Глава 8. НАЧАЛО МОЕЙ КАРЬЕРЫ
Глава 8. НАЧАЛО МОЕЙ КАРЬЕРЫ
Начало моей деятельности на оперной сцене. Сюрприз Бороды. Печаль Эдгарды. Беру уроки у Казини. Знакомлюсь с агентами. Борьба за дебют. На испытательных выступлениях. Появляется дон Пеппино Кавалларо. Кавалларо и решающий экзамен. Подписываю одновременно два договора
ТГ вступивший 1898 год был для меня знаменательным. С него началась моя деятельность на оперной сцене. Мне было двадцать лет. Проснулся я 1 января около десяти. В Милане царило безмолвие. Семья Меннини, куда я, не желая злоупотреблять ее великодушием, ходил обычно только по вечерам, ограничиваясь питанием один раз в день, пригласила меня прийти в то утро обедать и просила прийти непременно, так как меня ждет сюрприз.
Когда я вышел из дома, то первой мыслью моей было подняться к Эдгарде, но, вспомнив, что Адельки должен сегодня вернуться из Швейцарии, я прямо направился к собору и, зайдя в Галерею, походил там около часа. Запись на пластинки, удавшаяся как нельзя лучше, принесла мне некоторую популярность: кое-кто поздравлял меня с успехом. Около половины первого я вошел в ресторан Бороды. Старик не без некоторой таинственности пригласил меня тотчас же подняться на первый этаж и ввел в очень хорошо обставленную комнату. «Вот, — сказал он, — это и есть сюрприз. С завтрашнего дня ты будешь жить здесь до тех пор, пока не уедешь из Милана в связи с каким-нибудь контрактом». Я не верил своим глазам и не понимал, происходит ли это во сне или наяву. Сильно взволнованный и растроганный, я обнял Меннини и не мог сказать ему ничего другого, как только то, что все сделанное им для меня останется запечатленным в моем сердце на всю жизнь. Мы выпили за мой будущий дебют, и я обещал, что завтра же перенесу сюда свои пожитки. Выйдя из ресторана, я сразу направился к Эдгарде, чтобы приветствовать как ее, так и ее семью. У них я встретил и свою квартирную хозяйку. Эдгарда была печальна. Она смотрела на меня с каким-то неописуемым выражением лица. Мать ее и брат были искренне рады меня видеть. Но услышав, что я уже завтра съезжаю от них, они заметно помрачнели. Эдгарда же убежала в свою комнату и вернулась только через некоторое время. Глаза ее покраснели от слез.
На другой день я переселился в новую комнату к Меннини, и жизнь моя во всех отношениях изменилась. Казини вернулся в Милан, и это позволило мне заниматься регулярно с весьма ощутимой для меня пользой и особенно потому, что бронхит уже давным-давно прошел и голос мой окреп. Я разучил целый ряд партий в операх «Фауст», «Набукко», «Лючия ди Ламмермур», «Эрнани», «Травиата» и много камерной музыки. Казини в это же время повторял и свои партии. Он работал с маэстро Форнари, а жена аккомпанировала ему на фортепиано. Сильнее всего запомнился мне «Тангейзер», в котором он пел чудесно. Надо сказать, что голос его, хотя и отличался ярко выраженным баритональным тембром, все же приближался к басу. В «Тангейзере», в пении бардов и в романсе к вечерней звезде, слушать его было чистое наслаждение. Он обладал таким piano, такой чистотой интонации и добивался такой светотени, что вокальное мастерство его было неотразимо. Что касается нижнего регистра его голоса, то он отличался нотами необыкновенно насыщенной глубины. Они звучали как орган. Слушать его было для меня уроком бельканто и должен признаться, что мне при всех моих способностях никогда не удалось воспроизвести все его изумительные тонкости. Во время пения Казини преображался: он был поистине чудесным ювелиром вокала. Меньше удавались ему ноты высокой вибрации, ноты героического звучания, не свойственные характеру его голоса, и тогда он восклицал: «Эх, дорогой Руффо, хотел бы я владеть хотя бы только твоим натуральным фа! Для партий, которым я посвятил себя, мне этого было бы достаточно, и я мог бы петь еще много, много лет». Когда он иногда занимался со мной после обеда, мы часто выходили вместе и отправлялись почти всегда к его друзьям, театральным агентам. Среди них припоминаю в первую очередь Дормевиля, всегда со всеми любезного, несколько педантичного в манере выражаться, уважаемого поэта и писателя; некоего Трезолини с копной седых волос, придававших ему сходство с Де Амичисом; Вивиани, бывшего тогда директором «Rivista Melodrammatica», в прошлом баритона (он все еще никак не мог расстаться с привычкой петь и издавал иногда такие пронзительно-фальшивые звуки, что хотелось заткнуть уши); графа Брольо, который во время разговора погружал пальцы в поток своей длинной бороды, как будто нащупывая скрытое там сокровище и черпая оттуда свое красноречие. Я иногда мысленно сбривал эту бороду и тогда тщетно искал основания той важности, с которой он принимал нас.
