"В моей крови ее неутоленный рот"

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

"В моей крови ее неутоленный рот"

После доклада были выступления писателей — Григорьева, Федорова, секретаря парторганизации Мирошниченко.

Николай Никитин так разволновался, что начал: "Выступая с этой эстрады…" Из зала несколько голосов поправили: "С трибуны".

Юрий Герман, недавно хваливший Зощенко в печати, во время покаянной речи расплакался.

Подвиг духа совершил Владимир Николаевич Орлов.

В 1946 году, впритирку к постановлению, в Ленинграде опубликовали однотомник Ахматовой.

Книга в продажу не поступила. Тираж уничтожили, кроме двухсот экземпляров, посланных зачем-то в Москву.

Теперь Владимиру Николаевичу предстояло расплатиться сразу за три греха: он был составителем, редактором и автором предисловия.

Но перед лицом этого грозного собрания он не растерялся. Интеллигентный, породистый, еще молодой, он сказал отчетливо и бесстрашно: "Я редактировал стихи Анны Андреевны и наравне с ней отвечаю за каждую строчку".

Он шел по проходу к своему месту и все глядели на него, как на обреченного.

180

Когда выступления закончились, поставили вопрос об исключении Ахматовой и Зощенко из Союза Писателей.

Женщина, сидевшая позади Евгения Шварца, рассказывала мне, что он секунду поколебался, потом по затылку его потекли струйки пота и он медленно поднял руку.

Не хочу говорить о травле, последовавшей за исключением: это у нас происходит всегда одинаково. Запомнилось только выступление по радио: "Чтобы не быть Зощенко на транспорте, надо…" и т. д.

В связи с тем, что на Западе возникло много слухов, была организована встреча Ахматовой и Зощенко с английскими студентами.

Студенты задали чудовищный по провокационности и недомыслию вопрос: "Как вы сами оцениваете постановление ЦК?"

Ахматова ответила, что к постановлению она отнеслась как советский человек, критику находит правильной и постарается не повторять прошлых ошибок.

А Зощенко не выдержал глума.

Он сказал: "С постановлением я согласен. Но товарищ Жданов назвал меня хулиганом — зто неправда. И еще он назвал меня трусом. Какой же я трус, если я имею два Георгия за мировую войну и орден Боевого Красного Знамени за гражданскую?"

Не дрогнув, слово в слово, он повторил свое заявление на состоявшемся специально по этому поводу секретариате.

Травля усилилась.

На нервной почве у Зощенко начались спазмы пищевода. Умер он в 1958 году фактически от голода — пища не проходила.

Судьбы двух таких непохожих писателей переплелись и бок о бок вошли в печальную историю советской литературы.

Но хватит об этом. Лучше я расскажу про свою вторую встречу с Ахматовой.

К старухе, горестной и умной,

Блистательной, полубезумной,

181

Мы едем в гости сквозь содом

И пиво улицы вокзальной,

И это вовсе нереально,

Что есть она и есть тот дом.

Она торжественно и трудно,

Как бури видевшее судно

К нам выплывала, как фрегат —

Быть может, чуть и старомодный,

Но затмевавший что угодно:

И день, и ночь, и нас, и сад.

Она ко мне благоволила,

Она стихи мои хвалила…

И если двести лет прожить,

Счастливо или несчастливо,

Сотрется все — лишь это диво

Мне будет голову кружить.

И было так невероятно,

Когда мы ехали обратно,

Казалось выдумкой такой,

Что за углом, за полквартала,

Она бредет домой устало

И сосны трогает рукой.

Стихотворение это написано гораздо позже, а тогда, второго сентября 1965 года все тот же Миша П. вез нас из Зеленогорска в Комарово по ее приглашению, и в голове, как заклинание, крутились совсем другие строки — не торжественные, а ликующие:

Вдоль моря, вдоль моря, к Ахматовской

даче…

Дорога витками ведет на Парнас,

Дома и деревья желают удачи

И небо стихи повторяет для нас.

Старая заслуженная машина, доставившая мне уже столько радости, сворачивает с асфальта, подпрыгивает три раза на ухабах и останавливается.

182

Миша и Толя Найман достают из багажника инвалидную коляску, переносят меня и подвозят к веранде.

Ступеньки крутые, перил нет. Как же она спустится? Опираясь на чью-нибудь руку или на палку?

Но Ахматова не показывает нам своей немощи.

Сбоку есть еще один выход, о котором мы не подозрением. И она появляется неожиданно, из-за дома. Она приближается и по мере приближения вырастает — становится все стройнее и выше.

Это, конечно, театр — но какой!

