Глава пятая. КИЕВ. ЯЗЫЧНИК
Глава пятая.
КИЕВ. ЯЗЫЧНИК
На рис. — изображение князя Владимира на сребренике III типа. Лицевая сторона.
11 июня 978 года Владимир сел на княжение в Киеве. Ему было лет семнадцать, или около того, — возраст юноши, но не мужа. На киевском же престоле Владимир просидел непрерывно тридцать семь лет — дольше, чем другие русские князья, время княжения которых достоверно известно. Именно здесь, в Киеве, окончательно выработался его характер; здесь он стал тем Владимиром, которого мы знаем, — выдающимся государственным деятелем, реформатором, преобразователем, защитником и радетелем родной державы, а не одним только насильником над нею. Надо сказать, что реформаторская деятельность Владимира отнюдь не сводится к введению им христианства в качестве государственной религии. По крайней мере девять из тридцати семи лет киевского княжения Владимир оставался убежденным язычником. Но уже в это время он обнаруживает себя с новой стороны, в нем проявляются качества, которых мы ранее не имели возможности увидеть. Жестокость и решительность и в дальнейшем будут отличать его. Но наряду с ними мы увидим его милосердие и нищелюбие, способность понять и простить другого, прислушаться к чужому совету, даже если тот идет вразрез с его первоначальными намерениями. В истории крайне редко встречаются одномерные, выкрашенные в один цвет характеры. И Владимир не являл собой исключения.
К сожалению, древнейшие источники не сохранили нам описания внешности князя Владимира, не рассказали о том, какое впечатление производил он на окружавших его людей. Но зато сохранились многочисленные, хотя и схематические, изображения князя — на монетах его времени, «златниках» и «сребрениках». Таких монет известно около двухсот (один вид «златников» и четыре вида «сребреников»), многие сохранились не в одном экземпляре. Владимир изображен на их лицевой стороне, в обрамлении надписи: «Владимир на столе», «А се его сребро» или: «А се его злато». На реверсе — изображение Христа или родовой княжеский знак Владимира.
С монет на нас глядит довольно худое, удлиненное лицо, с резко обозначенными скулами. Черты лица, насколько их можно угадать, утонченные, «византийские». Длинный прямой нос, выделенный подбородок, большие глаза, дугообразные брови. Длинные усы — такие носил и его отец Святослав, похожие мы увидим на раннем изображении сына Владимира Ярослава Мудрого. Бороды нет, щеки и подбородок выбриты — что, опять же, напоминает известное описание внешности князя Святослава Игоревича. В целом, можно сказать, — красивое мужское лицо. Владимир на монетах не стар, но и не юн — все монеты относятся к более позднему, «христианскому» периоду его биографии{95}.
Конечно, изображения на древнерусских монетах очень условны, схематичны. Для резчика главным было обозначить княжескую принадлежность этих монет, поэтому его усилия были сосредоточены, по-видимому, не столько на изображении внешности самого князя, сколько на тщательной прорисовке княжеского знака. На разных монетах Владимир выглядит по-разному. И все же, несомненно, монеты отражают какие-то реальные черты; именно они дают нам преимущественное право судить о внешности Владимира.
Совсем по-другому выглядит князь на миниатюрах древнерусских рукописей. В первую очередь, речь идет о миниатюрах знаменитой Радзивиловской летописи (эта летопись датируется XV веком, но рисунки выполнены по гораздо более ранним оригиналам), а также Сильвестровского сборника XIV века{96}. Здесь у Владимира лицо широкое, круглое, нос, что называется, «картошкой», окладистая борода. Еще позднее сложится канонический иконописный образ святого князя — густые седые волосы, спокойный и мудрый взгляд, правильное, скорее полное, чем худое, лицо, внушительная длинная борода. Таким предстает Владимир перед нами — своими далекими потомками. Но едва ли эти изображения близки к действительности…
Мы же вернемся к Владимиру настоящему — Владимиру киевского времени, язычнику и братоубийце, пока еще юноше, силой оружия оказавшемуся на «златом» киевском престоле.
Овладев Киевом незаконным и преступным путем, открыто поправ отцовское завещание, Владимир столкнулся с немалыми трудностями. Прежде всего ему предстояло упрочить и узаконить свою власть, обрести опору и поддержку среди новых подданных. И первой, самой острой проблемой неожиданно стала для него варяжская. Что делать с нанятыми им варягами, оказавшимися теперь не просто ненужными, но и опасными для него самого? Правители, пришедшие к власти силой оружия, всегда находятся в известной зависимости от тех, на чье оружие они вынуждены опереться. Владимир был обязан победой иноземцам. Теперь те требовали для себя законной и, наверное, заранее оговоренной награды. Как правило, расплачиваться приходилось городу, завоеванному победителями.
«Се град наш, — объявили, согласно «Повести временных лет», варяги Владимиру. — Хотим выкуп с горожан взять — по две гривны от человека».
Размер выкупа велик, но в общем-то вполне реален: спустя несколько десятилетий новгородцы, нанимая тех же варягов для войны со Святополком Окаянным, будут собирать «от мужа по 4 куны, а от старост по 10 гривен, а от бояр 18 гривен». Но и такая дань с истощенных осадой киевлян грозила разорением городу. Владимир должен был либо ублажить наемников и вконец рассориться с горожанами, либо защитить киевлян и каким-то образом избавить их от варягов. Он избрал второе.
