ГЛАВА XXXIII ВОСПИТАНИЕ ВОЛИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА XXXIII

ВОСПИТАНИЕ ВОЛИ

14 и 15 июля — что может быть их веселее! Это были обыкновенно дни публичного экзамена и роспуска в училище (как потом и в семинарии). Это были дни и прощанья моего с училищем. Удивительно, что они почти не остались у меня в воспоминании, как и вообще рубеж, отделивший училищный период от семинарского. Должно бы сохраниться в памяти получение выпускного свидетельства, которое последовало, конечно, уже после, во время вакации. Но нет; очевидно, что ректор выдал мне свидетельство, не говоря ни слова; и даже лично ли выдал? Удивительная сухость! А каждому начальнику необходимо бы припасать на эти случаи несколько слов для каждого выпускаемого: они врезывались бы навеки в память и служили бы руководством и предостережением, более или менее действительным, смотря по мягкости сердца и по развитию того, к кому обращены.

Но вообще дни 14 и 15 июля были праздничные в училище, и от них сохранилось впечатление, с которым по светлости, по радости, по полноте успокоения не равнялось ни одно в дальнейшем курсе, семинарском ли, академическом ли. Начать с того, что экзамен публичный не влек никаких последствий для учеников. Это был парад; ученикам заранее было сказываемо, о чем их спросят. Невоструев, по поступлении в ректоры, думал было вывести этот обман публики, но уступил обычаю. Он, правда, не назначал прямо, кого о чем спросят, но после частных экзаменов производил репетицию; спрашивал некоторых, и это означало, что о том же самом и те же самые спрошены будут на публичном. Да в сущности тут и не было обмана, потому что не за тем собирали, чтобы производить сравнительную оценку одному ученику пред другим или выводить заключения, чего достоин тот или другой. Это был показ всего училища публике, которой помимо выслушивания диалогов между спрашивающим учителем и отвечающим учеником предоставлялось вмешиваться самой, предлагать и свои вопросы.

Публичные экзамены в духовно-учебных заведениях суть наследие публичных диспутов. Диспуты в старых семинариях, и особенно в Славяно-греко-латинской академии, были блестящи. Тезисы обнародовались заранее, печатались (иногда, вероятно для более высоких гостей, на атласе). Стекался высший свет; в прениях участвовали современные светила учености. Судя по рассказам, нынешние университетские диспуты не могут равняться со старинными академическими и семинарскими по живости и по участию, которое они возбуждали в образованном обществе. Верно или нет, но передавали, что один из диспутантов, архимандрит Владимир, бывший ректором ли, префектом ли Академии, даже помешался от диспута. Тезис был: Sacra scriptura est clara (Священное Писание ясно). Среди турнира, в котором участие принимали, точно как в кулачном бою, сначала маленькие, то есть студенты, а потом большие, то есть учителя, префекты, ректоры и сами преосвященные, пришлось Владимиру в качестве дефендента отбиваться от какого-то тоже архимандрита, вдобавок соперника своего на ученом поприще. Увлеченный запальчивым прением, Владимир неосторожно выставил ясность Св. Писания в столь безусловном виде, что противник осадил его указанием на «звериное число» Апокалипсиса: atqui numeros 666 quid significat? (А что значит число 666?) Владимир стал в тупик и… потерял рассудок.

С преобразованием училищ публичные диспуты прекратились, но предание сохранилось об обязанности заведения выступать на суд общества и экзаменоваться не только у своих, но и у посторонних, кому угодно. Форма, однако, неизбежно переменилась: участие посторонних могло выражаться только в задавании вопросов испытуемым, точнее сказать — вызываемым ученикам. Заметим разницу: публичные экзамены духовных училищ, переходя по наружности в то, что называют в светских заведениях «актом», не становились, однако, актом, то есть только отчетом, хотя и публичным, но оставались именно испытанием, если не учеников в отдельности, то всего училища. Чем дальше проходило время, тем более, впрочем, утрачивался этот характер, тем более публика обращалась в зрительницу и слушательницу только и тем более начала охладевать. Публичный экзамен приблизился, с одной стороны, к «акту», то есть к зрелищу, а с другой — к обыкновенному экзамену. В семинарии и академии публичный экзамен и имел последнее значение: это было испытание, производимое начальником епархии, то есть митрополитом, отчасти ученикам, а более всего учителям; вся разница от обыкновенного экзамена, что испытание производилось на глазах у публики. Наряду с вопросами тут давались и распекания. О вопросах заранее назначаемых, понятно, не могло быть и речи. Да не могло испытание ни оставлять радостного чувства, ни возбуждать приятных ожиданий. Напротив, это были самые тяжкие, самые томительные дни изо всего учебного периода. В училище же полнее сохранился старый тип; спросят о том, что знаешь — давали случай отличиться; хотя публика в большинстве, какие-нибудь мещане, и не способна была принять участие в диалогах, но, однако, находились иногда посторонние, архимандрит, например, или священник, который по поводу сказанного учеником давал вопрос, и завязывался разговор, миниатюрное подобие диспута. А при таком порядке предуведомление о вопросах, которые будут заданы, не только не предосудительно, напротив, иначе и не должно быть: отрывок учебника, передаваемый учеником, есть только повод к испытанию, почва, на которой оно предполагается.