Нам довелось потом жить в ее доме. Лиля много раз промеряла «Ахматовскую» тропинку. Мы думали, там подъем — ничего подобного, совершенно ровно. Эффект остался неразгаданным.

И вот она сидит рядом, в двух измерениях — реальном и нереальном. Потому что поверить в это невозможно.

Я люблю ее молодые портреты, но сейчас она еще лучше

крупная, с белой головой, необыкновенно красивая.

Она приветлива, но немногословна. С ней непросто. Если возникает пауза, она не помогает, а выдерживает ее, пока не заговорит собеседник.

У нее мраморные, очень отекшие ноги старой женщины. На одну сел комар, и когда он начал наливаться кровью, Лиля не выдержала:

— Анна Андреевна, сгоните! Она посмотрела и усмехнулась:

— Что вы, деточка, я их давно уже не чувствую.

Мы спросили об Италии и это ее развеселило:

— Подумайте, вручают диплом и кладут передо мной премию — не хрустящие банкноты, а толстую пачку грязных бумажек. Но это — мильён.

Она так и выговорила: не миллион, а мильён.

И добавила: "Ох уж эти итальяшки!"

В ее словах было не пренебрежение, а ласковая снисходительность русской дворянки.

Я терпеливо дождался просьбы и прочитал стихи — немного, два-три, чтобы не утомить. Было страшно, но легко.

183

Иногда читаешь и с отчаянием чувствуешь — нет контакта. А тут — полная духовная связь, понимание каждого оттенка.

В окно влетают с гулом поезда,

Ты спишь — тебе уютно в этом гуле.

Твоя рука на низкий подоконник

Легла, как пятистишье. За окном

Высокие, ученые деревья. Смешно!

Они по-фински и по-русски

Умеют говорить. А по-арабски?

Конечно, да. Ведь там, на чердаке,

Две ласточки пристроились. Они

Сюда являются уже четвертый год,

И каждый раз — представьте — из Египта.

Счастливые… Но не счастливей нас!

Усталая моя, ты — мой Египет:

И зной, и страсть… Поспи еще немного.

В окно влетают с гулом поезда.

И жаркая, на солнечном пятне,

Твоя рука лежит, как пятистишье.

Дослушав, она кивнула:

— Вы вернули слову «Египет» его поэтический смысл. Похоже, она меня похвалила. А впрочем:

"От других мне хвала, что зола,

От тебя и хула — похвала".

Закончил я стихотворением «Ива». Я читал, уставившись в просвет между Ахматовой и Найманом, но каким-то боковым зрением увидел: после строки "Стыдись, чудак — седая голова" Анна Андреевна быстро, очень по-женски, взгля— нула на мои волосы.

И тут же опустила глаза.

— Сейчас все пишут хорошо, — вздохнула она, и трудно было понять, есть ли в ее реплике ирония.

Я спросил о молодых. Она ответила:

— Евтушенко и Вознесенский великолепные, замечательные… (задумалась и подобрала слово) — эстрадники. Ни

184

Гумилев, ни Ходасевич ни за что не могли бы собрать такой аудитории. Только я не понимаю, при чем тут поэзия. И об Ахмадулиной:

— На эту лошадку я ставила, но она не пришла.

К Ахматовой мы приехали на редкость удачно. Она была в хорошем настроении. Совсем недавно в магазинах появился и был мгновенно раскуплен "Бег времени" с "Поэмой без героя".

— Вот только «Решку» не пропустили.

Сколько раз Анну Андреевну сбивали с ног, замалчивали, шельмовали — она всегда поднималась.

Поднялась и теперь. Но стихи писала редко.

"Что мне делать с такой обузой?

Говорят: называют музой,

Говорят: она на лугу,

Говорят: Божественный лепет,

Жестче, чем лихорадка, оттрепет

И опять весь год ни гу-гу".

Хотелось, чтобы она прочитала свое. Хотелось сидеть и сидеть. Но было неудобно, и мы стали прощаться.

Пока меня пересаживали в машину, она глядела нам вслед с суровой, не обижающей жалостью. Так, вероятно, глядела бы простая женщина, крестьянка.

На следующий день она прислала мне свою фотографию двадцать четвертого года с надписью: "Льву Друскину за стихи".

И передала на словах: "Это год, когда меня впервые перестали печатать".

Поездка к Ахматовой — одно из самых сильных впечатлений моей жизни. Воздаяние судьбы за многое, чего я лишен.

А потом — похороны.

Никто из моих знакомых не попал в Никольский собор на отпевание. Кажется, там было скорбно и прекрасно.