«Сказал Владимир варягам: “Пождите с месяц, пока люди не соберут куны”». Приближалась осень — время жатвы, и отговорка Владимира выглядела вполне уместной. Варяги согласились на отсрочку. Но со стороны Владимира это был сознательный обман. «Ждаша с месяц», и «не вдасть им» Владимир ничего. Взамен князь сумел прельстить варягов заманчивой перспективой обогащения в далекой Византии. Он обещал им «указать» туда путь, снабдить проводниками и, вероятно, припасами, а также сослаться по их поводу с византийскими императорами. Предполагалось, что в Византии варяги либо наймутся на службу к василевсам, всегда нуждавшимся в воинах, либо силой добудут себе такие богатства, которых в Киеве просто не было. Возможно, варягам была предложена еще одна «служба», которую те должны были напоследок «сослужить» князю.
Но не все из военачальников варяжского воинства были обмануты киевским князем. Некоторые, напротив, стали его сообщниками. Вероятно, на это и был расчет. В Константинополь же Владимир действительно отправил посольство, но совсем с другими словами, нежели те, что были обещаны его прежним союзникам.
«И сказали варяги: “Сольстил ты нам (то есть обманул нас. — А. К.). Покажи нам путь в Греки!” И ответил Владимир: “Идите”. И избрал среди них мужей добрых, смысленых и храбрых, и раздал им грады. Прочие же отправились в Царьград, в Греки. И послал Владимир пред ними послов, так говоря царю: “Вот идут к тебе варяги. Не моги их держать в граде, не то сотворят тебе зло — такое же, как и здесь. Но расточи их по разным местам, сюда же не пускай ни единого”»{97}.
Какое зло сотворили варяги на Руси, понятно. Но не сами же по себе! Владимир переменяется внезапно — он, сам приведший варягов в Киев и развязавший братоубийственную войну, вдруг обвиняет во всем происшедшем собственных наемников, а сам нарочито отстраняется от них. Это был удивительный по изворотливости и дальновидности политический ход. Киев избавлялся от присутствия чужаков, Владимир — от сильного и не вполне подчинявшегося ему лично войска, которому к тому же был обязан собственным возвышением. Наконец, уцелел международный престиж Киевского государства, ибо Владимир отводил от себя возможные обвинения в убийстве законного киевского князя, официально признанного Византией.
«Смысленые» же мужи становились теперь воеводами Владимира и его наместниками в городах и землях Руси. Нам известно, правда, имя лишь одного такого наместника, причем вовсе не из числа пришлых варягов. Это все тот же Добрыня, дядя Владимира, посаженный править Новгородом. Добрыня и позже будет участвовать в важнейших военных походах своего племянника в качестве воеводы и первого советчика. Но постоянная опека с его стороны, видимо, начинала утомлять Владимира.
Выбор наместников и посадников имел существенное значение для укрепления власти киевского князя. В подвластные ему земли Владимир направлял людей, не связанных родственными или иными узами с местным населением. Эти люди были преданы ему лично — практика, которая станет обычной для многих поколений правителей Русского государства. Иноземцы служат князю, а не стране, — и тем надежнее для князя их служба.
И все же рассказ об избавлении Киева от варягов ясен не до конца. В летописи этот рассказ несет на себе черты фольклорного сказания, сказки: в нем прославляется хитрость Владимира, сумевшего обмануть корыстолюбивых чужеземцев. Но в то же время речь идет о вполне конкретном и весьма важном политическом шаге — посольстве в Византию, переговорах с Константинополем и оказании военной помощи Империи путем отправки туда воинов-варягов.
Схема киевских высот (по Б.А. Рыбакову).
1 — Замковая гора; 2 — крепость Кия на Старокиевской горе.
О переговорах Владимира с византийскими императорами и о прибытии в Империю военного контингента из Руси сообщают и иностранные источники. Но они датируют эти переговоры более поздним временем — 986–987 годами — и связывают их с крещением русского князя. Об обстоятельствах и последствиях русско-византийских переговоров мы будем говорить позже. Сейчас же замечу, что в летописном повествовании о варягах, по-видимому, соединились устные предания о мудрости Владимира в первое время его пребывания в Киеве и об освобождении города от уплаты варяжской дани, с одной стороны, и устные же припоминания об отправке русско-варяжской дружины в Константинополь — с другой. События же эти вряд ли были одновременными. Характерна ошибка, допущенная летописцем при упоминании «царя» греков. С 976 года, после смерти Иоанна Цимисхия, в Византии правили братья-соправители Василий и Константин, сыновья Романа II. Русские источники в тех случаях, когда они сообщают о реальных контактах Руси с греками, называют их обоих и говорят о «царях», а не о «царе».
Вероятно, к первым годам киевского княжения Владимира относятся его мероприятия по укреплению и украшению города — как в военном, фортификационном, так и в политическом и культурном отношениях. В отличие от своего отца, Владимир всегда считал Киев центром и средоточием своей державы и всячески заботился о его процветании.
Так, он занялся возведением новых укреплений («детинца»)[19], чтобы защитить разросшийся более чем за век город. Линия укреплений «города Владимира» проходила к югу от древнейшего «городка Кия», вдоль склонов днепровских круч, и спускалась к киевскому Подолу — уже тогда оживленному торговому и ремесленному предместью. Она охватывала территорию примерно в 10 гектаров. Укрепления в основном состояли из мощных земляных валов, высота которых достигала шести метров, а ширина — девяти метров и более[20], а также глубокого рва перед ними. (Следов какой бы то ни было каменной кладки внутри этих земляных валов археологи не обнаруживают.) Наверху вала, вероятно, находился деревянный частокол. В самих валах были устроены несколько ворот, особенным образом укрепленных. Археологи открыли остатки главных, въездных ворот «города Владимира», позднее получивших название «Софийских», или «Батыевых»{98}.
Еще большее значение для укрепления власти киевского князя имела религиозная реформа, превратившая Киев в главный культовый центр всей Русской земли. Как рассказывает летопись, вскоре после вокняжения князь установил на киевском холме, близ своего теремного двора, изображения шести языческих богов — языческий пантеон, своего рода храм под открытым небом.
