Бенцы, или Мизогинизм как часть мизантропии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Бенцы, или Мизогинизм как часть мизантропии

Кровь моя холодна.

Холод ее лютей

реки, промерзшей до дна.

Я не люблю людей.

ИБ. Натюрморт, 1971

Ты всегда подозревал, что ты сам, возможно, так же ужасен, как дракон, и в определенных обстоятельствах ты можешь вести себя так же мерзко, как он. То есть ты всегда предполагал, что в тебе больше от монстра, чем от святого Георгия.

ИБ о самом себе – Дэвиду Монтенегро, 1987

…Я не чувствую себя нобелевским лауреатом. Чувствую себя просто исчадием ада, – как всегда, как всю жизнь. Я просто достаточно хорошо себя знаю – что я такое, какой я монстр, какое исчадие ада… Достаточно взглянуть в зеркало… Достаточно припомнить, что я натворил в этой жизни с разными людьми.

ИБ – Томасу Венцлове, 1988

…Когда мне было двадцать два или двадцать три года, у меня появилось ощущение, что в меня вселилось нечто иное. И что меня, собственно, не интересует окружение. Что все это – в лучшем случае трамплин. То место, откуда надо уходить. Все то, что произошло, все эти «бенцы», разрывы с людьми, со страной. Это все, при всей мелодраматичности этих средств – а в жизни других нет, – это всего лишь иллюстрации такой тенденции ко все большей и большей автономии. Которую можно даже сравнить с автономией если и не небесного тела, то, во всяком случае, космического снаряда.

ИБ – Аманде Айзпуриете, 1990

Казалось, ты расквитался с прошлым раз и навсегда, сжег за собой мосты и корабли, сменил, как змея, кожу и начал vita nuova. Mixed metaphor, снова слышу твой замогильный голос, на что я: «А как насчет Шекспира – у него метафора на метафоре и метафорой погоняет?» – «Не читал» – имея в виду по-английски. В самом деле, пастернакова Шекспира предпочитал Шекспиру шекспирову, хотя Лозинский точнее – очередной твой подъё* Пастернаку, а тот не давал тебе покоя: как поэт, как прозаик, как нобелевец и как еврей-отступник.

Кое-какие заусеницы, конечно, остались. По нашему семейному убеждению, жена у тебя была хоть и любящая, но не любимая, то есть, по Аристотелю, она как любящая была божественнее тебя любимого.

Ты, правда, уже был любящим – да еще каким! – то есть божественным в Питере, но потом ударился в противоположную крайность, низвергнув любимую с возведенного тобой же пьедестала с помощью нехитрой теоретической уловки: объект любви – ничто в сравнении с самой любовью. В конце концов, что такое любимая женщина как не творение любящего, а сама по себе – пшик и фикция? Можно сказать и так: скорее ты любил свою любовь к ней, чем ее самое. Твое отрицание живого объекта собственной любовной лирики рикошетом задевало всех остальных женщин, даже самых тебе близких. В самом деле, как могла сочетаться стойкая твоя мизогиния с любовью к женщинам вообще, к жене конкретно, да хоть к дочери? Эти метаморфозы – превращение влюбленного в мизогиниста и последующая женитьба мизогиниста – и являются одним из главных сюжетов этого жития несвятого.

С увяданием мужественности, но с прибавлением славы усилился приток к тебе женщин: вешались на шею, отбоя не было – в обратной пропорции к нужде в них: чем меньше женщину мы любим и прочее. Аристотеля ты цитировал теперь в вольном пересказе Фицджеральда:

– Как легко быть любимым, как трудно любить…

– Кому как, – скромно потупив очи, возражала юная жрица любви.

– Как сказал один герцог или кто он там, из двух любовников один любит, а другой только позволяет себя любить. Вопрос, кто из них в выигрыше.

В конце концов у тебя выработался стойкий иммунитет к женщине как таковой. Ты рассматривал ее с холодным расчетом на предмет получения того минимума физических утех, который положен тебе как мужику. «Любовь», «люблю» отсутствовали в твоем лексиконе по отношению к реальным женщинам, само буквосочетание стало казаться тебе непристойным либо смешным.

