ГЛАВА XXVII ПРОЗОРЛИВИЦА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА XXVII

ПРОЗОРЛИВИЦА

Священнослужительский штат Новодевичьего монастыря состоял из двенадцати лиц: 4 священников, 2 дьяконов и 6 дьячков. Прежде был, сверх того, штатный протоиерей, но его вакансия упразднена, и оставлен так называемый «косой собор», то есть при соборном служении приходилось становиться не одинаковому числу священников по бокам первостоятеля.

Как делились между этим многочисленным причтом труды и вознаграждения? Доходы разделялись, во-первых, на общие: к ним относились все получаемые за что бы ни было в соборной церкви; они опускались в кружку, и кружка делилась между всеми членами причта, кажется — еженедельно. Затем были доходы частные: к ним относились получаемые за ранними обеднями не в соборной, а в других церквах; они делились между служащими священником, дьяконом и дьячком. Наконец, были еще доходы личные, у священников — за исповедь, у дьячков — за разные послуги. Три обедни были обязательны: поздняя в соборе и две ранние — в трапезной церкви и в больничной. Четвертый священник отдыхал неделю, но ему не возбранялось, конечно, служить и в свое вакационное время; тогда бывала третья ранняя обедня, иногда с участием дьякона, иногда без него. Для дьяконов отдыха не было, и притом на одном из них лежало ежедневно служить две обедни.

Положение дьячков было оригинальное: при служении в соборной церкви они не участвовали, пение и чтение отправляемо было монахинями; но зато на дьячках лежал звон. Кто составлял этот забавный штат? Известны женские монастыри, где послушание звона отправляют монахини; в крайнем случае колокольную службу мог нести сторож; чтобы звонить, нет надобности в стихаре. Чтецами же и певцами дьячки были только ранними обеднями. Опять странность: почему не могли этого исполнять монахини, как за позднею обедней? Бесполезная многочисленность дьячков вела только к ничтожности их содержания, и я удивляюсь, чем они жили. Изо ста рублей «общих» доходов они получали, кажется, всего по три рубля (священники — 15, дьяконы — 10). Если и на долю брата доставался, как мне было известно, очень умеренный доход, едва дававший сводить концы с концами, — как жили дьячки? А жили.

К слову сказать, откуда идут правила о разделе доходов между членами причта, и по всей ли России они однообразны?

Брат поступил на дьяконское место в Новодевичий не без протекции. Полагаю, что принимала тут участие и Авдотья Никитична, мать владыки, которая ранее того высказывала, что не прочь породниться с нами. Брат и женился не на родственнице, правда, но все-таки на свойственнице; Г. Ф. Островский был женат на внучке Авдотьи Никитичны, дочери Иродиона Степановича; а за брата отдана сестра Островского. Неудивительно, да и помнится мне, что брат обнадеживаем был скорым получением священнического места. А насколько скорым, это зависело от случая.

Случай представился; лет через шесть или семь службы брат решился подать просьбу об определении на священническое место, открывшееся где-то в приходе. Его ободряло, между прочим, то обстоятельство, что незадолго в Девичий же монастырь определен был священником сверстник его, вместе с ним кончивший курс. Чем свет он написал просьбу, намереваясь тотчас после ранней обедни везти ее на Троицкое подворье, к владыке. Крепко молился он за обедней об успехе, и затем, когда служба кончилась, уже по уходе священника с дьячком, снова повергся в молитве пред местною иконой. «Молись, молись, доброе дело, — вдруг слышит он за собой голос; — только ты у нас будешь священником, а не там; ты меня похоронишь». Брат оглянулся и увидал старушку-белицу, продолжавшую ему говорить в том же роде. Как узнала она о намерении, которого он не передавал никому, и кто она? Знал ли ее брат? Может быть, ему известно было ее имя, а может быть, и нет. При большом числе сестер и при отсутствии личных отношений к ним, не все они каждому члену причта были известны. Во всяком случае, эта необыкновенная речь послужила брату началом к знакомству с Татьяной Федоровной. Татьяна Федоровна занимала келью в нижнем этаже Софьиных хором, примыкавших к задним воротам; ко времени знакомства с братом ей было уже под девяносто лет, если не с лишком. Кто она была и что за чудное вещание произнесла она и почему? Брат сказывал, что после, когда уже познакомился с Татьяной Федоровной, он спрашивал, чем она была побуждена подойти к нему и сказать именно те слова, которые он от нее слышал; она отозвалась неведением, запамятованием. И в других случаях, которых было немало, когда она изрекала вещие слова, они выходили у нее сами, безотчетно, и она их себе не приписывала.