«И начал Владимир княжить один в Киеве, и поставил кумиров на холме вне двора теремного: Перуна деревянного (а глава сребряна, а ус злат), и Хорса, Дажьбога и Стрибога, и Симарьгла, и Мокошь. И жряху (то есть совершали жертвоприношения. — А. К.) им, нарицая их богами, и приводили сынов своих и дочерей, и приносили жертвы бесам, и оскверняли землю требами[21] своими. И осквернилась кровьми земля Русская и холм тот…»{99}
О языческой реформе Владимира написано чрезвычайно много. И все же подлинный ее смысл ясен не до конца. Так, историки совершенно по-разному, иногда прямо противоположно объясняют выбор Владимиром тех или иных божеств. И в самом деле — некоторых чтимых славянских богов (Велеса, Сварога, Рода) Владимир вовсе не выставил возле своего терема, а некоторые из тех, что были выставлены, кажется, не слишком почитались в древней Руси.
Главное божество в пантеоне Владимира — Перун. И это вполне понятно. Перун — дружинный, княжеский бог. Это бог грозы и молнии, разящий, карающий, бог оружия и войны. Его именем клялись воины Олега, Игоря и Святослава, заключая мир с греками. Русы-язычники противопоставляли Перуна христианскому Богу. Но при этом культ Перуна вовсе не был общеславянским. Более всего, помимо Руси, его чтили в Прибалтике, среди балтийских славян и балтов (предков литовцев), которые приносили Перуну (Перкунасу) кровавые, нередко человеческие жертвы. Наверное, немало поклонников Перуна-Перкунаса было среди пришедших с Владимиром варягов.
Владимир изобразил Перуна подобным человеку. Его туловище было сделано из дерева (очевидно, дуба), голова — из серебра, усы — из золота. Вспомним, что длинный ус являлся на Руси своего рода признаком княжеского достоинства. Перун и выглядел как князь — только небесный, а не земной. Позднейшие источники дополняют описание «Перунова кумира»: ноги у него были железные, а сам он украшен драгоценными каменями. В руке Перун держал каменное подобие стрелы, или сверкающей молнии. Перед главным из киевских божеств непрерывно горел огонь, который поддерживали жрецы{100}. Вид Перуна должен был внушать страх и трепет.
Из других божеств Владимирова пантеона наиболее известны Дажьбог и Стрибог. Дажьбог (или Даждьбог) — это бог солнца и света, даруемого солнцем, бог — податель всех благ. В отличие от Перуна, это милующий бог. Русские князья считали его своим предком, «дедом»: «Даждьбожьими внуками» называет всех русских князей автор «Слова о полку Игореве». Стрибог же — повелитель и родоначальник ветров («Стрибожьих внуков», по образному выражению того же «Слова о полку…»), бог воздушной стихии, сеющей иногда не только жизнь, но и смерть.
Остальные три божества менее понятны. Их нередко считают неславянскими по происхождению. Но в полной мере это относится лишь к двум — Хорсу и Симарглу. Это божества иранского мира, пришедшие в Киев с юга — либо еще в древние времена от скифов или сарматов, либо от более поздних аланов (ясов), хазар или торков. Хоре (персидское Xurset) — солнце, божество солнечного диска. (В таком смысле, помимо летописи, его знает еще и «Слово о полку Игореве»{101}.) Хоре не относился к числу наиболее чтимых на Руси божеств. Его и позднее считали явно чужим для Руси, противопоставляя «еллинского старца» Перуна «Хорсу жидовину» (так в одном из списков древнерусского апокрифа «Беседа трех святителей»). Но в пантеоне Владимира Хоре стоит на почетном втором месте, сразу за Перуном. Вероятно, это объясняется особой связью, существовавшей в русском язычестве между князьями и их покровителем — Солнцем. Вспомним, что «Солнцем» («Солнышком», «Красным Солнышком») былины величают киевского князя Владимира. Князь правит своей землей, объезжая ее и надзирая за нею — так же и солнце, ежедневно передвигаясь по небесному своду, властвует над небом. Потому князь — воплощение солнца на земле, а солнце — воплощение князя на небе. Надо сказать, что и позднее, уже в христианской традиции, солнце нередко олицетворялось в образе «мужа», увенчанного венцом. Изображения такого мужа можно увидеть на миниатюрах древнерусских рукописей{102}. Но вот вопрос, почему не славянское, но иранское божество было избрано Владимиром для олицетворения верховного небесного светила, остается без ответа до сих пор.
Не менее загадочен Симаргл (Семаргл), непонятный уже для переписчиков «Повести временных лет». По всей видимости, он родствен иранскому демону Симургу (или Сэнмурву), являвшемуся, по некоторым представлениям, покровителем семян и ростков, всходов. Это божество также небесное, ибо оно покровительствует движению вверх, к небу. Иранские мифы изображали Сэнмурва в виде крылатого пса или некой фантастической птицы{103}. О существовании культа Симаргла на Руси из других источников ничего не известно. Уже вскоре после реформы Владимира о нем забыли. Позднейшие переписчики и истолкователи летописного текста, как правило, не понимали смысла этого имени и передавали его как два разных слова — «Сим» и «Регл» (или «Ергл»).