Пусть даже мизогиния часть мизантропии, а твоя мизантропия притча во языцех, вот твой постулат, дословно: к определенному возрасту, считал ты, любой человек – гомофоб, и ненавидит род людской за редкими исключениями (и на том спасибо). Включая самого себя, добавлял ты милостиво. Как будто от этого легче другим!

И еще одно противоречие: коли ты мизантроп, то не жди, а тем более не требуй любви к себе от других. Мизантропство – полбеды, хуже – кокетство мизантропством. Ты был мизантроп-кокет. Точнее: и мизантроп, и кокет мизантропством.

У тебя, правда, человеко– и себяненавистничество с детства, сам признавался. «Достаточно глянуть на себя в зеркало – монстр и есть монстр, – говаривал часто, скорее опять-таки игриво, чем покаянно. – Чего только не натворил я с людьми. Особенно с близкими».

Считал себя «исчадием ада» и то же самое выражение применил в статье о своем тезке, за 13 лет до смерти которого ты родился и в честь которого был назван: «Недаром» – это твой, а не мой коммент (хихикая). Да и «Одному тирану» – это, конечно же, обращение к самому себе. Изначальный импульс поэзии определял как потребность услышать собственный голос. Монологичен до мозга костей, а излюбленный жанр эпистол или разбивка на диалоги – игра с самим собой в поддавки. Все твои горбуновы и горчаковы, туллии и публии и прочие dramatis personae – не что иное, как раздвоение (увы, не шиза, а прием) твоей личности. Alter и atra egi. Способность слушать другого – на нуле, а отсюда уже его полная неспособность к усидчивому чтению – не прочел ни одной более-менее крупной прозы, включая те, которыми восхищался. Тем более – которые ругал. Само собой, невосприимчивость к окрестному миру (не только к природе) – окромя самого себя ничего больше не видел и ничем больше не интересовался. Склад ума – а не только характер – нарциссианский. С той поправкой, что Нарцисс, глядя на свое отражение, может каяться и казнить себя сколько угодно, получая от этого скорее удовольствие, чем наоборот, но не поздоровится тому, кто скажет ему то же, что он говорит сам себе, пусть даже один в один либо эвфемизмами.

Вот, кручусь вокруг да около, а что-то главное упускаю.

После женитьбы, хмыкая, говорил:

– Теперь я – моногамный мизогин, как один скандинав сболтнул про другого.

Сноска: Георг Брандес – о Генрике Ибсене.

Твое матримониальное счастье у нас дома было под бо-о-ольшим вопросом. Ну, ладно мама – у нее были (возможно) на то субъективные причины. Ладно я, хоть я и отрицаю за собой какие-либо поползновения, каковые могли исказить объективное восприятие его женитьбы. Кто вне подозрений, так это папа. Даже если он ревновал маму к тебе, то, наоборот, должен был радоваться, что тот, наконец, уполз в семейную нору. Однако и папа сомневался.

Со второго лица на третье – путем остранения от объекта исследования. Перед следующей многоголосой главой, когда автор и вовсе устраняется, дав слово четырем персонажам.

– Тихая пристань, – сказал ИБ как-то, но никто так и не понял, что именно имелось в виду.

– Могила еще тише, – тут же встряла я с присущим мне тактом.

ИБ согласился:

– Воробышек, как не всегда, прав.

Женоненавистничество ИБ многопричинно – от изначальной любовной травмы до кордебалета, который крутился вокруг него еще с питерских времен, предлагая ассортимент различных услуг, включая те самые. Баб у него было без счета, а могло быть еще больше, но перелетев через океан, ИБ не то чтобы стал в этом деле щепетилен – скорее брезглив. И брюзглив: «Не в ту минжу сунулся», – мог сообщить после разочаровавшего коитуса. Все стало наоборот, чем у нормальных людей: не баба, а ИБ жаловался, что баба тебя разочаровала. Баба или бабы? Сам определял это как «смену координат, точнее ориентиров»: там – романтические и романические, здесь – литературные, метафизические:

– Любовь слишком мгновенна. Отлюбил, а что потом делать? Работа длится дольше. Вот я и выбрал.