Все это были люди, ожидавшие конца моей подготовки, чтобы допустить до прослушивания, так как Казини представил меня им в качестве ученика, подающего большие надежды. После полутора месяцев ежедневных терпеливых занятий я был уверен, что уже могу дебютировать и страстно желал, чтобы это произошло как можно скорее. Казини же, наоборот, хотел, чтобы я продолжал заниматься как можно дольше. Этой возможности у меня не было. Мать в своих письмах говорила о том, как невыносима стала жизнь семьи с тех пор, как я уехал. Отец, то и дело приходя в ярость, жестоко упрекал ее за то, что она поощряла меня в выборе якобы неподходящей для меня профессии. Постоянно происходили ссоры, от которых страдала вся семья. Кроме того, отсутствие моего брата, отбывавшего воинскую повинность, также внесло осложнения в безрадостный семейный быт. Однажды утром я обрисовал Казини свое положение, то есть, другими словами, привел ему доказательства безоговорочной необходимости дебютировать как можно скорее. В противном случае, сказал я, придется мне здесь, в Милане поступить на работу или возвращаться домой. Кроме того, я признался ему в том, что с момента моего отъезда из Рима отец не написал мне ни единого слова, и я чувствую настоятельную необходимость побороть его презрительное недоверие к моим артистическим возможностям.
В конце февраля я смог, наконец, начать показательные выступления в присутствии театральных агентов. Каждый из этих показов был для меня битвой, которую надлежало выиграть. Я входил в конторы агентов с бьющимся сердцем и со страхом, что выйду оттуда, потерпев поражение. Принимая во внимание холода той зимы (снег, лежавший на улицах Милана, не таял), голос мой не мог быть готовым зазвучать в любую минуту, подобно шарманке. И, несмотря на это, я должен был непрерывно переходить от одного агента к другому и добиваться прослушивания. К счастью, мало-помалу с моим голосом ознакомились решительно все и пришли от него в восхищение. Благодаря этому, как только появлялся какой-нибудь импресарио, за мной посылали и старались устроить мне контракт. Однако импресарио, говорившие после прослушивания о производимом мной «великолепном впечатлении», тут же прибавляли: «Жаль, что он еще нигде не дебютировал!» Они опасались подписать контракт с таким молодым, начинающим певцом. Я жил как на горячих угольях и поделился своими сомнениями с Бородой. Милый старик посоветовал мне не торопиться: «Увидишь, — говорил он, — все получится гораздо легче, чем ты думаешь. С твоим голосом сомневаться в этом нечего. Тебе едва исполнилось двадцать, ты еще юнец. Будь спокоен. Я до сих пор никогда не ошибался — уж очень давно я дышу этим воздухом, и когда Борода о чем-нибудь судит, то судит правильно».
Я по-прежнему проводил много времени в пресловутой Галерее. Поскольку кое-кто уже слышал мой голос во время прослушивания, обо мне начинали говорить как о певце с большим театральным будущим. Там же, в Галерее меня представили однажды адвокату Молько, поверенному знаменитого баритона Джузеппе Пачини. Пачини считался тогда одним из лучших голосов Флоренции и даже больше того — о нем говорили, как о самом прекрасном баритональном голосе своего времени. Он пел тогда в театре Лирико. Молько, слушая, как расхваливают мой голос, рассматривал меня с явно выраженным недоверием и шутливо сказал: «Мальчик, если хочешь услышать настоящий голос, пойди сегодня вечером в Лирико». Я ответил ему, что влюблен в голос знаменитого баритона, и если бы мне представилась хоть какая-нибудь возможность его послушать, я бы этой возможности ни в коем случае не пропустил. И тогда он очень любезно предложил мне билет на спектакль. Я не помню точно, что именно пел Паччини в тот вечер. Мне кажется, что шла опера «Самсон и Далила». Помню только, что красота и мощь его голоса доставили мне божественное наслаждение. Я сравнивал его голос с голосом Бенедетти, когда тот дебютировал в Риме и не мог решить, кому из них — Пачини или Бенедетти — отдать пальму первенства.