В бумагах брата должно бы остаться «Житие» Татьяны Федоровны, которое он составлял с ее слов и по ее поручению. Я ограничиваюсь тем, что мне по памяти известно. Татьяна Федоровна была купеческого рода и осталась в детстве сиротой, но с большим состоянием, до ста тысяч. Кто был ее опекун, кто воспитывал, неизвестно. Но еще в малолетстве она поступила на послушание к иноку Филарету, подвизавшемуся в Новоспасском монастыре, и от него получила духовное воспитание. Это был святой муж, по ее словам, высокой духовной жизни. Грамоте не была она обучена, но в духовной литературе приобрела обширные сведения; она поражала слушателей ссылками на отеческие творения и на жития; большинство читано было ей, вероятно, старцем Филаретом, а изумительная память ее удержала слышанное.

В отроческие лета она раздала имение свое; на остатки купила келью в Девичьем монастыре. Но оговариваюсь. Меня приводят в смущение два обстоятельства. Каким образом девочка могла быть на послушании у старца, жившего в мужском монастыре? Это раз. Во-вторых, судя по летам, поступление Татьяны Федоровны в монастырь должно было бы состояться еще в прошлом столетии; но не слышал я, чтобы даже Двенадцатый Год застал ее в монастыре. В биографии очевидный перерыв. Тем не менее продолжаю, как мне передает память.

Поселилась Татьяна Федоровна в монастыре без копейки. Чем она кормилась? Чем согревалась? Она не едала по неделям, жила в нетопленом. Из сострадания нищенка приносила ей несколько корок; это было все ее насыщение. По зимам выпрашивала она иногда из церкви жаровню, и это было все ее согревание. Она проводила дни и ночи в молитве. Годы продолжалась такая жизнь, и никто ее не знал. В самом монастыре сестры знали ее лишь по имени. Случалось, она изнемогала, поднимался ропот в душе, рождались сомнения и сожаления; она снова повергалась пред иконой и превозмогала. Но было, что искушение начинало преодолевать; ей слышались голоса, и все более и более настойчивые. «Брось, перестань, чего ты ждешь? Ну, чего?» И опять: «Брось, брось! К чему ты живешь? Давись! Давись!» Вне себя она взяла уже полотенце, привесила к потолку, поставила стул или скамейку, устроила петлю… но стук в дверь кельи привел ее в себя. Она перекрестилась, отперла дверь.

— Не здесь ли живет Татьяна Федоровна? — спрашивал незнакомый мужчина, пришедший вдвоем с другим.

— Это я, что вам нужно?

Не перепутываю ли я? Не смешал ли факты? Сомнение возбуждается именно этим сочетанием событий, столь похожим на посредственные французские романы, где над героем или героиней уже заносится смертный удар, как в ту же минуту является совершенно неожиданным образом чудесный спаситель. Но память мне так говорит; смешать бы не должен. Были искушения; это достоверно. Достоверно, что петля уже была сделана и что в ту минуту как надевать ее, стук в дверь воспрепятствовал самоубийству. Но совпало ли это обстоятельство именно с тем происшествием, которое будет сейчас описано? Помнится мне, что да, но боюсь поручиться.

Были муж и жена. У жены был отец. Муж принадлежал к лютеранскому исповеданию. По профессии он был, кажется, провизор. Чем была больна жена, не умею сказать, но она страдала, и врачебные средства были безуспешны. Летом велено было больной переехать за город, дышать сельским воздухом; супруги наняли дачу на Воробьевых горах. В одну и ту же ночь снится сон одинаковый и тестю, и зятю.