А когда шебутной «Вова Соловьев» напечатал к 50-летию гения-лауретата панибратский юбилейный адрес, вызвав взрыв недовольства у друзей и клевретов, ИБ, не вдаваясь в подробности, взял статью под защиту:

– Название хорошее: «Апофеоз одиночества». Человек – существо автономное. Чем дальше, тем больше. Я уж не говорю о смерти. Один как перст. То есть куда больше! Пусть не небесное тело, а космический снаряд, скажем? Спасибо судьбе, что в моем случае она подтвердила это физически. Все мои бенцы, то бишь разрывы – с друзьями, с бабами, со страной, – есть стремление к абсолюту. Как сказал классик из нелюбимых? И манит страсть к разрывам, да? Свобода? Она же одиночество. То есть смерть. Ее-то я и выбрал. Самолично пересадил себя на другую почву. Прижился – да, но с неминуемыми потерями. А если начистоту, сократил свой жизненный срок. Жизнь, как басня, ценится не за длину, а за содержание – это мы уже вроде проходили, да? Кто это сказал, детка?

– Сенека, – голос детки.

– Так вот, хоть и Сенека, а неправ. Жизнь – что человеческая, что муравьиная, что мушиная – вообще не ценится. Ни природой, ни этим, как Его, каждый раз забываю? Ну да: Богом. А Бог терпеть не может жалоб. Помимо того, что моветон, каково Ему выслушивать жалобы на самого себя? Нашли на Кого жаловаться. А главное – Кому! Человек – стрингер по определению, вся жизнь в условиях высокого риска. Если уж кому на Него жаловаться, то черту. В отличие от Его сыночка, я не возоплю на кресте «Пошто меня оставил?» Околеванец – условие жизни, а на кресте, на электростуле или в собственной постельке – разница чисто формальная. Коли человек одинок в смерти, и никто ему в этом деле не в помощь, то и в жизни – тоже, несмотря на иллюзион, с помощью которого мы коротаем время до смерти.

Смерть нам явлена при жизни – это наши о ней мыслишки. Жизненная суета и есть последний заслончик, которым я отгораживаюсь от мыслей о смерти, не даю им овладеть мной. Чтобы не сойти с ума от смертной тоски. А иллюзии, увы, выпадают к старости, как зубы – все до одной. Вставная челюсть иллюзий, ха-ха! Вот Паскаль – тот как задумался на эту тему, так до самого конца ни о чем другом больше думать не мог. Крыша у него поехала, когда до него дошло, что жизнь и есть смерть. Пусть и медленная. Полная противоположность твоему Сенеке. Вот кто был не промах. Подошел к самому краю, но железно так, как только стоики умели, сказал себе: если хочешь ничего не бояться, помни, что бояться можно всего. И я как-то держусь, хотя от мыслей о смерти меня отделяет еще меньше, чем от самой смерти. Пока что. На этой паскалевой шкале одиночество – это человек в квадрате. И я одинок абсолютно, несмотря на массовку. Вывод: я – человек в кубе. Паскаль был одинок в энной степени, ибо отказался от массовки и остался с безносой один на один. А апофеоз или наоборот – это как посмотреть. То есть взгляд со стороны. Что мне по фигу.

– Итак, мы для тебя массовка, – обиделась мама.

– Если мы для тебя массовка, то и ты для нас массовка, – выровняла я наши отношения, чтоб не задавался.

Знаменитую апологию одиночества и самодостаточности Ницше – немногие мне нужны, мне нужен один, мне никто не нужен – ИБ трактовал как эвфемизм онанизма, который есть верность самому себе и при определенных условиях предпочтитетельней романтических и романических связей, ибо те требуют душевных трат. Этой теме – душевной и эмоциональной экономии – посвящено нигде пока что не опубликованное стихотворение «О преимуществах мастурбации» – отстоявший итог печального любовного опыта ИБ, деперсонализация секса как такового.