Однажды утром я был вызван для прослушивания в агентство Ардженти, где меня представили импресарио Больчиони. Он так же, как и Вивиани, был в свое время баритоном. В это утро голос мой, к счастью, звучал чуть ли не еще лучше, чем обычно. После того как я спел две арии из моего репертуара, Больчиони, начавший переговоры о контракте с баритонами Джани и Арканджели (они котировались в то время очень высоко), начатые переговоры прекратил. Он сказал Ардженти, что голос у меня изумительный, такой, какие бывали раньше, и что он считает меня законтрактованным, но ему все же хотелось бы услышать меня в театре. Он, видимо, опасался, что в большом помещении голос мой не даст такого феноменального звучания, как в маленькой комнате. В высшей степени расхвалив меня, он предложил мне выучить партию Герольда в «Лоэнгрине» и обещал прослушать меня снова через несколько дней. Я узнал тогда, что он занят подыскиванием недостающих певцов для труппы, предназначенной выступать в весеннем сезоне в римском театре Костанци, и ему нужен баритон для партии Герольда.
Не могу передать волнения, охватившего меня при мысли, что, в случае благоприятного исхода переговоров с Больчиони, дебют мой состоится в Риме. Я перестал спать. Поделился с Бородой всеми своими надеждами и сомнениями относительно того, сможет ли осуществиться на самом деле этот неожиданно сбывающийся сон. Славный Борода был знаком с Больчиони и посоветовал ему поспешить с заключением договора, чтобы не дать мне ускользнуть, так как не сегодня-завтра меня, несомненно, поймает какой-нибудь другой импресарио.
В ресторане Меннини бывал испанский тенор Эмануэле Исквиердо. Зная по слухам обо мне и моем голосе, он спросил, не желаю ли я завтра пойти на прослушивание в театр Альгамбру, где соберутся сотни артистов-певцов всевозможных характеров, чтобы показаться импресарио Кавалларо. Он приезжал каждый год в Милан в это время с целью законтрактовать труппу для театров Калабрии и Сицилии. Конечно же, я согласился, и мы договорились встретиться завтра в театре. Сам Исквиердо был уже законтрактован Кавалларо. Я тотчас же сообщил обо всем Казини и пригласил его на прослушивание, но он, к сожалению, был занят и сопровождать меня не мог. Зашел я и в агентство Ардженти, чтобы предупредить Больчиони. А на другой день Исквиердо представил меня в Альгамбое импресарио Кавалларо. «Вот, — сказал он, — тот баритон, о котором я говорил вам». Кавалларо смерил меня взглядом с головы до ног и ограничился замечанием: «Он слишком юн... зелен еще для меня; во всяком случае, я его прослушаю про запас. Может быть, законтрактую его на будущий год». Кавалларо выглядел как настоящий сарацин, хотя был чистокровным сицилийцем. Весьма симпатичный тип: высокого роста, с седеющей шевелюрой, с усами, подкрученными кверху по моде того времени, с ямочкой на подбородке. Исключительный знаток театра и голосов, он обладал всеми качествами выдающегося импресарио, но ограничивал свою деятельность только театрами Калабрии и родного острова. Театр Альгамбра был переполнен, как предупреждал меня Исквиердо, артистами разного характера и разного пола. Это было похоже на театральный слет. Кавалларо уже прослушал с утра множество певцов. С ним был еще один сицилийский импресарио, Мастройяни, мессинец, с более аристократической внешностью, чем Кавалларо, но менее компетентный в вопросах театра и вокала. Через несколько минут меня пригласили подняться на сцену.
При мысли, что придется держать экзамен в присутствии всех этих певцов, я похолодел. Если бы я оказался не на высоте, это стало бы тотчас же известно во всем оперном Олимпе, и карьера моя окончилась бы, не успев начаться. Но я взял себя в руки и очень горячо спел романс из «Бал-маскарада». Каваларо повернулся к Мастройяни и, широко улыбаясь, воскликнул: «Ну и ну, что за голос у этого мальчишки! Как же его зовут?» Исквиердо поспешил повторить: «Руффо Титта». «Не нравится мне, — сказал Кавалларо, — что-то не артистично; но это не имеет значения, имя ему мы изменим». И я понял, что во всем остальном я ему понравился. Сомнения мои сменились уверенностью. После романса мне шумно аплодировали. Тогда я попросил Кавалларо разрешить мне спеть еще романс из «Диноры». Он согласился, и этот номер, как я и предвидел, оказался для меня решающим. Кавалларо, двумя пальцами захватив усы, вытягивал их вверх — такая у него была привычка, когда он собирался высказать веское суждение. «Наконец-то,— воскликнул он, — после стольких лет я нашел голос, который искал». Он тут же предложил мне сойти со сцены и сесть рядом с ним.