Лиля поехала в Дом Писателя на гражданскую панихиду.

185

На улице Воинова густела толпа и сновали милиционеры. У входа в дом топтался обиженный Николай Браун. Он показывал писательский билет, говорил, что он член правления, но его уже не пускали.

Лиле повезло. Подошел какой-то милицейский чин, ему отперли дверь, и Лиля проскользнула перед ним.

Она поднялась по лестнице и оставила пальто в секретариате.

Родственники Ахматовой просили, чтобы панихиду устроили в главном зале — кресла можно было вынести. Но администрация отказала.

Гроб стоял в небольшой круглой гостиной. Люди набились так плотно, что казалось — все, протиснуться туда невозможно.

Но пронесли огромный венок и, прижавшись к нему, Лиля пробралась к самому гробу. Она так и простояла всю панихиду в венке от Шостаковича.

Горели юпитеры, шла съемка. Из главного зала негромко доносились звуки рояля, за которым сидел Борис Тищенко. Слева Лиля видела лицо Бродского с красными от слез глазами. Справа плакал и сморкался Лев Гумилев.

На подоконнике, подняв колени к подбородку, пригорюнилась Лена Шварц. Где-то у дверей жена Толи Наймана Эра Коробова громко и нелепо сказала:

— Пропустите товарища Наймана.

Я называю имена, может быть, для читателя иногда ничего не значащие, потому что это история и надо пытаться сохранить малейшие крупицы.

Началась панихида.

Говорила шатающаяся от горя Ольга Берггольц, преданно помогавшая Анне Андреевне в годы травли.

Говорили академик Алексеев и поэт Арсений Тарковский — последняя любовь Цветаевой.

Майя Борисова читала стихи Ахматовой "Когда человек умирает, изменяются его портреты".

В комнате почти не было подонков.

186

Наконец, дождался своей очереди и секретарь ленинградского отделения Михаил Дудин. Он держал в руках отпечаанный на машинке текст. Лиля ясно разглядела, что это копия. Первый экземпляр, очевидно, пошел в горком на утверждение.

В скорбной тишине дико и нагло звучали казенные слова.

Потом Дудин опустил руку с текстом и произнес:

— Считаю панихиду закрытой.

Лиля поднялась на третий этаж за пальто. Третий этаж разве он так далек от второго?

Атмосфера в секретариате была нахально-веселой: словно мешок с плеч сбросили. Многолетний оргсекретарь Союза Сергеев кричал по телефону о каких-то пустяках, абсолютно не имеющих отношения к похоронам. Слышался смех.

Лиля спрашивала себя: что они тут, с ума посходили?

— Ну и веселье! — не стерпела она. Сергеев ответил:

— Это для вас похороны в новинку. А у нас каждый день помирают. Если всякий раз расстраиваться, работать будет некому.

Секретариат работал.

Никто не думал о том, что происходит на втором этаже. Хоронили последнего великого русского поэта, а Союзу Писателей было все равно.

И Лиля вспомнила: совсем еще недавно, несколько месяцев назад, она случайно услышала, как Прокофьев кричал по этому же телефону:

— Анна Андреевна, не надо чего подсобить?

Теперь они, действительно, могли ей подсобить — предстояло отвезти ее на кладбище.

Автобус плыл и все на свете плыло,

И видел я, к стеклу прижавшись лбом,

Как жизнь ее из ледяной могилы

Восходит ослепительным столбом.

Дорога шла, сознание теряя,

Прощалось море, плакала Нева…

187

И я заплакал тоже, повторяя

Ее стихов бессмертные слова.

Я, конечно, не был в автобусе. Я лежал на своей кровати, раскрывал наугад "Бег времени" и без конца перечитывал бессмертные слова ее удивительных стихов:

"Но я предупреждаю вас,

Что я живу в последний раз.

Ни ласточкой, ни кленом,

Ни тростником и ни звездой,

Ни родникового водой,

Ни колокольным звоном —

Не буду я людей смущать

И сны чужие навещать

Неутоленным стоном".

Ночью на киностудии по просьбе Баталова сколотили деревянный крест. Простым карандашом на нем написали "Анна Ахматова". Надпись эта не стиралась долго.

Будке (так Ахматова называла свою дачу) сразу не повезло — ее приказали перекрасить. Кара и Гитович умоляли директора Литфонда оставить все по-прежнему — для паломников и почитателей. Но директор сказал: "Нельзя!" — и зеленый цвет сменили на коричневый.

Вещи Анны Ахматовой были беспорядочно свалены на веранде — частью их вывезли, частью разворовали.