Испытаний могут быть и бывают различные виды; все я их перешел и с почтением вспоминаю об идее, которая хотя в сумраке, но мерцала в духовно-учебных заведениях. 1) Экзамен устный по пройденному в классе; бери билет и отвечай: самый обыкновенный, самый теперь распространенный, но самый неполный и наименее всех удовлетворительный способ. Не говоря о том, что он есть лотерея, — из ответа, удачного или неудачного, узнается только степень механического усвоения чужих уроков. 2) Испытание письменное: дается тема, на которую тут же, не выходя из аудитории, испытуемый должен написать ответ. При устном ответе на билет можно сбиться, случайно запамятовать мелочь; не всякий одинаково владеет даром слова; бестолковый зубрила имеет преимущество пред более дельным учеником; испытывается память, а не ум. Письменной задачей дается возможность приготовить ответ твердый и основательный; испытывается степень отчетливости усвоенного знания; запамятованию, случайному замешательству от внешних причин нет места. 3) Письменная задача, на дом данная и притом на продолжительное время, — диссертация. Этот вид испытания довольно известен; предполагается самостоятельная работа и испытывается способность к умственному и, в частности, ученому труду, уменье пользоваться источниками и их обрабатывать. Но вот вид испытаний, в светских заведениях не известный: 4) устное, на заданную тему из учебного курса, с предоставлением испытуемому более или менее достаточного времени приготовиться. По-моему, это — высший и совершеннейший вид испытания. Такое, в числе других, сдавал я при окончании курса в семинарии. Сказан заранее из учебного курса трактат, о котором отчета потребуют чрез несколько часов, завтра, пожалуй, послезавтра (помню, мне из богословия назначено было «О Промысле»). Ступай, обкладывайся тетрадями и книгами, вспоминай, обдумывай. Все отговорки отняты: ни на случайный тупик, ни на медленность соображения, ни на то, что вот именно этот-то трактат менее всего и повторен пред экзаменом. Прочитай, друг мой, его снова на свободе, хоть сто раз; времени тебе довольно. Но если выйдешь только с твердым воспроизведением учебника или лекции, цена тебе пятак; ты не занимался, стало быть, не дополнял заученного и слышанного своим размышлением и трудом. И увидим мы не только, старателен ли был ты, но и полнее обсудим, насколько ты даровит, о чем отчасти знаем из твоих письменных упражнений.

Кто пройдет успешно все четыре такие искуса, тому достойно поставить высший балл, и отметка будет безошибочна. Недостаточность успеха по одному виду испытания восполняется другим. Диссертацию и даже письменный экспромпт можно списать, по меньшей мере воспользоваться чужою помощью, своего рода письменным подсказом; ответ по билету свидетельствует о случайном знании или незнании случайной части курса; на устном испытании по заранее указанному вопросу все уравнивается и приводится в ясность. В этом-то смысле и на публичном экзамене в училище ответы учеников на вопросы, заранее назначенные, как сказал я, не только не предосудительны, но единственно целесообразны. Какое делали из них употребление и далеко ли на этой почве продолжали испытание, это другой вопрос.

Распространяюсь об этом предмете ввиду капитального вопроса об экзаменных комиссиях в университете: какие будут им даны правила испытаний и какие виды испытания будут введены?