Единственное женское божество в пантеоне Владимира — Мокошь. До недавнего времени ее преимущественно считали божеством финно-угорского мира. Но основание для такого суждения — созвучие имени Мокошь с самоназванием одной из двух этнических групп мордвы (мокша) — кажется недостаточным. В последнее время утвердилось иное мнение — о славянских корнях Мокоши{104}. И это мнение более основательно. Имя Мокошь сохранилось в русских диалектах (как название некоего домашнего женского божества), в топонимике (в том числе и западнославянской); знают Мокошь и другие памятники древнерусской письменности, помимо «Повести временных лет». Вероятно, имя Мокошь происходит от чисто славянского «мокнути», «мокрый». Это — богиня плодородия, а также орошающей землю живительной влаги.
Все эти боги, собранные Владимиром вместе, — «высшие», или «верхние» божества, так или иначе связанные с небом. Они олицетворяют все небесные стихии — благодатный солнечный свет и тепло, дуновение ветра, разящие гром и молнию, живительную небесную влагу. И над всем этим вышним миром властвует бог богов Перун.
Так на киевском холме возникает как бы второе небо, являющееся точным отражением или, лучше сказать, повторением подлинного божественного Неба.
Историки давно оценили по крайней мере одну сторону реформы Владимира. Перун, бывший ранее покровителем лишь князя и его дружины, превращался в верховное государственное божество, поклонение которому становилось обязательным для всех{105}. Но это влекло за собой существенные изменения в языческом мировоззрении славян.
Язычество, как известно, по своей сути не является государственной религией, но религией племенного общества, основанного главным образом на кровно-родственных отношениях. Поклонение силам природы делает каждый род и каждое племя, каждую семью самостоятельными в большинстве своих религиозных проявлений. Реформа Владимира ломала эту самодостаточность, приближала внутренний мир славянина к миру князя и княжеской власти, более того — прямо вовлекала в него. Киевлянин поднимался на княжеский холм, к господствовавшему над ним идолу Перуна, приносил ему жертву, участвовал в обрядовом пиршестве — тризне, приводил с собою своих сыновей и дочерей. Проливалась жертвенная кровь животных, а порой — мы будем еще говорить об этом — и человеческая кровь. Княжеский бог принимал на себя жертву, приносимую человеком, — и тем самым приобщал его к себе.
Подобные идолы Перуна воздвигались не только в Киеве, но и в других городах Руси, где появлялись наместники Владимира. Определенно мы знаем об этом относительно Новгорода.
Новгородского Перуна поставил Добрыня, ставший новгородским посадником. Здесь княжеский идол стоял вне града, на старом капище ильменских славян в урочище Перынь, находившемся у самого истока Волхова из Ильменя, на небольшом плоском холме, превращавшемся во время половодья в остров. Деревянный идол возвышался в середине круглой площадки (ее диаметр археологи определили в 21 метр), обрамленной неглубоким рвом с восемью ячейками («лепестками») по сторонам света. В каждой из них горел костер. Вблизи Перуна располагались идолы других языческих богов, также окруженные кольцевыми рвами{106}.
В опубликованном в 1578 году в Кракове сочинении Александра Гваньини, итальянца по происхождению, находившегося на польской службе, имеется описание внешнего облика новгородского Перуна. Надо полагать, что оно восходит к местным новгородским преданиям, которые через вторые, а то и третьи руки стали известны автору. По словам Гваньини, «новгородские язычники более всего почитали этого идола: его изображали в облике человека, держащего в руке раскаленный камень (в другом переводе: кремень. — А. К.), подобный молнии… Во славу его и честь сооружался костер из дубовых поленьев, который должен был непрерывно пылать и днем, и ночью. Если же из-за небрежности служителей, назначенных следить за костром, огонь погасал, их казнили»{107}.
Еще и в XVII веке приезжим показывали в Новгороде так называемые «перуновы палицы» — якобы точные копии той грозной палицы, которую держал в своих руках новгородский Перун.
Языческая реформа Владимира в наибольшей степени повлияла на мировоззрение киевлян. Но торжественные жертвоприношения, наверное, совершались возле языческих идолов во всех русских городах. Учреждение единого государственного культа связывало между собой отдельные части государства — причем узами, которые обещали стать более прочными, нежели обычные узы военного подчинения.
В то же время реформа Владимира — с присущими ей начатками единобожия (ибо культ Перуна в какой-то мере можно рассматривать как шаг к единобожию){108}, с упорядочением взаимоотношений и более или менее строгой иерархичностью среди языческих богов, — несомненно, означала упадок самого славянского язычества. Ведь язычество в принципе не приемлет упорядоченности и иерархии. Для него весь мир, в том числе и человек внутри этого мира, изначально един и нерасчленим на соподчиняющиеся друг другу структуры. Это обстоятельство, между прочим, отчасти объяснит нам тот факт, что пантеон Владимира просуществует всего лишь десять лет и будет разрушен самим Владимиром, избравшим себе иную веру.
О языческом пантеоне князя Владимира мы знаем не только со слов летописца. Уже в наши дни, в 1975 году, киевскими археологами было обнаружено и исследовано языческое святилище, находившееся в непосредственной близости от теремного дворца киевских князей. Особенности этого святилища (его местонахождение, конфигурация, время разрушения) позволили прийти к выводу: найденный памятник — тот самый «Перунов холм», о котором рассказывает летопись под 980 годом.
В плане капище представляет собой прямоугольник, вытянутый строго с севера на юг. Ширина его — 1,75 метра, длина — 7 метров. С севера, юга и востока имеются шесть округленных симметричных выступов — «лепестков», представляющих собой остатки постаментов шести божествам. Два больших достигали в диаметре 2 метров, четыре меньших — 1 метра. Примерно в метре к югу от святилища обнаружен так называемый зольник — чашеобразное углубление диаметром около 3 метров, заполненное чередующимися слоями угля, пепла и пережженной глины. Здесь находилось огромное кострище. Огонь горел непрерывно; время от времени жрецы выравнивали жертвенное место, обсыпая его глиной. Найденные в золе кости свидетельствуют о том, что в жертву приносили главным образом быков, а также свиней, птиц и рыб. Животных закалывали невдалеке, затем мясо тщательно разделывалось, отдельные куски бросали в огонь, а часть туши съедали на ритуальных пиршествах. Руководил священнодейством, наряду со жрецами-волхвами, сам князь.
