Вышел из строя
Вышел из строя
Пятый воздушный бой за день. Лобовые атаки сменяются каскадом никем не предусмотренных фигур высшего пилотажа. У каждого одна цель — убить. Если не ты, то тебя. Но об этом никто не думает: пока боец жив, он дерется.
Отразив нападение двух «мессершмиттов» и перевернув самолет через крыло, атакую оторвавшегося «фокке-вульфа». Фашист, не оказывая сопротивления, обращается в бегство. Даю полный газ и с затяжеленным шагом винта преследую противника. Он круто пикирует, но я не отстаю. Его самолет хорошо проецируется на желтом фоне пшеничного поля. Еще немного, и моя пулеметная очередь может его настичь. Вот уже «фоккер» в сетке прицела. Но перед тем как открыть огонь, инстинктивно бросаю взгляд назад: нет ли врага на хвосте? Это золотое правило — вовремя оглянуться — не раз спасало меня. Вот и теперь, оглянувшись, я увидел блестящий диск винта «мессершмитта». Изо всех сил тяну ручку управления на себя. В глазах потемнело. Немного уменьшаю перегрузку, и опять вокруг становится светло. Противник отстал. Самочувствие у меня отвратительное: подташнивает, на лбу выступил холодный пот, перед глазами — круги.
Внизу продолжается свалка. Но у меня нет сил ввязываться в нее. Держусь выше. Наконец фашисты, прижатые нашими летчиками, начинают выходить из боя. Мои товарищи собираются в группу. Пересчитываю их. Вроде все. Значит, на земле горят вражеские самолеты.
— Еще тремя фашистами стало меньше, — подтверждает по радио земля. Даже это сообщение не вызывает у меня радости. Мной овладевает одно желание — скорее добраться до аэродрома.
Иду на посадку первым.
— Что-то у вас вид нехороший, — говорит Васильев.
— Пятый воздушный бой за день, чего же ты хочешь?
— Да вы посмотритесь в зеркало.
На меня глянуло чужое землистое лицо.
— К доктору надо, разрешите, я его позову…
— Сам дойду, — отвечаю механику и направляюсь к командному пункту.
Иду через силу. Кажется, вот-вот упаду и не встану уже больше. Нашего доброго эскулапа Керимова на КП нет. Вместо него подходит майор Веденеев и докладывает:
— Товарищ командир, полку присвоено наименование Ярославского.
Он протягивает телеграмму.
— Стройте людей, — говорю начальнику штаба. — Вынести боевое Знамя!
Не дожил, несколько дней не дожил Оборин до славного дня. Ведь это прежде всего его праздник. Сколько сил он отдал для того, чтобы сколотить полк! Командир старался во всем показывать пример летчикам. Он не искал славы, она сама пришла к нему в жестоких боях с врагом.
— Товарищ командир, полк по вашему приказанию построен, — доложил майор Веденеев, нагибаясь под низким потолком блиндажа.
На аэродром опустились сумерки. Люди стояли уставшие, но довольные. Сегодня мы не потеряли ни одного летчика.
— Под Знамя — смирно! — подаю команду.
Взоры людей устремлены на боевую святыню полка. Егоров несет Знамя с чувством особой гордости. Не каждого удостаивают такой чести.
Знаменосец останавливается на правом фланге. Я зачитываю телеграмму и поздравляю авиаторов с присвоением нашей части почетного наименования. Мой заместитель по политической части Половинкин открывает митинг. Он говорит о высокой чести, которой мы удостоились, о героизме наших летчиков, техников и механиков, о подвигах погибших при форсировании Сана и Вислы. Уже немолодой седеющий замполит страстно призывает народ сражаться за Родину, не жалея сил и жизни, до полного уничтожения фашистского зверя.
Один за другим летчики, техники и механики дают клятву отомстить врагу за погибших товарищей, за страдания советских людей.
Митинг окончен.
Егоров проносит полковое Знамя перед строем. Я ничего, кроме этого алого, переливающегося в вечернем свете полотнища, не вижу. Потом слышу только шелест шелка. Мне трудно удержать равновесие, изо всех сил стараюсь устоять на ногах. Командую «Вольно» и даю распоряжение командирам подразделений развести эскадрильи. Стараясь не пошатнуться, направляюсь в блиндаж.
— Что с вами? — слышу тревожный голос подбежавшего ко мне врача Керимова.
— Что случилось? — спрашивает прибежавшая Тамара.
— Ничего не случилось, неважно себя чувствую. Не поднимайте зря тревогу…
Доктор долго выслушивал меня, подробно расспрашивал, пытаясь установить диагноз. Наконец пришел к выводу, что причина всему — сильное переутомление.
