Глава 7. ВРЕМЯ СУРОВЫХ ИСПЫТАНИЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 7. ВРЕМЯ СУРОВЫХ ИСПЫТАНИЙ

Меня слушает баритон Лелио Казини. Заболеваю бронхитом. Луиджи Меннини, по прозванию Борода. Черные дни. Эдгарда. Между голодом и любовью. Лечение бронхита. Голод гонит волка из лесу. Записываюсь на пластинки. Зарабатываю двадцать лир и еще кое-что

Приехав в Милан вечером, я остановился в маленькой гостинице вблизи вокзала и на другой день направился к Лелио Казини. У меня было к нему рекомендательное письмо, которым я запасся еще в Риме. Казини, так же как и Бенедетти, был уроженцем Пизы и говорил на чистейшем тосканском. Высокий красивый мужчина с седеющей шевелюрой, с усами и бородой в стиле Карла V — этим он напоминал Персикини — с великолепными зубами, чуть пожелтевшими от никотина — он был заядлым курильщиком,— с чарующей улыбкой, Казини сразу же производил впечатление человека обаятельного. Едва успел он прочесть письмо, как тотчас представил меня своей супруге, отличной пианистке, и попросил ее проаккомпанировать мне: ему хотелось, не откладывая, услышать мой голос. Я спел два романса. Казини пришел в восторг, и хотя ему из письма было известно, что я никак материально не обеспечен, он весьма великодушно предложил заниматься со мной. Незачем говорить о том, с каким волнением я принял его предложение! Мы тотчас составили расписание занятий.

На фортепиано стояло много фотографий артистов и среди них внимание мое привлекла фотография Анджело Мазини, великого тенора, с надписью: «Выдающемуся певцу Лелио Казини с восхищением». Короткая надпись соответствовала действительности. Казини был на самом деле незаурядным певцом, певцом, можно сказать, классическим. Голос у него был ровный, нежный, переливавшийся с такой мягкостью, что звучал подчас как виолончель. Особенно в среднем регистре. При подаче же высоких нот я заметил, что он опирался на правую пятку и применял некоторое усилие.

Синьора Казини (типичная флорентинка) была гораздо моложе мужа. Высокая, стройная, с благородными манерами, с густыми светлыми волосами — то, что называется тициановская блондинка — с чуть-чуть великоватым ртом и белейшими зубами, она также говорила на чистом тосканском. Одевалась она элегантно, но без претензий, держалась просто, но с достоинством. После первых же уроков супруги пришли к заключению — синьора Казини усмотрела это сразу, как только я спел свои первые романсы,— что мой голос очень похож на голос Бенедетти, но превосходит его по качеству. Это заключение разом оживило мои уснувшие надежды, но сравнение показалось мне чересчур лестным. Я не мог допустить, чтобы голос Бенедетти считался хуже моего. И сказал просто и откровенно, что если пение мое действительно представляет какой-то интерес, то я обязан этим судьбе, позволившей мне близко наблюдать работу Бенедетти во время его длительного пребывания у нас в доме, в бытность его в Риме.

Маэстро Казини и его жена как-то сразу полюбили меня. Но через месяц я имел несчастье заболеть, и заболел я по следующей причине. С первых дней моего приезда в Милан я нанял комнату на улице Ансперто, рядом с театром Даль Верме. Я назвал это помещение комнатой, тогда как на самом деле это был темный чулан, куда никогда не заглядывало солнце. Впрочем, за те 15 лир, которыми я располагал для оплаты помещения, нельзя было в Милане претендовать на лучшее. Мне скоро стало ясно, что условия, в которых я живу, чрезвычайно вредны для моего здоровья: я заболел тяжелым бронхитом. И случилось это как раз тогда, когда Казини, подписав контракт, уехал на время из Милана. Я пережил очень печальные дни: мои ничтожные сбережения почти пришли к концу.

