлении революционно-демократическими идеалами, — Анненков сводил литературно-критическую деятельность Белинского преимущественно к пропаганде «европеизма» и «художественности», по сути дела сближая его с эстетствующими либералами.

Не менее однобоко охарактеризованы в «Замечательном десятилетии» и философские взгляды Белинского. В свое время Г. В. Плеханов справедливо критиковал воспоминания Анненкова, особенно в той их части, где мемуарист, вслед за Боткиным, в сущности отрицал самостоятельность философских исканий Белинского, представляя его то «эхом» идей и мнений, бытовавших в кружке Станкевича, то школяром, совершенно потерявшимся перед неожиданными откровениями учителя в период знакомства с материализмом Фейербаха.

Не так это было на самом деле. Материализм явился логическим завершением философских исканий Белинского, тем естественным выводом из критической разборки гегелевской философии, которая была проведена им вполне самостоятельно. «Сущность христианства» Фейербаха подтвердила верность философских выводов Белинского и Герцена и укрепила их на материалистических позициях.

С этого момента и начинается в деятельности Белинского то «живое, меткое, оригинальное сочетание идей философских с революционными», которое восхищало в нем Герцена, а затем Чернышевского и Добролюбова. Эта существеннейшая особенность убеждений Белинского, ставшая на многие годы характерной чертой развития русской революционно-демократической мысли, всегда пугала либералов.

По свидетельству самого же Анненкова, либерально настроенная часть западнического кружка улавливала связь материализма, защищаемого Герценом и Белинским, «с политическим переворотом, который возвещали социалисты». Этим и был обусловлен тот накал страстей в кружке, который привел в 1846 году к теоретическому разрыву. Этим же объясняется и тот факт, что и много лет спустя после смерти Белинского и Герцена Анненков не может спокойно и объективно говорить об их материалистических убеждениях.

Как видим, «Замечательное десятилетие» довольно любопытный исторический памятник даже и в качестве свода, отголоска характерных либеральных мнений. Оно позволяет судить о том, как понимали Белинского близко стоявшие к нему люди, как отражались в их либеральном сознании дела и мысли гениального революционера-разночинца, начинавшего новую историческую полосу в русском освободительном движении.

Чтобы овладеть истиной во всей ее исторически-конкретной сложности, мало изучать то или иное явление в изолированном его виде-надо брать его в связях, надо знать и то, каким образом оно преломлялось в сознании современников и почему именно так, а не иначе преломлялось.

«Замечательное десятилетие», не в пример другим мемуарным документам, содержит такое обилие значительных и характерных фактов из жизни и деятельности Белинского, которые очень часто говорят сами от себя и прямо противоречат тенденции мемуариста.

Анненков высказывает, например, немало прочувствованных и лирических слов по поводу духовного «единства» и «терпимости» в среде передовых людей сороковых годов. Сплошь и рядом его личные симпатии на стороне то Грановского, то Боткина, а то и славянофилов. Но любопытная вещь: на основании тех фактов и отношений, которые он описывает, мы довольно ясно можем представить себе, какими путями, по каким, не отвлеченно теоретическим, а именно жизненно важным вопросам, прямо и непосредственно касавшимся русской жизни, шло отмежевание демократа Белинского от его либерально настроенных московских и петербургских друзей.

В главе XXXII «Былого и дум» Герцен дал элегический очерк «теоретического разрыва» в среде московских друзей летом 1846 года на даче в Соколове. Вспоминая «мирное» лето 1845 года в том же Соколове, Герцен писал: «Прекрасно провели мы там время. Никакое серьезное облако не застилало летнего неба…»

«Замечательное десятилетие» существенно дополняет эту картину. Оказывается, что уже и в 1845 году дружескую идиллию омрачали тучи и грозы. Их насылал Белинский то в виде гневных писем, обвинявших друзей в якшании со славянофилами, то в форме статей, обличавших дряблость либерально настроенной дворянской интеллигенции. Теоретический разрыв по коренным проблемам мировоззрения — отношение к материализму и революционно-социалистическому преобразованию действительности, — о котором писал Герцен, явился лишь финальным актом множества столкновений по разным вопросам. Особое недовольство московских «друзей» вызывали в деятельности Белинского его гневные разоблачения демагогических заигрываний славянофилов (да и не только славянофилов, а и «гуманных помещиков» вообще) с «меньшим братом», ложной трактовки ими проблемы народности, национальности и т. д.