На следующее утро состояние мое не улучшилось. Наоборот, я быстро терял силы. Тамара поехала в ближайший госпиталь, надеясь привезти оттуда специалиста. Но врач не приехал: в полевом госпитале скопилось много раненых, и он не мог их оставить ради одного человека. Тогда меня самолетом отправили в Москву.
Сокольники военных лет. Каждый день в авиационный военный госпиталь с фронта поступают раненые и обгоревшие летчики. Ежедневно отсюда уезжают снова на запад спасенные от смерти, окрепшие воздушные бойцы.
— Воскрес из мертвых! — слышу голос одного из уезжающих. — Огромное спасибо вам за ваши заботы.
Я с надеждой и робостью гляжу на врача. Что-то он скажет? Скоро ли я смогу вернуться в родной полк?
— Скоро и ты поправишься, — говорит мне врач, словно отвечая на мой молчаливый вопрос. — Еще не одного фашиста прикончишь.
— А долго мне придется лежать?
— Не успел лечь, и уже спрашиваешь… Не спеши, подерешься еще…
От его уверенного голоса на душе у меня становится легче. Потом я не раз с благодарностью вспоминал врача Малышкина, который с первого дня сумел вдохнуть в меня надежду на выздоровление.
В нашей палате шесть раненых. Все — из различных родов авиации. Рядом со мной лежит пилот дальнего бомбардировщика ТБ-7, он не раз бомбил Берлин. Через койку — сильно обгоревший Герой Советского Союза Костылев. Он летал на пикировщике Пе-2. Когда его подбили, летчик на горяшем самолете «перетянул» через линию фронта. Он мог бы покинуть машину, но тяжело раненным оказался стрелок-радист. Пылающую, готовую ежесекундно взорваться «пешку» Костылев повел на посадку в поле. Приземлив машину на живот, он спас экипаж, но сам сильно обгорел, особенно лицо и руки.
— Как дела на фронте? — спросил Костылев.
— Заняли сандомирский плацдарм и закрепились, сейчас идут бои местного значения, — ответил я коротко.
В дверях появился Малышкин. Молодой, стройный, с внимательными глазами на усталом лице.
— Подождите с расспросами, еще будет время наговориться, всю родословную узнаете, — остановил он любопытных. И обратился ко мне: — А теперь выкладывай по порядку, когда и при каких обстоятельствах почувствовал себя плохо.
Я рассказывал длинно и, наверное, наговорил много такого, что к делу не относилось. Но Евгений Трофимович Малышкин слушал так, будто я был у него один. Потом, уже после выздоровления понял, что таким вниманием и заботой он окружал каждого раненого и больного.
— Ну что ж, — сказал Евгений Трофимович, выслушав мою «исповедь», — теперь наберитесь терпения и мужества: нужно спокойно лежать, даже не пить, не есть без моего разрешения. А вы, — обратился он к моим соседям по палате, — можете сколько угодно разговаривать, но его ни о чем не спрашивайте: ему пока можно только слушать.
Потянулись мучительные для меня дни. Это только со стороны может показаться, что лежать и молчать — легко.
Мой сосед оказался человеком словоохотливым. Как только доктор ушел, он стал рассказывать про свой последний полет. Возвращаясь с боевого задания, они попали в лучи прожекторов. Открыли огонь вражеские зенитки. Один снаряд угодил в машину. Летчик был ранен осколком, но сумел довести самолет до своего аэродрома. В госпитале он уже третий месяц.
— Тебе что, месяц полежишь, и выпишут, — сказал он мне. — Доктор Малышкин чудеса творит, он, брат, не таких поднимал на ноги. Женат?
— Женат.
— Где семья?
— Мать в Сибири, а жена на фронте, в нашем полку…
— Ну, это, брат, не семья. У меня жена не на фронте, под Москвой, рядом, считай, и то ни разу ко мне не пришла. Вот тебе и семья!
— По своей жене всех не суди, — возразил ему Костылев. — Что ты думаешь, все такие… Видел мою жену? Все бросила и примчалась сюда. Теперь вот силком не проводишь домой. А меня ведь исковеркали, как черт черепаху…
— У вас дети, — не сдавался мой сосед. — А они лучше держат, чем каменный мост два берега. А у меня без детей видишь что получилось: месяца два побаловалась письмами и забыла…
Он сел на койку, с минуту посмотрел куда-то в сторону и, медленно повернув ко мне голову, равнодушно сказал:
— Вот вернешься в полк, а жены твоей уже нет. Спросишь, где она, и тебе скажут: «У командира полка ординарцем служит».