В жертвеннике найден и боевой топорик — символ грозного Перуна. Им, наверное, убивали животных. Вблизи святилища обнаружены остатки и других кострищ. Внимание археологов привлекла также небольшая округлая яма. По кругу и в середине ее некогда были воткнуты 12 колышков (от них остались, конечно, только следы-вмятины). Здесь, наверное, происходили ритуальные гадания, сопутствовавшие языческому богослужению. Святилище действительно располагалось на крутом, высоком холме — естественном или, может быть, насыпанном по велению князя{109}.
Возможно, Владимир установил в Киеве еще один идол, изображавший славянского бога Велеса. Но стоял он не на княжеской Горе, а внизу, на Подоле. (О существовании этого идола сообщают древнерусские Жития князя Владимира, однако когда и кем он был установлен, неизвестно{110}.) Отсутствие столь чтимого на Руси бога в пантеоне Владимира порой приводило историков в недоумение. Однако оно объяснимо: Велес (или, по-другому, Волос) был божеством «нижнего» мира. Летопись именует его «скотьим богом», то есть богом богатства («скот», по-древнерусски, означает «деньги», «богатство»). Более поздние славянские обряды свидетельствуют о том, что Белеса почитали также как бога земледелия: «Волосу» «завивали» бороду во время жатвы в благодарность за дарованный урожай. Поэтому ему не было места рядом с «вышними», небесными божествами на «Перуновом холме». Он и оказался внизу. Белес противостоял Перуну — как противостояли эти враждующие друг с другом боги в мифологии славян.
Ко времени утверждения в Киеве Владимир, как мы знаем, был убежденным язычником, неприязненно относившимся к христианской вере. Полагают, что и Киевом он овладел на гребне борьбы язычества с христианством, используя настроения киевлян, недовольных чрезмерными прохристианскими пристрастиями Ярополка. Мы даже предположили, что в ходе борьбы братьев и, может быть, не без участия Владимира в Киеве погибли какие-то миссионеры-немцы. (См. об этом в предыдущей главе.)
В языческой реформе Владимира также нетрудно заметить ярко выраженную антихристианскую направленность. Археологические данные, кажется, подтверждают это. Дело в том, что при исследовании капища Владимира выяснилось, что для засыпки фундаментных рвов — оснований языческих идолов — использовали, в частности, обломки плинфы (древнерусского кирпича) и шифера. По-видимому, это остатки какого-то разрушенного каменного сооружения середины X века. Среди строительного материала встречается и штукатурка со следами фресковой живописи — типа той, какая применялась для украшения христианских церквей. Следовательно, можно предположить, что в основание языческих божеств легли обломки некоего раннехристианского киевского храма, причем разрушенного намеренно — либо Святославом, либо Владимиром{111}. Первое предположение кажется менее вероятным: Святослав после второй балканской войны так и не добрался до Киева, и его антихристианские намерения (если таковые имелись) не успели реализоваться. Владимир же одолел своего брата в ходе кровопролитной войны, в которой, возможно, пали многие из христиан — союзников Ярополка. Церковь, несомненно, казалась ему враждебной силой.
Но если это так, если действительно Владимир намеренно разрушил христианский храм, то использование его обломков при возведении языческого святилища должно было иметь глубокий символический смысл. Христианство не просто подавлялось Владимиром, но заменялось организованным языческим культом, прямо противостоявшим христианскому. Так позднее на местах разрушенных языческих капищ Владимир будет возводить христианские церкви, чтобы возвеличить и возблагодарить нового Бога, сменившего обветшавшие идолы.
И все же не одно желание искоренить христианскую веру двигало Владимиром. У него, несомненно, имелись свои личные причины для религиозного рвения. Вспомним еще раз, что он захватил Киев в результате братоубийства и клятвопреступления. Гибель брата — такого же князя, как он сам, — чудовищным клеймом ложилась на него. Владимир был лишь одним из Святославичей (причем прежде всего Святославичем и только потом Владимиром). И все те бедствия, которые преследовали «семя Святославово», самым непосредственным образом отражались на нем. Судьба, казалось, благоволила Владимиру по ходу войны с братом. Но итогом войны стала гибель брата — благо для Владимира-убийцы, Владимира-властолюбца и хищника престола, но трагедия для Святославова рода, для Владимира-князя. И не это ли значило, что рок отворачивался от него, что та сверхъестественная, магическая сила, которой он обладал как прирожденный князь, начинала покидать его?
Создание капища было еще и попыткой умилостивить богов, вернуть себе их благорасположение. И не только. Владимир обновлял старые божества — и вместе с ними обновлялся он сам. Покровительствуемый обновленным, украшенным и приобретшим невиданную власть Перуном, Владимир становился как бы иным, новым — уже не тем Владимиром, который совсем недавно взошел в Киев, пролив кровь брата.
Реформа имела еще одно последствие, о котором, впрочем, сам Владимир едва ли когда-нибудь догадывался. Насильно вторгшись в мир языческих божеств, выставив их для всеобщего поклонения у самого своего терема и подчинив своему богу, Владимир заступил ту незримую грань, которая отделяла князя от подвластного ему населения. В мироощущении человека древней Руси князь всегда стоял где-то рядом — но вне, над ним самим, на некой недосягаемой высоте. Теперь же общий для всех культ единого верховного божества в какой-то степени уравновешивал каждого — ибо делал всех одинаково подвластными ему. Реформа Владимира — высшая точка в развитии русского язычества, его апогей. Но в то же время — и его надлом, нарушение общих закономерностей языческого мировоззрения. Наверное, можно сказать и так: языческая реформа князя Владимиpa — даже при ее антихристианской направленности (а может быть, и благодаря этой антихристианской направленности) — оказалась шагом на том пути, который в конце концов привел Владимира к принятию христианства.