Не имея возможности по условиям цензуры прямо нападать на официальную идеологию, на учение церкви, требовавшей от паствы раболепия, кротости и смирения перед власть имущими, Белинский с еще большей яростью обрушивался на неофициальное и прикровенное выражение той же самой идеологии в лице славянофилов. Либеральное же крыло западников видело в славянофилах, хотя и заблуждавшихся, но все же «своих» союзников.

Естественно, что эти разоблачения, еще более усилившиеся в критике Белинского к 1845 году, не могли не вызвать раздражения Грановского и других западников. Демократическая позиция Белинского шла вразрез с их либерально-филантропическим отношением к народу, крестьянству. Со столкновением этих точек зрения мы и встречаемся в Соколове летом 1845 года, о чем рассказывает Анненков.

По-видимому, эта глава, в отличие от некоторых других, писалась им на основании заметок, набросанных тогда же в Соколове, — так характерны обстановка и портреты «друзей» — Грановского, Е. Корша, Кетчера и других. В конце этой главы Анненков точно указывает и «предмет», вызвавший раздражение, — то был блестящий памфлет Белинского «Тарантас…», только что появившийся в июньском номере «Отечественных записок». Споры в Соколове, как описал их Анненков, вращались вокруг той проблемы «взаимоотношений» образованных классов и народа, которая особенно остро поставлена была Белинским в этом памфлете.

Белинский «зацепил» в нем не только славянофилов, как принято думать, а и «гуманных помещиков» в целом. Его разоблачение в лице Ивана Васильевича не просто славянофила, а «европейцам и „либерала 12-го класса“, „европейца, который так гнушается развратным просвещением, либерала, который так любит толковать об отношениях мужика к барину“, не могло не задеть Грановского и многих москвичей. В статье о „Тарантасе“ Белинский едва ли не впервые так прямо отнес слова „либерал“ и „европеец“ к славянофилу.

Что же касается обвинений Грановского по адресу всей русской литературы, которые воспроизводит Анненков, то и они имеют свое объяснение. Весной 1845 года появилась нашумевшая „Физиология Петербурга“, знаменовавшая утверждение нового, „дельного“ направления в русской литературе, враждебно встреченного как славянофилами, так и либеральной „партией“. Преследуя подделки под „народность“ и „национальность“, зло высмеивая всякого рода „брехню русскую, белорусскую, чернорусскую, польскую, венгерскую, чешскую“, как он выражался в одной из рецензий 1844 года, Белинский противопоставлял этой псевдонародной литературе направление „дельное“, в том числе и „дельную“ книгу для народа, которая не морализует, а „старается победить в мужике его национальные предрассудки“.

Очевидно, все это вместе взятое и вызвало острое недовольство московских „друзей“, Здесь и обвинение Белинского в глумлении над простым народом, и нарекания за национальную „бестактность“, и слова О благодетельном влиянии условий цензуры на его нетерпимую речь — словом, полный набор того, что через десять- пятнадцать лет по иному поводу, в иной форме будут говорить либералы о Чернышевском и Добролюбове. И что особенно примечательно-Анненкова нельзя обвинить здесь в пристрастии к Белинскому. Если он к кому и пристрастен, так это к Грановскому, расценивая его выступление против Белинского как целый „переворот“, предвещавший примирение западников и славянофилов.