К счастью, еще до своего отъезда Казини представил меня Луиджи Меннини, хозяину ресторана на улице Санта Маргерита, по соседству с Ла Скала. Ресторан этот посещался главным образом деятелями театра: певцами, антрепренерами, дирижерами оркестра, балеринами, актерами-мимистами. Вместо того, чтобы звать хозяина по имени — синьор Луиджи или синьор Меннини, постоянные клиенты называли его попросту Борода, и дали ему это прозвище потому, что у него действительно была длинная белая борода. Семидесятилетний, совершенно лысый, но сохранивший свежий цвет лица, смуглый и розоватый, Меннини казался библейским старцем с картин Тициана или Веронезе. Характер у него был удивительный: он постоянно улыбался и пребывал всегда в отличном расположении духа. Не только он сам и его жена, старушка Терезина, но и их многочисленные дети, работавшие вместе с отцом в ресторане, вскоре полюбили меня и стали звать «шиур Тита». Добрая Тереза присаживалась иногда рядом со мной и, видя что я всегда печален и мрачен, всячески старалась меня развеселить и подбодрить. Она предсказывала, что деятельность моя как певца вот-вот начнется, и я выступлю обязательно самым удачным образом. Борода был известен как благодетель артистов, находящихся в бедственном положении. Среди должников, записанных в его приходо-расходных книгах, можно было бы отыскать фамилии артистов, достигших впоследствии мировой славы и богатства.

Когда в Милан возвратился Казини, у меня не было иного желания, как только продолжать занятия с ним, но, увы! — тягостный бронхит, прицепившийся ко мне в чулане на улице Ансперто, расстроил все мои планы. Я был очень озабочен. Время шло, а у меня ничего не наклевывалось. Сидя подчас вечером один в нетопленной комнате, я принимался плакать. К довершению всех бед, огромное количество поглощаемых мною лекарств испортило мне желудок. Я страдал полнейшим отсутствием аппетита и очень похудел. Канун праздника рождества был для меня в том году поистине трагичным. Нищенское существование довело меня до такой степени нервной подавленности, что я иной раз помышлял о самоубийстве. Чтобы как-нибудь развлечься, я проводил долгие часы в Галерее,* являвшейся убежищем и местом встреч артистов — от самых прославленных до самых ничтожных. Я ходил там взад и вперед — одинокий, никому не известный, охваченный отчаянием. Иногда я прислушивался к разговорам артистов, собиравшихся небольшими группами в разных углах Галереи. Они безостановочно превозносили Свои голоса и хвастались успехами. Сильное впечатление производили на меня тогда все эти любимцы публики в мехах и драгоценностях, уже давно ставшие знаменитыми. Они жестикулировали и громко разглагольствовали с таким высокомерным видом, точно ими завоеван весь мир. Иные из них тут же вполголоса напевали, демонстрируя своим поклонникам те места, в которых они вызвали наибольшее количество аплодисментов. Я шел домой с сердцем, сжатым в комочек, и со слезами в душе. Но я старался не поддаваться горестному настроению.

* Галерея — большое, крытое стеклом здание Пассажа, соединявшее Соборную площадь с площадью театра Ла Скала (прим. пер.).

В канун рождества я направился в ресторан Бороды, где тотчас потребовали, чтобы я объяснил, почему не показывался несколько дней. Я сказал, что был приглашен в разные места. На самом же деле я сидел в одиночестве в своей комнате, вынужденный обедать и ужинать куском хлеба с сыром. Терезина просила меня больше никогда не принимать приглашений, так как отсутствие мое было замечено, и они с мужем очень беспокоились, не заболел ли я чем-нибудь похуже бронхита. Когда я закончил ужин, на который истратил свою последнюю лиру, семья Меннини пригласила меня к своему столу. Они так искренне обрадовались мне, что и я среди всеобщего веселья немного приободрился. Мысли мои полетели в Рим, домой, к матери, которой я два дня тому назад написал обнадеживающее письмо, полное выдумки. Дорогая моя мама! Если бы ты представляла себе тогда, какую жестокую борьбу приходится выдерживать, чтобы завоевать веточку лавра и немного денег, ты, может быть, сочла за благо для меня отказаться от карьеры артиста. Ведь все в этой жизни скоропреходяще и, в конце концов, одинаковая для всех тьма охватывает и поглощает навсегда любую славу.