О языческих пристрастиях Владимира свидетельствуют не только водруженные им идолы, но и его ставшие знаменитыми пиры. Эти пиры воспеты в летописях, а также в многочисленных былинах, действие которых обычно начинается со «столованья», «почестна пира» у киевского князя «Красна Солнышка» Владимира. Летописи, правда, рассказывают исключительно о пирах Владимира-христианина. Но корни княжеских пиров — языческие.
Совместная трапеза, и прежде всего принятие в пищу мяса жертвенного животного, — это обряд, идущий из глубокой древности. Он имел ритуальный, магический смысл, объединяя и даже породняя участников пиршества между собой, а всех их вместе — с тем божеством, которому приносилась жертва. Со временем связь пира с жертвоприношением стиралась, но не исчезала вовсе — не случайно, наверное, гридница Владимира, в которой он пировал с дружиной, соседствовала с «Перуновым холмом».
Конечно, княжеские пиры устраивали и до, и после Владимира. Но никогда они не получали такого значения, как при этом князе. Свидетельством тому — глубокая народная память, сохранившаяся в народных сказаниях, «старинах».
При Владимире пиры превращаются в своеобразный княжеский совет, прообраз будущей боярской думы. На них «думают» об «устроении земли», о войнах и мирах, вершат суд и расправу. Сюда, к «крылечку переному», приходят «мужики да все киевляне» со своими жалобами и обидами, с просьбами рассудить их, здесь узнают о новостях, происшествиях как в Киеве, так и в других, отдаленных землях, принимают богатырей на княжескую службу. Здесь, наконец, князь чествует свою дружину.
Как и его отец Святослав, Владимир был подлинным «дружинным» князем. Он лелеял и оберегал свою «чадь», стараясь не отказывать ей ни в чем. «Серебром и златом дружины не налезти (то есть не добыть, не найти. — А. К.), а с дружиною добуду себе и серебра, и злата, как добыли дед мой и отец мой!» — так, по преданию, отвечал князь Владимир, услыхав ропот дружины, недовольной тем, что случилось на трапезе им есть деревянными ложками, а не серебряными. И повелел, не медля, исковать серебряные «ложицы» для дружины своей{112}.
Но в то же время именно при Владимире княжеские пиры перестают быть чисто дружинными, замкнутыми. Круг их участников значительно расширяется. Согласно летописи, на пир званы «бояре, и гриди (дружинники. — А. К.), и сотские, и десятские, и нарочитые мужи»; в другом месте: «бояре, и посадники, старейшины по всем градам» и вообще «люди многи». Вторят летописи и былины, называя в числе приглашенных «князей да бояр», «могучих богатырей», но также и «купцов торговых» и даже «мужиков деревенских» (состав участников пиров, разумеется, зависел от того, в какой социальной среде исполнялась былина). Констатируя этот факт, обычно говорят о «демократизме» Владимира. Точнее, наверное, было бы сказать по-другому: Владимир придавал своим пирам (как и всему языческому ритуалу) всеобщий, государственный характер, включал их в систему государственного управления страной. А именно при князе Владимире — мы еще убедимся в этом — начинается процесс слияния двух основных ветвей государственной власти — княжеской и общинно-родовой, основанной на славянском самоуправлении. Потому-то все эти «сотские», «десятские» и вообще «старцы», «старейшины» становятся участниками Владимировых устроений наряду с представителями княжеской власти — боярами и дружиной.
Но, помимо прочего, пиры — это всегда еще и трапеза в самом простом, обыденном смысле этого слова: вкусная, обильная еда и питье, «веселие» и раздолье. «Не скоро ели предки наши», как выразился Александр Сергеевич Пушкин. А было что поесть и чего выпить. Столы ломились от яств. «И множество мяс бывало, — свидетельствовал летописец, — и от скотины (говядины), и от зверины (дичи), и всего в изобилии». Меды варили сотнями бочек, да впрок, с запасом — так что упиваться случалось всей дружине. И хлебов не жалели, и рыбы «драгоценной», и «овоща разноличного», и вообще «всякого ухищрения рук человеческих». «Перцу же выходила колода без князя, а с князем три колоды на неделю, а в колоде — восемь бочек» — так, с поистине эпическим преувеличением, описывал Владимировы пиры переяславльский книжник XV века{113}.
Пожелала дружина — и «исковали» ей серебряные ложки, да и пили, наверное, из серебряных чаш, и разливали серебряными ковшами. И буйства, и удали молодецкой, и хмельного веселья довольно было на этих пирах. Гудцы наигрывали, да скоморохи веселили князя и его сотрапезников, а шутки все больше нескромные, срамные.
Владимир, без сомнения, любил вкусно поесть и сладко попить. И не зря позднейшему книжнику казалось, будто князь самолично способен был поглотить яств да приправ вдвое больше, чем вся остальная дружина. «Руси есть веселие пити, не можем без того быти» — так складно скажет князь позже, но скажет именно о своих пирах и подразумевая в первую очередь самого себя. Да и вообще, плотские, телесные наслаждения — будь то еда, питье или любовная утеха — играли в жизни Владимира далеко не последнюю роль.
Так, Владимир был непомерно сластолюбив. Познав женщину очень рано — лет в пятнадцать-шестнадцать, — он, по словам летописца, был «побежден похотью женскою» и сделался «несыт блуда».