— Вот и хорошо, что у командира полка, — отвечаю с улыбкой.
— Ну если тебе все равно, тогда другое дело…
— Нет, мне не все равно, ведь командир полка — это я и есть.
— Вы командир полка? — удивился сосед.
— А что ж тут удивительного?
— Вам же не больше двадцати семи лет.
— Не по годам бьют — по ребрам. А жена моя в ординарцы не годится, у нее и без того дел много, она — инженер полка.
— Вот это да! Женщина — инженер истребительного полка?
— Товарищ больной, вам разговаривать запрещено, можно только слушать, — заметила вошедшая в палату сестра. — А вы, товарищи, понимать должны.
— Машенька, а помнишь, какой я был, и то поправился.
— Я-то помню, а вот вы забыли и не помогаете товарищу выздоравливать.
— Больше не будем, честное слово, не будем, — сказал Костылев.
Сестра окинула взглядом койки, поправила белые кудряшки и, тихо прикрыв за собой дверь, вышла.
— Хорошая девушка! — сказал Костылев. — За мной, как за маленьким ребенком, ходила. И выходила. Дни и ночи в госпитале проводит, когда она только отдыхает?
Заботы врачей и сестер делали свое дело. С каждым днем я чувствовал себя лучше.
— А что у меня оторвалось? — спросил я однажды Малышкина, вспомнив ощущения во время последнего полета.
— Ничего не оторвалось, было внутреннее кровоизлияние, теперь все позади. Пройдет две-три недели, и разрешу ходить.
Закончив осмотр, Малышкин передал мне привет от братьев Глинка. Познакомился я с этими замечательными летчиками на Днестре, когда их дивизия влилась в наш корпус. И сейчас мы оказались по соседству — братья лежали в другой палате нашего больничного корпуса.
Старший, Борис, был сбит истребителем противника и, раненный, выбросился с парашютом. Его подобрали наши танкисты. Это случилось во время самых жарких боев под Львовой.
Дмитрий Глинка оказался в госпитале, можно сказать, по воле злого рока. Когда Борис не вернулся с задания, все думали, что он погиб. Командир полка решил не говорить Дмитрию о гибели брата хотя бы несколько дней. Тут подвернулся удобный случай: кому-то нужно было слетать на прежний аэродром за оставшимися самолетами. Командир и послал Дмитрия с ведомым в командировку.
Погода стояла нелетная. В районе Кременецкой гряды самолет, на котором летел Дмитрий с напарником, был прижат низкой облачностью к горам. Летчик решил пройти между складками гор, но зацепился за сосну. Самолет разрушился и упал. Все члены экипажа погибли. Дмитрия и его ведомого спасла случайность. Они спали в кормовом отсеке, где обычно лежат чехлы. При ударе о сосну хвостовое оперение оторвалось и вместе с летчиками отлетело в сторону. Кроны деревьев смягчили удар — Глинка и его товарищ отделались сотрясением мозга.
Дмитрий попал в госпиталь на день раньше Бориса. Он долго был в бессознательном состоянии, а когда открыл глаза, увидел на соседней койке брата. «Вместе воевали, вместе в госпиталь попали», — шутили потом братья.
Через три недели, как и обещал Малышкин, я начал ходить и скоро почувствовал себя совершенно здоровым.
— Евгений Трофимович, — однажды спросил я его осторожно, — наверное, мне выписываться пора?
— Подожди, когда подойдет время, сам скажу. Твой сосед вон уже четвертый месяц лежит и ничего — терпит.
— У нас там скоро наступление должно начаться, а я здесь лежу.
— К наступлению успеешь, — сказал он так, словно ему была известна дата начала операции.
О том, что на фронте царит затишье, я знал из писем жены и товарищей. Боевая работа ограничивалась вылетами на разведку и прикрытием железнодорожных станций. Фронт накапливал силы.
Время шло, нетерпение мое росло. И вот однажды во время обхода Малышкин улыбнулся и сказал: «Что ж, истребитель, можно на комиссию».
Я чуть не подпрыгнул от радости, но доктор остудил мою прыть: «Разумеется, после двухнедельного отдыха».
Меня выписали и вместе с сержантом югославской армии отправили в подмосковный санаторий. Сержант был русский, он только служил в югославской армии стрелком-радистом бомбардировщика.
К нам присоединились еще два авиатора, и мы вместе сели в вагон электрички. Всю дорогу сержант с увлечением рассказывал о жизни и делах югославских партизан. Мы слушали так внимательно, что не сразу заметили подошедших к нам двух оборванных и исхудавших детей — мальчика и девочку.