Я расстался с семьей Меннини поздно вечером. Было очень холодно. Снег шел так густо, что на расстоянии трех метров уже ничего нельзя было различить. Город был погружен в мертвую тишину. Ничего не было слышно, кроме звонков трамвая. Звук этот, непрерывно и монотонно пробивавшийся сквозь густую снежную пелену, впивался мне в мозг. Давящая холодная сырость ночи тяжело ложилась мне на легкие, измученные бронхитом. Я дышал с трудом. К тому же у меня было слишком легкое пальто для сурового климата Милана. Холод пронизывал меня до костей. И естественно, чем определеннее устанавливалась зима, тем больше я чувствовал отсутствие у меня шубы и теплого костюма. Держась трамвайного пути, я плелся мимо театра Даль Верме и, наконец, совершенно окоченевший, дотащился до дома. Поднявшись по лестнице при свете спички, я, в ту минуту как вставлял ключ в замок, услышал, что в квартире идет оживленный разговор. Как оказалось, хозяйка дома пригласила к себе семью, жившую этажом выше, и они пировали вовсю.

Едва только я вошел в свою убогую комнатенку, как появилась хозяйка и пригласила меня выпить в компании стакан вина. Сидевшая у нее в гостях семья состояла из матери и ее двух взрослых детей — молодого человека и девушки. Я не запомнил имени матери, помню только имена ее детей. Сына — коренастого молодого человека лет двадцати пяти, блондина со светлыми глазами, говорившего на чистом миланском диалекте,— звали по-манцониевски Адельки. Дочь, молодая девушка лет около двадцати, по имени Эдгарда была очень мила: высокая, стройная, с мелкими чертами лица, чуть-чуть вздернутым носиком, светлыми волосами, тоненькой талией. На первый взгляд, она казалась скорее худенькой, но при ближайшем рассмотрении можно было заметить, что она принадлежит к тому типу женщин, худоба которых только кажущаяся. Что касается недостатка в виде чуть вздернутого носика, то у нее недостаток этот превращался в достоинство, придавая ее лицу какое-то очаровательно-озорное выражение. Не менее очаровательно звучал в ее устах и миланский диалект, на котором она говорила самым прелестным образом. Судя по тому, как они с матерью меня приняли, я понял, что им давно хотелось со мной познакомиться. Хозяйка дома, конечно, говорила им о новом жильце, иногда распевавшем у себя в комнате, и наверно обрисовала меня с самой лучшей стороны. Я сел с ними к столу. Мы пили и беседовали допоздна.

По их просьбе я рассказал им кое-что о себе, о своих надеждах на будущий дебют, о муке, которую я терплю вот уже месяц из-за злополучного бронхита. Лучше бы я этого не говорил! Они все захотели мне помочь и решительно взялись за меня. Старуха-мать предложила массировать мне грудь. Адельки заговорил о своем друге-докторе, к которому мог повести меня. Эдгарда тотчас направилась к себе, чтобы принести мне пилюли, которые, по ее словам, должны обязательно меня вылечить. Они были горькими, точно яд, эти пилюли, но через несколько дней я действительно почувствовал себя значительно лучше. Передавая мне коробочку, Эдгарда с опаской, чтобы не заметила хозяйка, сказала мне шепотом: «Будьте осторожны; многие жильцы заболевали в вашей комнате, потому что она сырая, и наружная стена, выходящая во двор, совсем тонюсенькая». Очевидно в этом крылась причина моего упорного бронхита. При расставании новые знакомые взяли с меня слово навестить их, и мамаша заявила о своей готовности, когда я только захочу, помассировать меня особой мазью.

На другое утро я встал поздно и целый день ничего не ел. Изучив способ употребления, указанный на коробке с пилюлями, я поглотил их штук десять. Затем выпил горячего молока, любезно предложенного мне хозяйкой. Только к вечеру я, наконец, вышел из дома, немного прогулялся и вернулся обратно. В то время как я вставлял ключ в замочную скважину, я услышал, что этажом выше открылась дверь. Это была Эдгарда со свечой в руке. Она пригласила меня подняться к ним, так как мать ее желает со мной поговорить. Я согласился. Адельки еще дома не было. Женщины сказали мне, что вечером они никогда не ложатся спать раньше полуночи и были бы счастливы видеть меня у себя. Они посоветовали мне сразу же переехать из занимаемой мною комнаты: в противном случае мне так и не удастся разделаться с болезнями. Я заметил, что у них было тепло. Камин топился все время, тогда как у меня он был всегда пустой и холодный. Женщины подарили мне несколько охапок дров, чтобы я сегодня же протопил камин, прежде чем лечь в постель. Я так и сделал и, хорошо согревшись, спокойно заснул. Люди, с которыми я встретился всего лишь несколько часов тому назад, проявили по отношению ко мне столько доброты и сердечного участия, особенно Эдгарда, что заботливое внимание вызвало во мне прилив мужества и желание выздороветь во что бы то ни стало. Я уже чувствовал себя лучше: дыхание стало свободней, душа спокойней.