Язычник, он имел пять законных, или, как говорили в древней Руси, «водимых» жен, но сверх того — еще и сотни наложниц в своих загородных резиденциях: «300 в Вышгороде, да 300 в Белгороде, да 200 на Берестовом, в сельце». Но и наложницы не могли удовлетворить необузданного в своих желаниях князя. «Ненасытен бьш в блуде, приводя к себе замужних жен и девиц растлевая» — так с осуждением писал о Владимире летописец XI века{114}.
Эта «ненасытность» князя — отнюдь не вымысел позднейшего автора-христианина, стремившегося подчеркнуть греховность Владимира-язычника и противопоставить ей высоту его христианского подвига, как иногда полагают. Если летописец и преувеличивал, сравнивая Владимира с библейским царем Соломоном, имевшим, по преданию, до 700 жен и до 300 наложниц, то преувеличивал в цифрах, а не по сути. О чрезмерном распутстве Владимира свидетельствуют и другие источники, помимо «Повести временных лет», в том числе и иностранные — например, «Хроника» современника Владимира Титмара, епископа Мерзебургского. Титмар, в частности, пишет не только о сластолюбии Владимира, но и о тех изнурительных средствах, которыми князь, уже после крещения, пытался обуздать свою неукротимую плоть.
Надо думать, что подобное «женолюбие» князя подвергалось осуждению лишь христианской моралью. Мужская сила язычника Владимира должна была почитаться проявлением присущей ему княжеской силы вообще, особой, сверхъестественной мощи. Она не только не роняла достоинства князя в глазах современников, но, наоборот, возвышала его. Удивительно, например, но до нас не дошло ни малейших намеков на ропот недовольства насилиями Владимира со стороны киевских «мужей», жены которых якобы попадали на княжеское ложе. Видимо, ропота и не было.
Те из наложниц князя, которые приносили ему здоровых полноценных сыновей, становились «водимыми» супругами. Таковых, повторюсь, было пять, не считая гречанки Анны, с которой Владимир соединился христианским браком в 989 году.
Первой, как мы уже говорили, следует считать либо Рогнеду, либо некую чешку (автор Иоакимовской летописи считал ее скандинавкой), родившую князю первенца Вышеслава.
Насильно взятая в жены Рогнеда родила четырех сыновей: Изяслава, Ярослава, Мстислава и Всеволода (в некоторых более поздних летописях вместо Мстислава назван Вышеслав), а также двух дочерей, одной из которых была знаменитая в будущем Предслава[22]. Кто из сыновей Рогнеды был старше, кто младше, не вполне ясно. «Повесть временных лет» называет первым Изяслава, Ярослав же следует третьим или четвертым в общем списке сыновей Владимира. Но, с другой стороны, в той же «Повести…», в рассказе о смерти Ярослава Мудрого в 1054 году, указан его возраст, исходя из которого князь должен был родиться в 6486 (978) году{115}. Историки с недоверием относятся к этой дате, видя в ней тенденциозное стремление летописца утвердить задним числом «старейшинство» Ярослава среди Владимировичей{116}.
Умерла Рогнеда в 1000-м или в самом начале 1001 года. Ее судьба даже и после замужества была удивительной, можно сказать, исключительной для древней Руси. Видимо, Владимир с годами не охладел к ней, но продолжал страстно любить. Он и поселил ее отдельно, не в Киеве, а в пригородном сельце Предславино, на речке Лыбедь. (Название этого сельца, наверное, связано с именем дочери Рогнеды.)
Сохранилось красивое предание о Рогнединой мести Владимиру. Оно записано в Лаврентьевской летописи, в рассказе о полоцких князьях, под 1128 годом. Содержание его следующее. После того как Владимир взял себе новых жен, Рогнеда вознегодовала на своего супруга и решила его погубить. Однажды, когда Владимир пришел к ней в опочивальню и остался с нею, Рогнеда взяла в руку нож и занесла его над спящим князем. Может быть, никогда Владимир не был так близок к смерти, как в эту минуту. Но внезапно ему случилось проснуться. Он перехватил руку княгини и отнял нож. И сказала Рогнеда князю: «Опечалена я, ибо отца моего ты убил и землю его полонил меня ради, а ныне уже не любишь меня с младенцем моим». И указала на спящего тут же младенца Изяслава. Владимир повелел княгине нарядиться во все убранство, как в день свадьбы ее, и сесть на постели в горнице, чтобы, вернувшись, казнить ее. Сам же вышел. И вот, сделав все так, как повелел ей Владимир, Рогнеда разбудила Изяслава, вручила ему обнаженный меч и научила, что сказать, когда вернется отец. И когда вошел Владимир в горницу, встал сын против него с мечом в руке и с такими словами обратился к нему: «Отче! или ты думаешь, что один здесь?» И отвечал Владимир: «Кто бы думал, что ты здесь?» И опустил меч свой, и вышел. И созвал Владимир бояр своих, и рассказал о том, что случилось. Сказали бояре ему: «Не убивай жены своей, княже, ради дитя своего, но отдай ей вместе с сыном отчину ее». Владимир построил город в отчине Рогнединой, и назвал его Изяславлем — по имени сына, и отдал им обоим. «С той поры, — заключает летописец, — поднимают меч Рогволожьи внуки против Ярославлих внуков»{117}.