— Дядя, дай хлебца, — тихо, почти шепотом сказал мальчик, протянув худенькую ручонку. Сидевший с нами майор вдруг вздрогнул и, схватив мальчика, крепко прижал к груди. Лицо у летчика побледнело, на глаза навернулись слезы.
— Сынок! — только и мог вымолвить он, целуя мальчика.
— Папочка, миленький, — заплакала девочка, обнимая колени отца.
— Доченька, доченька, — повторял майор и, не скрывая слез, целовал головку, худые щечки и крохотные ручонки дочурки. — Живы, живы, — приговаривал он, бесконечно счастливый.
— А мама где? — наконец опомнился майор.
— Мама там, в тамбуре, — сказал мальчик, прильнув к груди отца. За стеклянной дверью тамбура стояла у стенки изможденная женщина. Обливаясь слезами, она наблюдала встречу детей с отцом.
Майор, посадив детей на скамейку, бросился к двери…
Они долго стояли, крепко обнявшись, не произнося ни слова, муж и жена, нашедшие друг друга.
На первой же остановке они сошли. Майор просил передать, что отдыхать ему сейчас не время, надо заняться устройством семьи.
— До встречи на фронте! — сказал он однополчанину, с которым ехал.
Поезд тронулся, оставляя на перроне счастливую семью. Глаза у этих людей еще не просохли от слез, но то были слезы радости.
— Только на фронт, — сказал после некоторого молчания друг майора. — Надо бить гадов, бить без пощады, чтобы скорее могли встретиться дети с отцами!
— Вы не говорите в санатории, что я русский, — попросил нас сержант, — а то и слушать не станут.
— Они тебя и так примут за иностранца.
— Хорошо бы. Я сделаю вид, что не понимаю их, и буду настаивать, чтобы меня завтра же выписали.
В приемное отделение пришел начальник санатория. Сержант на ломаном языке доказывал, что ему немедленно нужно ехать на фронт, что он выполняет приказ своего командования. И надо сказать, у него этот номер ловко получился: начальник сдался.
В самом деле, можно ли отдыхать в такое время, когда товарищи дерутся, когда тысячи семей еще живут так, как семья случайно встретившегося мне майора? Нет, я не мог. На следующий же день добился комиссии. С документами в руках вышел во двор и неожиданно встретил Тамару. Моросил холодный дождь, с ее шинели стекала вода, на сапогах налипли куски глины. Вид у нее был такой, будто она несколько суток шла пешком по бездорожью.
— Наконец-то встретила, — вырвалось у нее, и мы бросились навстречу друг другу.
— Как ты здесь оказалась? — спросил я. — Не сон ли это?
— Неизвестность тяжелее всего, вот я на попутных и добралась, пока на фронте затишье, — ответила Тамара.
Легко сказать — добралась: из Польши до Москвы ехала на попутных машинах по запруженным войсками военным дорогам. Тряслась на пронизывающем ветру в открытом кузове грузовика…
Приди она в санаторий часом позже — и мы бы разминулись. И опять ей пришлось бы «голосовать» на дорогах, мокнуть и мерзнуть, добираясь в свой полк.
…Перед Малышкиным я предстал на другой день.
— Ну что ж, не мне комиссию проходить, тебе, — задумчиво и, как мне показалось, строго сказал врач.
У меня, как говорится, душа в пятки ушла. Я взмолился, упрашивая его замолвить хоть словечко.
— Хорошо, — согласился оп, — поговорю с председателем комиссии, но заранее ничего не обещаю. Ты же не закончил курс лечения.
Малышкин ушел, а мы с Тамарой остались ожидать решения.
Наконец он снова появился в дверях кабинета.
— Часа через два пойдешь на комиссию, — бросил он с улыбкой и удалился.
— Не волнуйся, все будет хорошо, — успокаивала меня жена.
Два часа мы проходили по госпитальному парку в ожидании комиссии.
Председатель, пожилой врач, после долгих расспросов предложил списать меня с летной работы. Тогда в разговор вступил Малышкин и убедительно опроверг его мнение.
— Ну, раз вы настаиваете — тогда другое дело, — сдался председатель.
В эту минуту Малышкин был для меня самым дорогим человеком на свете. Я не находил слов благодарности.
— Знайте, Евгений Трофимович, что первый фашистский самолет будет сбит в вашу честь, — сказал я, пожимая ему руку…
— Все в порядке, — объявил я Тамаре, выходя из кабинета.
— Ну, поздравляю, — обрадовалась она и, словно боясь, что врачи могут передумать, потянула меня к выходу.