Проснулся я на следующее утро, проспав очень долго. Огонь в камине уже погас, но в комнате было тепло. Я поспешил встать и почувствовал, что желудок мой совсем ослабел. Прошло уже тридцать шесть часов с тех пор, как я ел в последний раз.

Я вышел на улицу. Погода прояснилась и даже время от времени сквозь тучи проглядывало солнце. Бесцельно слоняясь по улицам, я дошел до площади дель Дуомо и зашел в собор. Слабый свет, просачивавшийся сквозь старинные цветные витражи, мистическая тишина, царившая под сводами огромного здания, подействовали на мое воображение. Я стал придумывать всякие возможности выйти из создавшегося положения. С каждым часом требования голодного организма становились все более властными, и я чувствовал, что не в силах еще долго продержаться без еды. Выйдя из собора, я направился в Галерею. На углу улицы Сан Рафаэле я прошел вплотную мимо «Тосканской закусочной». Было около полудни: на меня пахнуло запахом соусов, тушеной телятины, жареной курицы, и рот мой наполнился обильной слюной. Я изнемогал. Тем не менее, пересиливая себя, я прогуливался по Галерее часов до двух, пока пословица «Голод гонит волка из леса» не нашла подтверждения в случае со мной: скрепя сердце, почти против воли, я направился в ресторанчик Бороды.

Ввиду довольно позднего часа там было почти пусто. Как сам Борода, так и его супруга в этот день отсутствовали. Я сел за столик далеко от входа и, не решаясь позвать официанта, стал ждать. Наконец с карточкой кушаний в руках ко мне подошел знакомый старик-официант по имени Пьедони и предложил мне что-нибудь выбрать. Я никак не мог решиться на это. Такой поступок казался мне равносильным краже. Поэтому у меня хватило мужества — а может быть, следовало бы назвать это даже героизмом — сказать официанту, что я не голоден. Поем побольше вечером, если появится аппетит, а пока пусть он принесет мне только рюмку опорто и бисквитов. Выпив вино и проглотив бисквиты — их было штук десять,— я сделал вид, что забыл деньги дома, и сказал Пьедони приписать причитающуюся с меня сумму к вечернему счету. Он отнесся к этому абсолютно равнодушно, а я тем временем, почувствовал, что пища, введенная мной в желудок, настолько взбодрила меня, что я смогу дотянуть до завтра.

Остальную часть дня я провел у себя в комнате, с радостью обнаружив, что хозяйка все время поддерживала в камине огонь. Лежа на кровати, я стал читать. Мне было известно, что Эдгарда, занятая в прядильной мастерской за Порта Маджента, возвращается с работы около семи. И действительно, около семи часов я услышал, как она поднимается по лестнице. Я тотчас бросился к двери, чтобы сообщить ей, что ее пилюли меня вылечили. «Я была в этом уверена,— воскликнула она,— как я рада! Идемте наверх к маме!» И, схватив меня за руку, она потащила к себе. Я провел и этот вечер вместе с ней и ее матерью. Они настаивали на том, чтобы я с ними поужинал. Отказываться было с моей стороны скорее глупо, чем благоразумно. Однако я имел мужество — скажу опять, героизм — отказаться. Присутствовал я при том, как они ели, без особых страданий. Общество Эдгарды заменяло мне пищу. Хотя я и не был в нее влюблен, но расположение этой прелестной девушки очень меня подбадривало. Я начал что-то напевать. Голос мой лился свободно, в нем восстанавливалось прежнее звучание. Обе женщины слушали меня, блаженно улыбаясь и то и дело восклицая: «Как хорошо! Что за чудный голос!» Адельки не было. Он на некоторое время уехал в Швейцарию по делам торгового дома, где он работал. Я пробыл у любезных хозяек почти до полуночи. Эдгарда, провожая меня до дверей на лестницу, вручила мне еще коробочку пилюль, купленных ею для меня. Она хотела, чтобы я продолжал лечиться. Растроганный таким вниманием, я выразил свое чувство тем, что поцеловал руку, в которой она держала коробочку. При этом я сказал, что никогда не забуду ее доброго отношения ко мне и, когда буду петь в Милане, обязательно приглашу ее с матерью в театр.