— Что вы бьетесь? Ничто не поможет. А ступайте в Девичий монастырь: там, рядом с задними воротами, живет монахиня Татьяна Федоровна; ход в ее келью из самых ворот; она больной поможет.

Кто говорил? В какую образную обстановку воплотилось вещание, память мне не сохранила, хотя, вероятно, я слышал и эти подробности. Но помню рассказ брата и самого мужа больной, что сон был необыкновенно отчетлив и внушителен. Впечатление было столь сильно, что муж, встав, оделся и направился в Москву поделиться загадочным сновидением с тестем. А тесть, также пораженный, направлялся в Воробьево передать о сновидении зятю. На Девичьем поле они встречаются.

— Я к вам! — говорит один.

— А я к вам! — повторяет другой.

И к неописанному удивлению передают друг другу тождественный сон. Нет нужды добавлять, что муж поворачивает назад, оба идут в Девичий монастырь и там по указанию сновидения стучатся в дверь кельи. Передают Татьяне Федоровне причину и цель прихода. Та не удивилась, но и не затруднилась.

— Я не лечу, — отвечала она. — А Господь смилостивился над вашею больной и хочет оказать благодать. Ступайте, отслужите молебен с водосвятием Спасителю над Спасскими воротами; молитесь и полейте больную святою водой. Я буду молиться, и если Бог наши общие молитвы услышит, больная получит облегчение.

Больная выздоровела почти внезапно. Не видывал я ее, но мужа-немца видал неоднократно; он навещал периодически Татьяну Федоровну, благодеяния которой не мог забыть, и захаживал к брату.

С тех пор пошла слава Татьяны Федоровны и жизнь ее переменилась.

«Пошла слава», сказал я, но должен оговориться и отметить факт поразительный. Пошла о ней слава, но в монастыре продолжали ее не знать. Она оставалась «какою-то» белицей, едва известною по имени. Как бы занавес какой висел между нею и окружающими. Выше было сказано, что не знал ее брат, несмотря на семилетнюю или шестилетнюю службу при монастыре. Но ее не знал и духовник ее, то есть он знал ее имя, принимал ее исповедь, но кто она и что она — не ведал. Тем менее ведали сестры-монахини. Никто не видел ее подвигов, это понятно; но никто не знал и о том, чем она привлекала к себе посетителей. Было ли монахиням известно даже то, что приток посетителей был по самому числу не совсем обыкновенный? А Татьяна Федоровна известна была даже Двору. Императрица-мать Мария Феодоровна, знавшая ее чрез кого-то из статс-дам или фрейлин, раз, во время пребывания в Москве, навестила монастырь с единственною целию видеть необыкновенную монахиню и побеседовать с нею. Можно представить торжественный прием, оказанный государыне, но Татьяны Федоровны государыня не нашла. Игуменья с недоумением услышала вопрос о какой-то малоизвестной сестре и сама должна была наводить о ней справки; но пока дознались, пока послали предуведомить Татьяну Федоровну, она скрылась, и государыня уехала, выразив сожаление, что не удалось ей видеть святую женщину, о которой много слышала. Татьяна Федоровна рассказывала брату, что лишь только узнала о высочайшем посещении, тотчас ушла из кельи и скрылась в сухом колодце, где и просидела все время, пока государыня была в монастыре.

Рекомендация государыни подняла ли Татьяну Федоровну среди своих? Полюбопытствовали ли они после того о ней хотя стороной? Лично Татьяна Федоровна ни с кем из сестер не водила знакомства и не разговаривала. Она осталась и после тою же неизвестною у себя, хотя имя ее гремело далеко.

Случай исцеления, рассказанный выше, был не единственный. Память моя не удержала рассказов о других подобных событиях; часть их передавалась мне братом, а о некоторых я слышал рассказы самих исцеленных, когда они передавали брату, чем обязаны Татьяне Федоровне. Рецепт для всех был один: молитесь, и я буду молиться; захочет Бог, смилуется. Особенно чтила она образ Спасителя над Спасскими воротами и туда преимущественно посылала прибегавших к ее помощи.