Новая забота ожидала в отделе кадров, куда я явился за проездными документами.
— Ваша должность уже занята, — спокойно сказал кадровик, заглянув в толстую тетрадь, исписанную фамилиями. — Поедете на Первый Белорусский фронт.
— А какая должность в нашем полку свободна? — спрашиваю его.
— Должность заместителя командира полка, но ведь для вас это понижение.
— В этом полку я воюю не первый год, с ним и закончу войну, прошу направить меня именно туда, — решительно заявил я.
— С понижением?
— Это не имеет значения. Лишь бы в родной семье.
— Хорошо, если вы настаиваете, поедете в свой полк, но, повторяю, только заместителем.
К вечеру, пробившись сквозь плотную толпу военного люда, мы с Тамарой сели в вагон. Пассажиров тут было столько, что не повернуться, под потолком висело облако махорочного дыма. Но все это мало волновало: лишь бы ехать!
Через сутки добрались до Киева, здесь нужно делать пересадку. До прибытия нашего поезда оставалось еще несколько часов, и мы решили побродить по городу. Вместо улиц кругом были развалины. А сколько людей погребено под ними! Об этом мы узнаем позже — страшные цифры и факты. Очищая улицы, киевляне разбирали груды камней. Здесь же работали и военнопленные. Одни из них смотрели виновато, другие — враждебно.
На следующее утро наш поезд остановился на разбитой до основания станции Шепетовка. Говорят, ее разрушили наши штурмовики, уничтожая эшелоны противника.
Я выбрался из вагона глотнуть свежего воздуха и взглянуть, как тут поработали наши товарищи по оружию. Медленно иду по перрону, оглядываясь по сторонам. Вдруг среди множества незнакомых лиц замечаю лицо друга.
— Коля, Нестеренко! — крикнул я, еще не веря своим глазам. Ведь Нестеренко, как мы знали, погиб, разбился вместе с самолетом.
Но это был действительно он.
Мы бросились друг другу навстречу и крепко обнялись. Коля! Живой и здоровый! Только шрамы на лице… Я потянул его за собой, в вагон, познакомить с Тамарой. Он удивился: как это я, закоренелый холостяк, вдруг женился, не дождавшись конца войны.
— Ну а как твоя семья? — спросил я.
— Жена погибла, а дочка Люда у сестры, — с грустью ответил Коля.
— Расскажи, как жив остался, — тормошил я товарища, — ведь ты вместе с самолетом на глазах у всей эскадрильи упал. Знаешь, от той истребительной группы всего три летчика осталось: мы с тобой да Сенечка, он в нашем корпусе воюет. Тоже был не раз ранен…
— Вспоминать тяжело, — сказал Коля. — Помню только, как падал. Потом очнулся в темном чулане и никак не мог понять, где нахожусь. Попытался встать, не смог: все болит, будто под прессом держали. Чувствую, голова и рука перевязаны, а ног как будто совсем нет. Лежу на подстилке, через щелку свет пробивается, пахнет старыми кадушками, сеном и мышами. Не думал никогда, что действительность за сон можно принять. Оказывается, можно. Думал, вижу все во сне, только проснуться не могу…
Потом начало возвращаться сознание, вспомнил, как вылетели, как линию фронта перешли… И тут до меня дошло, что я на занятой немцами территории. Но где и у кого?
Пролежал я в этом чулане три месяца. Подобрали и спрятали меня колхозники. Когда я упал, к месту падения подбежали женщины, вытащили меня из самолета, раздели и побросали все в огонь — и форму и документы: немцев боялись. И остался я гол как сокол, нечем доказать, кто я такой.
Поправившись, двинулся на восток. Шел ночами. До фронта добрался, когда бои шли на Волге. Чудом остался жив при переходе переднего края. Если бы знал положение на фронтах, взял бы севернее и вышел на спокойный участок, а то прямо в самое пекло попал. Перешел ночью. Ну, теперь, думаю, у своих, разберутся. Но не тут-то было. Неделю под арестом находился. Потом дали автомат и послали на передовую. Воевал рядовым, через некоторое время присвоили звание сержанта, стали в разведку посылать. Радуюсь — поверили. Орден Красного Знамени получил, пока был в пехоте. Закончили окружение под Сталинградом, Паулюса забрали в плен, тогда только направили меня в запасной авиационный полк: к этому времени установили, кто я есть. На истребителях не летаю, переквалифицировался на штурмовика: все с азов начинал. Так-то вот…
Ночью Нестеренко сошел на одной из станций западнее Львова, а мы с Тамарой доехали до последней действующей станции. Дальше уже был фронт.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.