На другой день я встал рано. Желудок сводило от голода. В глазах у меня темнело. Я попросил у хозяйки чашку молока. Она сама принесла ее мне и спросила, доволен ли я тем, что у меня стало тепло? По-видимому, она раскаивалась в том, что не предупредила меня своевременно о сырости в комнате и теперь старалась загладить свою вину. Выйдя из дома около одиннадцати, я опять направился в собор. Но я не смог снова пережить того, что пережил накануне. Цветные витражи — день сегодня был пасмурный,— лишенные яркого солнечного света, поразили меня ощущением холода и печали. Из них точно улетучилось волшебство искусства. Бесследно рассеялось и настроение мистицизма, овевавшее их накануне. Я ушел из собора разочарованный — сегодняшнее впечатление как бы перечеркнуло вчерашнее.

Бесцельно прошатавшись по улицам еще часа два, я определенно ощутил, что ноги отказываются меня носить. Тогда по зрелом размышлении я пришел к заключению, что голод — выражаясь почти по-дантовски — сильнее героизма. И тут я повернул к ресторанчику Бороды. Сел за уже накрытый столик. Пьедони предложил мне в тот день богатейший выбор всевозможных блюд. Я сделал заказ, ни в чем себя не ограничивая, и через какой-нибудь час у меня был другой вид и другое настроение. Я выпил почти полбутылки вина и с огромным аппетитом поел за троих. Когда я кончил обильный обед, завершенный отличным кофе с коньяком «Три звездочки», на меня напала страшная сонливость, и я, положив локти на стол, крепко заснул. В ресторанчике никого не было. Когда Пьедони разбудил меня, чтобы предъявить счет, я сконфуженно почесывая затылок, спросил, в котором часу вернется Борода. Мне нужно, сказал я, переговорить с ним об очень важном деле. Весьма возможно, что Пьедони догадался, о каком важном деле идет речь, потому что он ответил мне, хитро улыбаясь: «Будьте так любезны подождать. Мы ждем хозяина с минуты на минуту». И действительно, милый старик очень скоро появился в ресторане. Он удивился, увидев меня здесь в неурочный час, подошел к столику и сел рядом со мной, как всегда, приветливый и улыбающийся. Держа в руке счет, который должен был оплатить, я сообщил ему о своем положении и пообещал, что при первых же деньгах рассчитаюсь с ним. Борода слишком привык к подобным случаям: он не придавал им никакого значения. Наоборот, он просил меня запомнить, что дом его для меня всегда открыт. Надо ли говорить о том, как он меня растрогал и как я благодарил его! Едва только я вышел из ресторана, как все съеденное мной было уже переварено. Я чувствовал себя львом. Кроме того, пилюли Эдгарды довершили чудо: бронхит рассосался. Я больше не кашлял. Дышал свободно и уверенно. Из этого следовало, что я мог петь полным голосом.

Дома я нашел комнату отлично протопленной. В камине догорали последние головешки. Я сразу же пошел к хозяйке, чтобы поблагодарить ее, но дома ее не застал. Почему-то подумал, что она поднялась к матери Эдгарды. Открыл окно, чтобы немного проветрить комнату. Затем начал пробовать голос и, почувствовав, что он безотказно повинуется мне, стал петь, прислушиваясь к звучанию тех или иных нот. И вдруг входит сияющая хозяйка и говорит, что голос мой раздается повсюду и все жильцы меня слушают. Пробило шесть. Я с нетерпением ждал возвращения Эдгарды, чтобы сразу же ее приветствовать. Как только я услышал, что она вернулась, я молниеносно взлетел по лестнице, но не успел позвонить в квартиру, так как Эдгарда открыла дверь и, радостно улыбаясь, сказала: «Как жаль, что меня не было, когда вы пели. Мама говорит, что голос ваш — чистая красота». В сердце моем была такая огромная радость, что я бы расцеловал Эдгарду, однако я ограничился только тем, что, взяв ее за руки, горячо благодарил за вторую коробочку пилюль, целебным свойствам которых всецело приписывал свое выздоровление. И тут, не дожидаясь особого приглашения, я запел полным голосом арию Риголетто «Куртизаны, исчадье порока». Когда я без малейшего напряжения дошел до финала, старуха-мать воскликнула на чистом миланском наречии: «Ах вы, черт этакий! Чистый Таманьо!» Эдгарда не помнила себя от счастья. Ее глаза явно выдавали желание, подобное тому, которое я пережил на пороге их квартиры, и думаю, что она сдержалась только из уважения к матери. В те времена в противоположность Обычаю, установившемуся впоследствии, выражение своих чувств в подобной форме нанесло бы ущерб репутации молодой девушки.