Но она была не целительница только (это она даже отрицала за собою); она была советодательница, утешительница, ходатаица. Она улаживала семейные несогласия, устраивала бедных, поднимала дух угнетенных, отчаянных, разоренных. Многие семейства без благословения ее ничего не начинали.

Я боюсь за свое перо. Нужен художественный талант, чтобы изобразить эту маленькую, очень маленькую старушку с живыми глазами, проворными движениями, хлопотливую и очень словоохотливую. Она была в таком возрасте, когда пятилетия, даже десятилетия перестают говорить о себе. Во всяком случае по виду ей нельзя было дать действительных ее лет, тем более что клобук закрывал ее волосы и верхнюю часть лба. Стан ее был прям; ни худобы, ни особенной бледности, ни тем менее желтизны не было в ее лице: даже обилия морщин, столь обыкновенного в старческом возрасте, не было заметно. Живая обыкновенная старушка, более молодая, нежели десятки других, мною виденных. Зная о ней из рассказов брата, я входил к ней в первый раз с трепетом. Начитавшись о святых угодниках в Четиих-Минеях, я ожидал увидеть иконное письмо, полускелет, безжизненное, изможденное лицо, взор углубленный, почти не видящий вокруг, медленную речь с рассчитанным каждым словом, и чуть не славянскую. «Прозорливица!» — размышлял я притом. Она должна видеть насквозь, и делалось боязно; перебирал свою душу, не застряло ли там чего скверного? — вдруг услышу заслуженное обличение! Как же я был удивлен, увидав старушку, казалось, самую обыкновенную! Только глаза ее были не совсем как у других, быстрые, проницательные. Она была ласкова, но не слащава и не слезлива; никогда не вздыхала, равно и не смеялась никогда, хотя речь ее сопровождалась постоянно полуулыбкой. Голос был всегда ровен, никогда не возвышался, спокойный, но и не переходивший в наставительную важность. Ее разговор напоминал добрую мать, которая говорит детям: «А это оттого, дружок, что ты бежал слишком скоро и не смотрел под ноги; будь осмотрительнее и падать не будешь». И слышалась та же непоколебимая сила в ее словах, какая слышится ребенку в голосе родительницы или вообще в голосе всякого, кто бесконечно превосходит собеседника бесспорною опытностью.

Во время побывки своей в Москве еженедельно я носил Татьяне Федоровне горячие пироги по праздникам. Это была добровольная дань, которую вносил ей брат. Приношениями ее вообще заваливали, но они не оставались У нее, как и деньги, которые ей давали на благотворения: это был сосуд, из которого вытекало, едва успевая втечь. Бедный мелкий чиновник приходит, просит молитв, совета, помощи; место ли потерял, или какая беда другая случилась. «И кстати вы пришли, — скажет она простодушно, передавая просителю деньги. — Княгиня такая-то или генеральша только что привезла мне сегодня; возьмите да молитесь за нее, перебьетесь на первый раз. Бог-то видит вашу нужду, вот и послал вам. А карты бросьте и за детьми попрйсматривайте. Бог наказывает иногда, посылает испытания; ждет Он от вас, оглянется: а вы сегодня карты, завтра карты; семья-то без призора… Бог пошлет милость, у Бога милости много». И скажет еще какое-нибудь такое обстоятельство, которое никому не известно, кроме посетителя.

Если ее спросят: да почему вы это знаете? Она не ответит, а продолжит речь: «Так вот и слава Богу, вот и нужно бороться с искушением, и молитесь, Бог силы даст». При этом сыплются примеры из жизни угодников, изречения святых подвижников или выдержки из церковных молитв.

Не нужно сказывать, что была Татьяна Федоровна гостеприимна; она не могла не делиться и не любила, чтоб у нее что-нибудь оставалось. Чаем особенно любила она угощать и сама пила его охотно, признавая привычку к нему своим единственным грехом, единственною слабостью.