Сперва поговаривали, что организуется музей, но власти запретили и дача пошла в расход: ее стали сдавать в аренду.

Жили на ней и мы.

Ахматова не сдержала слова. Она навещала наши сны. Странно и неловко было нам поначалу в ее доме.

Я еще не привык, я смущен,

Будто впрямь совершаю кощунство

Тем, что в комнате этой живу,

Раскрываю окно по-хозяйски

188

И несу на веранду цветы

В знаменитой надтреснутой вазе.

Этот старенький стол под сосной…

Не моим бы лежать там тетрадям!

Не мои, не мои, не мои

Эти стены, и окна, и двери.

Лучше б мне, как два года назад,

Робким гостем стоять на пороге,

Острым локтем в портфеле зажав,

Ненавистную милую папку.

Я сажусь на чужую скамью,

Я к столу наклоняюсь чужому…

И все кажется мне, что сейчас

Выйдет тень величавой старухи

И, стихи мои перечеркнув,

Настоящие строчки напишет.

Соседи беспрерывно рассказывали мне об Ахматовой, и я как бы прожил с ней три летних месяца на одном участке.

Вот драгоценные дополнения:

Она очень любила собирать грибы, и ей оставляли — белые — вдоль забора.

Старая, грузная — она держала марку. Однажды она споткнулась, села на землю и не могла сама подняться. Сбежались соседи. Но она сделала вид, что рвет цветы — вот какова была ее гордыня!

Когда я в стихах о ней употребил слово «старуха», все были шокированы и уверяли, что это — искажение образа.

Анна Андреевна никогда не расставалась с черным ридикюлем. В нем хранились письма Гумилева и Пастернака.

Она принципиально и воинственно не устраивала свой быт. Когда к ней приехал Генрих Белль, она уселась на поломанный стул, чтобы знаменитый гость не сел на него случайно и не свалился.

Рядом была дача Гитовича. Он боготворил Анну Андреевну. Но иногда ночью, пьяный выходил на террасу и кричал, обращаясь к соснам:

189

— Здесь на участке два поэта!

Жена уводила его в дом и утром он смущенно целовал Ахматовой руки. Та не сердилась и, когда появилась книга Ли Бо в переводе Гитовича, сказала:

— Завидую. Я бы так не смогла.

Она бы и правда не смогла. Переводческую работу она ненавидела, и в ее мастерских трудах нет того Божьего огня, который бьет из перевода Пастернака.

Анна Андреевна, Анна Андреевна… — для меня это имя связано только с ней. От того, что так зовут нашу аптекаршу, я испытываю неловкость. Как будто она что-то украла.

Когда к даче, поднимая клубы пыли, подъезжают экскурсионные автобусы, сидящие в них, видя развешенное белье, играющих в карты дачников, спрашивают:

— А кто сейчас здесь живет? Экскурсовод суховато отвечает:

— Сейчас здесь живут другие члены Литфонда.

И начинает рассказ о замечательном поэте, и читает стихи:

"Духом-хранителем места сего

Стала лесная коряга".

Я помню эту священную корягу. Она лежала около дома — прекрасная и неуклюжая, беспомощно растопырив причудливые отростки. Позже "другие члены Литфонда" распилили ее и стопили в своих печках.

После дачи автобусы сворачивали налево и ехали по лесной дороге до кладбища.

Надгробный памятник был заказан молодому скульптору из Пскова. Чтобы создать такой памятник, надо очень любить Ахматову. Суровая каменная стена грубой кладки. И в ней маленькое окошко, наглухо заложенное камнем — символ ее пленной жизни.

Потом кто-то понял и окошко закрыли барельефом Ушла мысль, и надгробье стало просто надгробьем.

Я редко бываю на Ахматовском кладбище. В калитку коляска не проходит, а ворота раскрыты только в дни похорон.

190

К тому же, за эти годы кладбище разрослось, стало почти мемориальным и посещать его неприятно и страшно: палачи погребены вперемежку с жертвами.

Неподалеку от Ахматовой лежит Наумов. А недалеко от Наумова — Плоткин. На травле Анны Андреевны они сделали себе карьеру и добились чести быть похороненными на ее кладбище.

Первой легла она.

Смерть великих людей всегда прекрасна.

Такая смерть, как у Бетховена, целиком вписывается в его образ, хотя и несколько театральна. Великолепно заканчивает жизнь Чехова его тихое "Ich sterbe!" Но удивительна своей простотой и последняя фраза Ахматовой:

— Чай простыл.

Не могу объяснить почему, но в ней есть что-то невыразимо трогательное.

Чай простыл. И все. И последний штрих. И образ завершен.

191