– Либо проституция. Что советовал Персий Флакк? Воробышек, заткни уши! «Когда в тебе воспылает бурное и неудержимое желание, излей накопившуюся жидкость в любое тело». Венера без Эроса. Нет, не Венера, а Муза, а с ней любовь с годами все безответней. Деперсонализация любви: все равно с кем. Умирать буду, вспомню, как девушка у стойки улыбнулась мне в открытую дверь и пальчиком поманила, когда брел мимо по какой-то привокзальной римской вие. Не путать с Вием! Скорее всего бля*ь, но кто из них не бля*ь! О присутствующих помалкиваю.

Да и лучше априорно считать бля*ью, чем опять же априорно – идеалом. Зависит от точки отсчета: в одном случае, баба выигрывает, в другом – проигрывает. Мужик сам толкает женщину на ложь, творя из нее кумира, любая трещина в котором – катастрофа для него. Или другая история. В поезде Милан – Венеция напротив сидела, с дедушкой Зигги на коленях и карандашом в руке, но все время отвлекалась и карандаш посасывала – вот-вот! – напропалую со мной кокетничая. Само собой – молча. Сплошные флюиды, будто никого, кроме нас, в вагоне нет.

Почему не откликнулся? По незнанию итальянского? Из-за Марины?

В бейсменте, когда мусор выносил – поворошил рукой в брошенных шмотках, а под ними бездомная девочка, смотрит на меня спросонья дивными своими глазами – как короткое замыкание. Снова сбежал.

Еще одна нищенка с юным интеллигентным лицом в темном углу Коламбус Серкл – еще одна упущенная возможность, жжет как изжога.

А вчера в ресторане попридержал дверь, пропуская ужасть как красивую негритянку – и снова искра промеж нас. Ни одна из них никогда меня не вспомнит, а я помню всех и торчу на них будто это было вчера.

А меня, наверное, помнят те, кого я начисто позабыл. Да и что такое любовь? Абсолютная случайность – что встретил именно эту, а не ту. Миражистая жизнь, не врубаюсь. Ну что, в самом деле, я на Марине застрял!

Женился бы лучше на той привокзальной бля*и: там хоть знаешь что к чему и что почем, никаких иллюзий. Из бля*ей, как известно, самые лучшие жены: они свое уже от*лядовали. А хуже всего девственницы – у них все впереди, дай им все попробовать да сравнить, у кого толще.

На этой фразе мама демонстративно нас покинула. Папа остался – из солидарности: как мужчина. А я как кто? Как девственница. Хотелось все про себя узнать заранее.

– Любите самих себя – этот роман никогда не кончается, – цитировал он в сотый раз понятно кого и в ответ на мое «чем ты и занят всю свою жизнь» мгновенно парировал следующей цитатой:

– Если идешь к женщине, захвати с собой… – что? Плетку! Где моя плетка, чтобы отшлепать эту женщину-ребенка?

Весь состоял из цитат, человек-компендиум, цитаты как костыли, но коверкал их на свой лад, перевирал, извлекал боковой либо обратный смысл.

Здесь потребуется сноска, хотя, наверное, ее следовало сделать значительно раньше. Почему никто меня не стеснялся и говорили в моем присутствии о самых интимных вещах и употребляли ненормативную лексику – и не только лексику? Так уж повелось у моих продвинутых родаков в отношении их единственной дитяти. Они исходили из того, что в школе и на улице я слышу – или услышу – кое-что почище, а потому надо приучать дочь сызмала. Да и не только разговоры. С раннего детства я видела моих парентс голыми, папа бы, может, и застеснялся, но моя преодолевшая стыд мама заставила и папу не стесняться своей голизны при мне:

– Пусть видит, что вы из себя представляете, чтобы потом никаких иллюзий.

Было дело: однажды застукала их и вовсе в фривольной ситуации, хоть и под одеялом – к сожалению. Мама не растерялась:

– Теперь видишь, каким элеметарным способом ты была сделана, – сказала она, выглядывая из-под папы.

– Чур, братика! – сказала я.

– А ну, марш отсюда! – скомандовал папа, хотя я предпочла бы остаться, чтобы досмотреть до конца, но мама сказала, что зрелище более-менее однообразное и конец мало чем отличается от начала.