Я блаженно проспал всю ночь. Утром написал маме длинное письмо и, хотя у меня не было денег на марку, положил письмо в карман, надеясь так или иначе отослать его. Направился я прямо в Галерею. Встретил там случайно баритона из Рима по имени Оресте Миели. Оставшись в Милане без контракта и желая хоть что-нибудь заработать, он взялся разыскивать хорошие голоса среди начинающих певцов и поставлять их нарождавшейся тогда компании «Колумбия». Он предложил мне «напеть» несколько пластинок. Это, сказал он, послужит для меня своего рода рекламой и даст возможность услышать свой голос воспроизведенным. Я тотчас же согласился при условии, что мне сразу же дадут немного денег. Миели не стал терять времени и, сорвавшись с места буквально на полуслове, поспешно бросил мне: «Не уходи отсюда. Через четверть часа я вернусь, и мы что-нибудь придумаем». Вернулся он запыхавшийся минут через двадцать. Пригласив меня идти с ним, он по дороге объяснил, что, прежде чем говорить о деньгах, необходимо показать голос. И он сумел убедить меня, сказав, что многие артисты, пользующиеся теперь заслуженным успехом, начинали выступать без какого бы то ни было вознаграждения. Я признался, что у меня в кармане действительно нет ни одного сольдо; не на что даже купить марку, чтобы отправить письмо маме. И я показал ему письмо, которое носил с собой. Мы незаметно пришли на какую-то улицу, куда свернули с Корсо, и зашли в помещение, находившееся в первом этаже и представлявшее собой нечто вроде темной конторы. Я был представлен директору. После долгих приготовлений, в которые входило и пение с аккомпанементом фортепиано, я стал перед чем-то вроде длинной железной воронки. Голос мой был записан много раз подряд. Это, как я увидел, было совсем не легким делом. Мне пришлось петь непрерывно в течение почти двух часов. «Вся суть в том,— говорил техник,— чтобы найти и передать точный звук голоса». Так как я среди прочего спел семь или восемь оперных отрывков, то в конце концов почувствовал себя очень уставшим. И тогда я выразил желание получить какую-нибудь компенсацию за свой нелегкий труд.

После длиннейших дебатов с Миели я, заключивший через десять лет контракты на очень значительные суммы с Grammophone Company и с Victor Falking Machine Company* в Нью-Йорке, должен был на этот раз удовольствоваться гонораром

* Фирмы граммофонных пластинок.

в двадцать лир. Это был мой первый заработок в качестве певца. И естественно, моей первой мыслью, как только деньги очутились у меня в кармане, было бежать к Бороде и, рассказав ему о происшедшем, заплатить по счету, который равнялся семи лирам. Он ни за что не хотел принять эти деньги и уступил только после настойчивых уговоров с моей стороны. Но тут же он заставил меня пообещать, что с этого дня — с деньгами или без них — я буду аккуратно приходить питаться к нему в ресторан, будь то в полдень или вечером, и приказал Пьедони, чтобы у застекленной стены, выходящей на пьяцетту Санта Маргерита, для меня был всегда оставлен маленький столик. И только я собрался отклонить это великодушное предложение, как в дело вмешалась Терезина. Бог да благословит тебя, где бы ты ни находилась, милая старушка! Захватив мое лицо своими морщинистыми руками, она поцеловала меня, как это могла сделать мать, и сказала: «Дорогой шиур Тита, если вы не будете приходить сюда каждый день как к обеду, так и к ужину, вы причините мне и моему мужу большое огорчение». Прежде чем уйти из ресторана, я оставил роскошные чаевые Пьедони, который, видя меня слегка навеселе, сказал: «Хорошо идут дела, а, шиур Тита!» Затем я распечатал письмо к маме, чтобы приписать новость о записи на пластинки. Два или три дня я пребывал в состоянии полного блаженства, вызванного первым успехом. Так как Казини в это время не было в Милане, я продолжал заниматься вокалом самостоятельно и был счастлив тем, что в голосе снова восстановились податливость и богатство звучания.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.