Итак, училище радовалось, торжествовало в виду публичных экзаменов и во время их; душа ученическая играла. Это был летний светлый праздник, и к нему готовились, как к Светлому дню, убирали училище, украшали по вкусу, каким наделил Господь, и по скудным средствам, какие находились в распоряжении. Между частными экзаменами и публичным обыкновенно давался промежуток нескольких дней. Составлялись партии, отправлялись в леса, в луга. Зачем это? А набирать зелени и цветов. Цветочною гирляндой одевалась икона над воротами; где только можно, рассыпали зелень и цветы около экзаменационной залы и в ней самой, а главное — устраивали ковер пред экзаменационным столом. Это было общее дело, своего рода также испытание, точнее — упражнение вкуса. Фон ковра обыкновенно не представлял трудности: мелко-намелко изрубленная еловая хвоя образовала главное полотно; смелый вкус и изобретательность особенно острого ума прибавляли по местам листья других деревьев для разнообразия, но с сохранением общей гармонии. А главное — узор. Узор! О, сколько здесь прений, сколько порывов, сколько первоначальных рисунков! Цветов огромный ворох, нет — вороха. Каждая партия хвалится одна пред другою. Слышатся иногда восторги удивления. «Да откуда это?» И оказывается, что где-нибудь за двадцать верст набрано в болоте, не то вплавь, не то в тине по уши. Разные величины, различные тени; что куда употребить, из чего должна быть кайма, из чего углы, какой должен быть средний круг, и круг ли он должен быть или ломаная фигура. И нужны ли разводы? Непременно нужно, если какой-нибудь скабиозы, фиалок, васильков добыто очень много, так что рисунок, не затрудняясь, можно выдержать по всему ковру.

На ковер не становились. Он расстилался только на погляденье. Попирать можно зелень и цветы, рассыпанные по дороге. Да, праздничное это было чувство, радостные были хлопоты, светлые это были дни, светлые вдвойне: и по расположению духа, и по состоянию атмосферы; это всегда бывали ясные, солнечные дни, ласкающие светом и теплом.

Другими подобными днями были майские рекреации. Это дни ученических гуляний и игр, предписанные преданием от старых времен. Число этих дней не определялось, и не приурочивались они к определенным числам месяца; зависело от погоды, и с окончанием апреля ребята молили Бога, чтобы май вышел благоприятный: чем более ясных, теплых дней, тем на большее число рекреаций надежда. Не один выбегал вечером 30 апреля на двор и улицу всмотреться в небо, каково-то оно будет завтра. В четыре часа утра все бурсаки уже на ногах; чрез час, чрез полтора двор училища наполнен, собрались отовсюду. Начинаются совещания: просить или не просить, так как рекреации давались не по назначению начальника, а по просьбе учеников. Правда, в просьбе может быть отказано, но могут ее и уважить, а нужно знать совесть, нельзя же просить двадцати рекреаций. Погода хороша, но не вполне, облачка ходят, ветер подувает холодный. Сегодня получим, настоящего гулянья не будет по плохой погоде; а придут хорошие дни, отнимем сами у себя право просить. Но решено: просить. Выстраиваются ученики, начиная с младших, по пяти или шести в ряд, длинным хвостом пред окном ректора и поют:

Reverendissime pater rector, illustrissime protopresbyter et magister, rogamus primam recreationem. (Досточтимейший отец ректор, блистательнейший протоиерей и магистр, просим первой рекреации).

Вместо primam (первой) пели secundam, tertiam (второй, третьей) и так далее, по счету рекреаций. Потом уже не считали, а пели postremam (последнюю) recreationem. Но не довольствовались. Дни стоят чудные, а еще двадцатые только числа. Поднимались на простодушные хитрости. Просили снова ultimam recreationem (крайнюю), затем posterrimam (самую последнюю).

Только шесть часов утра, да и их еще нет. Позже начинать просьбу опасно. Предание разрешает просить только до звонка, который пробьет в восемь часов; тогда пение должно прекратиться, вся ватага обязана разойтись по классам. А до того времени пойдут еще переговоры. Ректор может находить просьбу излишнею или неблаговременною. Нужно его убеждать и просить, может быть неоднократно.

Поют, тянут медленным торжественным напевом, который раздается чуть не по всему городу. Когда была полная семинария, учащихся может быть под тысячу, и в числе поющих были сильные голоса крепких грудей, взрослых юношей, пение слышно было даже далеко за городом. Мы, двести мальчиков, хотя в числе нашем и были басы, не могли распевать столь громогласно.