Замечательно было ее объективное отношение к своей святости. Не тщеславилась она, но и не напускала на себя самоунижения, ни преувеличенной скромности; не отклоняла от себя действий, которые без преувеличения были чудесны; только не приписывала себе лично, а смотрела на себя как на постороннюю, как на удостоенное орудие. Поражало меня, поражает и доселе поручение, данное ею брату, записать житие ее, именно житие, а не жизнь, то есть в сознании, что она близка к лику угодников, что может наступить время, когда она будет прославлена со святыми. Эта заботливость о делах Божиих, на себе явленных, внушенная не самомнением, но ревностью о славе и благости Божией, трудно постижима для обыкновенного смертного. Кто ж в самом деле так способен отрешиться от себя, чтобы при полном самовменении сказать себе же самому о себе: он? Нужно стать вне тела, быть вне земной жизни, чтобы земную жизнь свою понимать и чувствовать уже не своею. Постоянным возношением в горний мир и постоянною жизнью в нем, вероятно, и объясняется это объективное отношение подвижницы к самой себе.

Продолжала ль она подвижничествовать в годы своей известности? Наружность этого не показывала. Но кто следил за ее ночами? Кто подсмотрел ее вечерние и дневные уединения? Не постоянно же у нее были посетители. Прислуживала ей монахиня Мариамия. То не была послушница в обыкновенном смысле, а помощница, почти постоянно у нее пребывавшая: она поставит самовар, сходит куда-нибудь по поручению, отнесет уведомление, передаст подаяние; но она же некогда приносила и жаровню погреться в лютые дни своей учительнице. Мариамия должна была знать более других, но она была не словоохотлива; да и пытался ли кто ее расспрашивать?

Не умолчу об обстоятельстве, которое для меня остается загадочным. В случаях трудных, где духовную свою опытность признавала Татьяна Федоровна недостаточною, она отправляла посетителей, прибегавших к ней… с трудом даже выговаривается это — отправляла к известному Ивану Яковлевичу Корейше, содержавшемуся в доме умалишенных и служившему дельфийским оракулом для сотен тысяч суеверных. Известны его сумасбродные выходки, его бессмысленные писания, которыми он оделял своих посетителей, разгадывавших потом таинственный смысл бессвязных каракуль; известно, что он был доходною статьей Преображенской больницы; известно, что для людей повыше суеверной лавочницы Иван Яковлевич был нарицательным именем полоумного. Но Татьяна Федоровна посылала к нему на духовный совет, и уверяли, что пред присланными от нее он не полоумничал и не безобразничал. Ездил к нему раз и брат Александр; сколько помню его рассказ, Иван Яковлевич при нем действительно не дурачился, но ничего особенно назидательного брат и не слышал от мнимого или действительного умалишенного.

Со слов Татьяны Федоровны брат передавал так: Иван Яковлевич был учителем Смоленской семинарии, но решил посвятить себя подвижнической жизни и поселился в лесу. Помещик, которому принадлежал лес, чтил пустынника и прибегал к его советам. К дочери присватался пан, дело ладилось; но прежде чем повершить, барин едет за благословением к пустыннику. Тот не дал благословения, и пан получает отказ. Узнав о причине, отставленный жених едет со своими доезжачими в лес и бьет пустынника, оставляя его в лесу замертво. Хотя очнулся подвижник, но беды не кончились: о нем заявлено, как о сумасшедшем, и представили его в губернское правление. Иван Яковлевич усмотрел в этом призвание Божие, подвиг, ему указуемый, принял навязанное сумасшествие и стал юродствовать.

По смерти Корейши, это было лет двадцать назад, издана была книжка с его жизнеописанием. Я не читал ее. В какой мере внешние обстоятельства его жизни подходят к слышанным мною от брата, а им от Татьяны Федоровны? В какой степени само сочинение Прыжова (автора биографии) достоверно? Это вопросы, которых я не берусь решать. Лучшими судьями могли бы быть врачи больницы. К какой категории душевно больных причисляли они Корейшу и возникало ли у них подозрение в намеренном дурачестве пациента? И достаточно ли сильна психиатрия, чтобы с непогрешимостью отличить истинное сумасшествие от притворного? Не вполне объяснимо и то, почему именно Иван Яковлевич, а не другой кто из больных попал в оракулы, чем условилась его слава или чем был дан к ней первоначальный повод? По всему слышанному склоняешься верить Прыжову, но мнение бесспорно разумной Татьяны Федоровны повергает в раздумье…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.