Противопоставление кажется странным: ведь и Ярослав был сыном Рогнеды и, следовательно, внуком Рогволода. Но легенда имеет отношение скорее к Изяславу и Изяславичам, чем к Рогнеде. Ибо именно Изяслав, поднявший руку на родителя, был осужден Владимиром и «выделен», то есть изгнан из своего рода. Отныне он перестанет считаться наследником своего отца — но лишь наследником своего деда по матери. А значит, имя «Рогволожьего внука» будет принадлежать ему одному. (Именно этим обстоятельством и объясняется тот факт, что сыновья самого Изяслава, умершего рано, не будут принимать участия в борьбе за Киев после смерти Владимира{118}.) Изяслав принял на себя преступление матери, даже усугубил его, но тем самым спас ей жизнь.
Но сколь живо и ярко предстает перед нами в этом предании образ гордой и своенравной Рогнеды — поруганной, растоптанной, но все же несломленной, пылающей жаждой отмщения, смешанной с ревностью и обидой. Удивительно — она ненавидит своего супруга, но в то же время, ненавидя, ревнует его и требует любви к ней одной! О, женщины — вечная загадка для историка.
Когда произошла эта драма? Судя по тому, что Изяслав находился при матери, ему было года три или немногим больше. Стало быть — еще в начале княжения Владимира, приблизительно в 982–983 годах. Но если так, то Рогнеда вовсе не была оставлена Владимиром и продолжала пользоваться его благосклонностью и исполнять свой супружеский долг. Вряд ли она последовала за опальным сыном в его новый город. Вероятно, Владимир окончательно покинул Рогнеду лишь после своего крещения и женитьбы на Анне. (Хотя в самом ли деле окончательно? Трудно сказать.) Но мы еще вернемся к судьбе Рогнеды — когда будем говорить о крещении Владимира и о судьбе всего его языческого гарема.
Следующей женой Владимира стала «грекиня», вдова убитого им Ярополка, некогда поразившая своей красотой даже сурового Святослава. Бывшая монахиня досталась Владимиру в качестве военной добычи. Она была «непраздна», то есть ждала ребенка от Ярополка[23].{119} Но это не остановило убийцу ее мужа. И женщина, и дитя теперь принадлежали ему. Когда ребенок родился — а это оказался мальчик, — Владимир усыновил его. Новорожденного назвали Святополком. Впоследствии он станет убийцей своих братьев, Бориса, Глеба и Святослава, и под именем Святополка Окаянного навсегда войдет в русскую историю как ее главный злодей и преступник.
Летописец-христианин так рассуждал об изначальной греховной природе князя-убийцы: «От греховного кореня зол плод бывает: во-первых, потому что была мать его прежде черницею, а во-вторых, “залежал” ее Владимир не по браку, но как прелюбодеец. Потому-то и не любил Святополка Владимир, что был тот от двух отцов — от Ярополка и от Владимира»{120}.
Но так можно было рассуждать, лишь примериваясь к браку с христианской точки зрения. В представлении же язычника отцом Святополка мог считаться только Владимир, и в этом смысле Святополк ничем не отличался от других его сыновей. Так что вряд ли Владимир испытывал какую-то особую неприязнь к пасынку — разве что в последние годы своей жизни, когда тот попытался восстать против него.
Позднее Владимир поимел еще двух жен — «другую чехиню» (в отличие от «первой», родившей ему Вышеслава) и болгарыню. От чехини родились два сына. «Повесть временных лет» называет Святослава и еще одного Мстислава. Последнее имя — возможно, ошибка: в другом месте та же «Повесть…» называет в числе сыновей Владимира Станислава; согласно другим летописям, он и был сыном «второй чехини». (Впрочем, может быть, Владимир имел среди своих сыновей и Станислава, и обоих Мстиславов — тогда число его сыновей следует увеличить до тринадцати{121}.) Болгарыня же родила Владимиру Бориса и Глеба — будущих святых. (Автор Иоакимовской летописи называет матерью Святослава некую Мальфрид. Это имя (точнее, Малфредь) упоминается и в «Повести временных лет», под 1000 годом. Кем она была, неизвестно. Мать же Мстислава и Станислава (так!) имеет в Иоакимовской летописи имя Адиль, выбранное, по-видимому, совершенно произвольно.)
Всего Владимир имел двенадцать сыновей. Кто из его жен родил ему двух младших — Позвизда и Судислава, — мы не знаем[24].{122} Дочерей же у Владимира, наверное, было без счета. Нам известно по меньшей мере о девяти. (Столько сестер Ярослава Мудрого, по свидетельству Титмара Мерзебургского, попало в плен к Болеславу Польскому.) Одна или две дочери Владимира, Мария-Добронега и, предположительно, Феофана, родились, вероятно, уже от царевны Анны{123}. Киевские летописцы мало интересовались судьбами княжеских дочерей. Их было, наверное, много больше.
А сколько детей рождались мертвыми или умирали вскоре после рождения, не успев оставить свои имена в летописи? Так что число 20 — столько детей Владимира источники называют определенно (одиннадцать сыновей, исключая Святополка, и девять дочерей) — следует, по крайней мере, удвоить. Остается только поражаться исключительной плодовитости этого человека!
Обилие сыновей составляло предмет гордости любого правителя. Сыновья — новые воплощения князя, проявление его силы и мужественности, продолжение его рода. Давая жизнь новому поколению, князь исполнял свой долг перед отцом и дедом, давшими жизнь ему самому. Но, сверх того, многочисленные сыновья делали князя сильнее чисто в политическом отношении. Владимир яснее, чем другие, прочувствовал это. По мере взросления сыновей он будет направлять их в различные отдаленные части своей земли — и тем самым будут распространяться его собственная власть и его собственное присутствие. Он как бы умножится, удесятерится. Новгород, Псков, Полоцк, Туров, Волынь, Ростов, Муром, Древлянская земля, Смоленск и даже далекая Тьмуторокань — все эти старые племенные центры, изначально чуждые Киеву, будут охвачены его властью — причем непосредственной, зримой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.