Ради такого „примирения“ Анненков даже и Белинскому в последний период его жизни приписал „наклонность к славянофильству“. А между тем для Белинского речь шла совсем о другом, нежели о каких-то „уступках“ славянофилам или „отступлениях“ от западнической доктрины, как это представляет себе Анненков. На первый план выдвигались для него уже в практическом смысле борьба с крепостным правом, поиски реальных сил и средств для освобождения от крепостничества не „вообще“, а в интересах „податных“ сословий, с обеспечением крестьянства землей. В связи с этим остро вставал вопрос о помещичьей собственности на землю, о плантаторских вожделениях дворянства, защищаемых царизмом, и, противоположной им, „мужицкой“, революционно-демократической позиции в решении всех этих наболевших проблем общественного развития.

Анненков не проводит различия между реакционно-славянофильским и революционно-демократическим представлением о народе, крестьянстве, а потому и живой интерес Белинского в это время к проблемам народного быта, в том числе и к общине, воспринимается им не иначе, как „уступка“ славянофильским воззрениям. В одном из писем к Пыпину Анненков более ясно и точно, нежели в воспоминаниях, характеризует позицию Белинского в этом вопросе: „Не то чтоб он почувствовал симпатии к какой-либо части воззрений и решений славянофильства, но он признал, что самая задача их выставить вперед народ, хотя бы и мечтательный, и заслониться им, — правильна. Когда мы выехали с ним из Зальцбрунна в Париж в 1847 году, — там вопрос этот подымался в обычном нашем кругу весьма часто и всегда по инициативе Белинского“. В воспоминаниях же, в угоду своей либеральной концепции описываемого времени, Анненков затуманивает эту ясную проблему абстрактными рассуждениями.

Анненков явно идеализирует славянофильство, приписывает славянофилам такие заслуги, которых они никогда не имели. Он заявляет, например, будто славянофилы ввели в кругозор русской интеллигенции „новый предмет, нового деятельного члена и агента для мысли — именно народ… Это была великая заслуга партии, чем бы она ни была куплена“.

По мнению Анненкова, Белинский „последний кинул брешь, которую фанатически защищал“ как крайний западник „от вторжения элементов темного, грубого, непосредственного мышления народных масс, противопоставляя знамя общечеловеческого образования всем притязаниям и заявлениям так называемых народных культур“. Словом, даже и в вопросе об отношении к славянофилам и тем более в вопросе о непосредственном „мышлении“ народных масс и „народных культур“ правда оказывается не на стороне Белинского, а на стороне, с одной стороны, Грановского, совершившего „переворот“ среди западников, а с другой — на стороне славянофилов.

В подтверждение своей точки зрения Анненков не в состоянии привести в воспоминаниях сколько-нибудь серьезных фактических данных, Высказывания Белинского последнего периода о славянофилах в его письмах, в статьях, например, о „Московском сборнике“ и наконец в его „Письме к Гоголю“ убеждают как раз в обратном. И Анненкову ничего не остается делать, кроме как, не приводя доказательств, ссылаться на авторитет, дескать, „и Герцен это понимал“.

А нужен этот тезис Анненкову затем, чтобы подкрепить его задушевную мысль, положенную в основу „Замечательного десятилетия“: отталкиваясь от различных начал, „люди сороковых годов“ — он относит к ним западников и славянофилов — долгое время шли разными путями, полемизировали и сражались, а затем в деле реформ шестидесятых годов — и крестьянской и судебной, они слились воедино и исполнили, работая рука об руку, свое историческое призвание.

Нечего и говорить, что „концепция“ эта надуманная. Но утопия переплелась здесь с реальным смыслом. Проницательный Анненков понимает условность, преходящий характер идейных разноречий между западниками и славянофилами. Это разноречия внутри одной и той же социальной среды — дворянской интеллигенции. И они сразу же отступают на второй план, как только возникает противоречие между демократами и либералами, например между Белинским и Грановским, Герценом и Кавелиным, наметившееся в те же сороковые годы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.