Больчиони, присутствовавший на прослушивании, испугался — понял, что рискует потерять меня для своего Герольда. Он поспешно отозвал меня в сторону, предупредил, что текст договора уже составлен и что он, Больчиони, ждет меня к пяти часам в агентстве Ардженти, чтобы этот договор подписать. Кавалларо спросил, является ли Больчиони моим агентом; чуть-чуть прилгнув, я ответил, что уже подписал с ним контракт на дебют в Риме. Таким образом я повысил в глазах Кавалларо свою коммерческую ценность.
Это прослушивание определило мою судьбу, ибо в тот же день вечером я смог подписать два контракта: один в агентстве Ардженти на дебют в Риме, другой — с Кавалларо. Контракт с Кавалларо был длительностью в один год и связывал меня с ним с октября 1898 года по сентябрь 1899.
Условия договоров были различны. Больчиони предложил мне за два месяца триста лир. За вычетом платы за посредничество мне оставалось по три лиры пятьдесят в день. Кавалларо же платил мне — опять-таки за вычетом процентов за посредничество — в день по десять с половиной лир.
Итак, в течение одного дня мне удалось завоевать большую популярность в театральном мире. Все артисты, присутствовавшие на прослушивании, валом повалили в Галерею, рассказывая чудеса о моем голосе. Казини, хотя и предпочитал, чтобы я еще некоторое время позанимался, узнал о моей удаче с величайшей радостью. Что касается Бороды, то ему к моменту моего прихода в ресторан было уже известно решительно все, включительно до сумм, на которые были заключены контракты. По случаю моего торжества и блестящего успеха добрая Тереза украсила мою комнатку цветами и, радостно взволнованная, расцеловала меня, говоря: «Дорогой мой Титта, я радуюсь так, как будто ты мой сын». Я попросил ее одолжить мне десять лир и, счастливый и гордый, побежал на телеграф, чтобы сообщить маме о происшедшем событии. В этот же вечер я написал два письма: одно маме, в котором до мельчайших подробностей описывал историю моих контрактов и выражал радость, охватившую меня при мысли, что скоро смогу обнять ее в Риме уже в качестве оперного артиста театра Костанци. Другое письмо было написано брату, отбывавшему воинскую повинность.
На другой день я не преминул зайти к Эдгарде, чтобы попрощаться с ней и с ее матерью. Она приняла известие о предстоящем мне в скором времени дебюте с большим удовлетворением. Я немного посидел с ними и скоро откланялся, сказав, что уеду в Рим, в ближайшие дни. Эдгарда пошла провожать меня на улицу. Сжимая мне руку, смертельно бледная, она печально прошептала: «Если вы когда-нибудь вспомните обо мне, доставите мне большую радость». Искренне взволнованный, я заверил ее, что разлука с нею никогда не заставит меня позабыть оказанное мне внимание и что ее милое общество украсило очень печальный период моей жизни. Глаза ее наполнились слезами. Бедная Эдгарда! С того вечера я больше никогда не видел ее... Иной раз, когда я «прокручиваю» в памяти киноленту моего мятежного прошлого, нежный образ этой молоденькой миланской девушки, которая нравилась мне в мои печальные двадцать лет, вызывает во мне чувство глубокого волнения, и я невольно задаю себе вопрос: как же сложилась ее дальнейшая судьба? Жива ли она или уже умерла? Счастлива или безутешна? Но я не хочу углубляться в неразрешимые вопросы. Мне нравится представлять себе Эдгарду такой, какой она была, когда я с ней расстался — с ее мелкими чертами лица, тоненькой талией, милым миланским наречием и с этим ее чуть-чуть вздернутым носиком, придававшим ее лицу такое грациозно-шаловливое выражение...
Я занимался без отдыха до самого дня моего отъезда в Рим. Прощаясь с Казини и его женой, я просил их поверить в искренность моего чувства глубокой благодарности к ним. Они же, полюбившие меня и привыкшие за последнее время видеть меня каждый день, были не менее искренне опечалены наступившей разлукой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.