Пение продолжается и повторяется. Вот отворяется окно второго этажа, к которому направлена просьба. «Стало быть, отпустят без разговоров?» — радостно мелькает у каждого, и бодрее выпевается слог, на котором застало отворяемое окно. Ах, нет; это теща ректора, в кацавейке, отороченной горностаем, полусонными глазами выглянула посмотреть на невиданную ею картину (она москвичка). Вялее потянулось пение; окно затворилось. Наконец кличут: «Старших!» Отправляются «старшие» к ректору для переговоров и торговли. Ученики и ректор торгуются. Нехороший день, урок сегодняшний очень нужный, плохо прошлую неделю занимались, успеете. Так усовещивает одна сторона; другая возражает обещаниями, что в следующие дни налюбуются их занятиями, что день разгуляется, сегодня он притом скоромный, а назначено, между прочим, идти в деревню туда-то, хлебать молоко; или постный, и приготовились ловить рыбу, и взяли уже бредень на подержание; потратились уже, и все пропадет. Но нужно ли перечислять все доводы и с той, и с другой стороны? Бывало, и строго даже крикнет ректор: «Чтобы разойтись сейчас, вот я вас, не сметь!» Но это ничего, поют, всё поют, и еще раз позовут, и еще раз побранят или постращают, но может кончиться разрешением, и кончалось. Отворится окно; ректор подойдет и благословит. Это осенение двухсотенной толпы крестным знамением из второго этажа напоминало мне, много читавшему, об известном благословении, преподаваемом папой urbi et orbi из Ватикана. «Gratias agimus» (благодарим), — троекратно пропоют ребята на благословение и разбегутся. Троекратно благодарить повелевало предание, а разбегаться побуждал тот же инстинкт, по которому ученики разбегались к обеду, отпускаемые сестрою-мастерицей. Меня тогда еще, в детстве, это инстинктивное движение приводило в недоумение. Ну зачем же, размышлял я, бежать? Почему же не разойтись тихо? А нет, непременно разбегутся, хотя останутся почти на месте, не только со двора не уйдут, но не покинут тесного пространства, на котором стояли, только расстроят ряды. В ушах и теперь у меня раздаются последние два слога благодарности, которые пелись уже на бегу: gi-mu-u-us; это u-u-us оканчивалось с постепенным понижением тона и ослаблением напряжения.

Начинаются совещания, в чем провести день. Впрочем, большею частию это обдумано и решено заранее; программа известна. Часть отправится в Таборы (подгородный лес) в лапту играть; другая, может быть большею ватагой, на рыбную ловлю, а то просто на катанье по реке. Может быть, некоторыми устроена будет колоссальная игра в бабки и пр. Играть и даже дурачиться можно во весь день нараспашку. Содеянные в этот день даже грехи не вспоминаются; это нечестно, и не бывает; начальство, даже видя проступок, должно пройти, не показывая вида, что замечает. Но проступиться чем-нибудь важным и подло. Это знают сами гулящие и свято блюдут. Негоже оскорблять святыню праздника. В древние времена митрополит Платон сам участвовал в семинарских рекреациях, гуляя с семинаристами на Корбухе (в лесу между Троицкою лаврой и Вифанией), оделял гуляющих лакомствами, слушал их песни и канты, смотрел их игры и поощрял.

«Не может быть! Как? Неужели? И это правда? Не может быть!» Такими восклицаниями отвечал мне покойный Ю.Ф. Самарин, когда я ему как-то в разговоре передавал об обычае рекреаций. Его поразило, что ученикам самим предоставлялось просить рекреаций и назначать дни, равно и то, что рекреационные грехи не поминались. Во времена императора Николая действительно не могло не казаться удивительным сохранение этого обычая, не менее чем и трактат «De libertate cogitandi, dicendi et agendi», который изучали философы-семинаристы. Но то и другое было. Обычай рекреаций тем именно и почтенен, что не давал под дисциплиной угасать чувству личной самостоятельности; оставлял впечатление, что училищный порядок есть только дисциплина, а не оковы. «Ну вот, расправляйте крылья, играйте, беситесь, ответственность за благопристойность возлагается на вас самих; мы перестаем быть на эти дни начальством для вас». А какое освежающее чувство оставляли в учениках эти дни разгула, назначаемые не по команде и проводимые вне команды!

Воля и характер в мальчике-левите, кроме рекреаций, и притом более постоянно, воспитывались общежитиями. Говорю не о бурсе, а об общежитиях по вольным квартирам. Если нет у сельского церковнослужителя родни или знакомых в городе, он сбывает малого на квартиру, где есть гнездо ребят-школьников; какая-нибудь мещанка, солдатка, а то дьячок содержит для того квартиру, и там ютится до десятка и более ребят. Кроме мяса, харчи большею частию привезены из дома по уговору: мука, крупа, масло, даже какая-нибудь овощь иногда, репа например. О капусте не знаю. К постыдной отсталости сельского духовенства нужно отнести, что садоводством и огородоводством оно почти не занималось, тогда как кроме собственного прокорма могло то и другое доставить лишний доход, ввиду того что крестьянин по этой части и еще отсталее.

Хозяйством общежития, смотря по месту, заведывали отчасти квартирохозяева, отчасти сами ребята, закупая остальную провизию сверх привезенной из деревни. Нельзя умолчать, что грубость нравов и здесь давала себя знать не менее, пожалуй, больше, чем в классных отношениях учителей к ученикам. Слыхал я много возмутительного особенно об епархиальных городах, там, где есть не училище только, а и семинария. Общежития там обширные, и ими начальствуют «старшие»; наряду со «старшими» рядовые богословы и даже философы помыкают мальчуганами, положение которых мало разнится от положения учеников, в ремесленных заведениях. Они должны быть готовы на все побегушки, даже до ходьбы за водкой в кабак; мертвое повиновение «старшим»; беспощадные порки. Страдания беззащитного малолетка недостаточно вознаграждались туторством кого-нибудь из взрослых, кому отец особенно поручил своего сына. Иногда тутор сам оказывался болваном и пьянюгой, и гиб мальчик. Я знаю такие примеры из иногородних семинарий. Но откидывая эти случайности, нельзя не отдать чести общежитиям, что они укрепляли волю и выделывали характер. В общежитиях училищных, где «старший» есть сам мальчуган, отстоящий только двумя, тремя годами от подвластных, где он сверстник в играх и права наказаний не имеет, начало самопомощи выступало чище и развитие самостоятельности должно совершаться успешнее. Вообще, полутора веками преданным строем духовно-учебных заведений признавалось начало постепенности между малолетком и взрослым, и это была их добрая сторона. Не было такой резкой грани, что до сих пор ты раб неключимый, не осмеливающийся ни рассуждать, ни действовать иначе как по призванию, а завтра разнузданный, иди, сломя голову, куда хочешь, начиная впервые быть самим собою. Самобыт общежитий, учреждение рекреаций, цензор, авдитор, старший и, наконец, лектор из учащихся представляли ленту с постепенно бледнеющими узорами. Об авдиторах, цензорах и старших читатель знает, а лекторами назывались учители низших классов, взятые из высших и еще продолжающие учиться.

В применении много было злоупотреблений, много было мерзостей, не говоря о грубости вообще, но не начало виновато в искажениях, которыми обиходная жизнь училищ била глаза. А образцовому применению начала, можно сказать, высочайшему совершенству педагогического строя должно было бы помогать (инде и помогало) еще одно обстоятельство. Тогда как на маленьких во многих случаях смотрели как на взрослых, давали им рассуждать и действовать наравне со взрослыми, в самом верху начальство состояло из лиц, которых обетом было, между прочим, наоборот, отречение от воли. Сочетание двух начал идеально представлялось в следующем виде: постепенное разнуздание воли с добровольным, ради высшего начала, отречением от нее, как концом воспитания. Какие характеры и какого бы непоколебимого долга люди должны были вырабатываться! Считаю излишним прибавлять, что действительность слишком часто не отвечала этой идее или, точнее, слишком редко отвечала. Но когда я вспомню об А.В. Горском, этом гармоническом сочетании полнейшего самоотвержения с глубоким признанием прав свободы в других, об этом чудном единстве строгого аскетизма с широким либерализмом в лучшем смысле, я восклицаю мысленно: за этого одного человека, за одного такого можно простить все безобразия, все крайности духовной школы, в какие она впадала! А можно поручиться, что А.В. Горского произвела именно школа.

1886

Данный текст является ознакомительным фрагментом.