Не сказала бы! Одна звуковая дорожка чего стоит – слушать интересней, чем смотреть! Мне было тогда 11, а досмотрела-дослушала уже по телеку пару месяцев спустя, завершив таким образом свое сексуальное образование (теоретически). Кстати, тот фильм, помню, мы смотрели всей семьей, и папу-маму, уверена, он возбудил, в то время как у меня вызвал только здоровое любопытство.

Они таскали меня с собой повсюду, я такого наслышалась в детстве – меня ничем не удивишь, по сравнению с тогдашними впечатлениями моя нынешняя взрослая замужняя жизнь – сплошная невинность. Вот они, плоды современного воспитания! Во взрослых компаниях привыкли ко мне настолько, что совершенно не стеснялись в выборе сюжетов и слов, а ИБ, будучи кокет и жеманник, перед тем, как что-нибудь выпалить, шутливо предлагал мне заткнуть уши или по кинуть собрание, надеясь смутить меня таким образом, да не на ту напал.

Все эти его довольно однообразные шуточки продолжались, когда я стала взрослой – как будто я ею и не стала. Но именно благодаря этому нашему возрастному неравенству, отношения наши как раз и выровнялись, несмотря на его тиранство-паханство по отношению к остальной публике. Баб тиранил не меньше, чем мужиков, словно мстя им за ту свою давнюю обиду. Приставучих и вовсе презирал, а особенно тех, с кем прежде «обожались и обжимались» (его словечки). Философия ИБ после Катастрофы сводилась к довольно простому правилу: зачем вся дева, раз есть колено. Одно и то же колено ему быстро приедалось, связи были поверхностными, случайными, одноразовыми, предпочитал по-быстрому. За одним только исключением, о котором, не знаю, буду ли. И не считая кратковременной все-таки, ввиду смерти, женитьбы. Чего всеми силами избегал, так это возобновлений и продолжений: «В одну и ту же дважды? Да ни за что! Имею в виду реку».

Гераклита перевирал постоянно, трактуя каждый раз на новый лад:

«В одну и ту же ямку снаряд не падает. По Гераклиту». Или по поводу встречи с уже помянутым мной подонком, нагрянувшим из Питера:

«Супротив Гераклиту, в одно и то же говно вляпался дважды». Еще одна форма его борьбы с тавтологией?

Одной здешней диссертантке, с которой у него были трали-вали в Питере, наотрез отказал, заявив, что после сердечной операции импотент, что было не совсем еще так, хотя удивление по этому поводу и фантазии на этот счет были утрачены, эрекция возникала по сугубо физическим причинам: переполненный мочевой пузырь либо тряска в автобусе. Откуда я знаю? Его собственные слова. «Еще во сне, – добавлял ты. – По совсем уж невнятным причинам».

Кстати, знаменитое «конец перспективы» – внимание бродсковеды! – относится именно к вагине, а никак не к политике.

Даже Л. не удалось его соблазнить, а эта абсолютная фригидка знаменита именно тем, что коллекционировала гениев. И негениев тоже.

Не было в иммиграции мало-мальски подающего надежды литератора, которого бы она не поимела. «Сквозь ее пи*ду прошла вся литература в изгнании», – говорил про нее Довлатов, сам не избежавший призыва. Как может быть толпа из одного человека, так одна женщина может представлять из себя целый бля*оход, а тем более такая бесстрастница, как Л. В конце концов спилась и стала литературным критиком.

– Он мне лазил под юбку, – утверждала она под пьяную руку.

– И всё?

– К сожалению.

Даже если ИБ, действительно, лазил ей под юбку, в чем я сильно сомневаюсь, то инициатива все равно исходила не от него. Сама видела, как, усадив гостя на диван, она лезла через него, чтобы открыть фрамугу, то есть подставлялась. В связи с ней ИБ рассказывал о своих подростковых переживаниях, когда парикмахерша терлась минжой (любимое его словечко) о его руку, лежащую под простыней на ручке кресла, а он не знал, что делать. Так и остался с замершей рукой на всю жизнь, жалел до конца дней.

Что я заметила: в вопросах секса даже у таких преждевременных старичков типа ИБ остается что-то инфантильное, хоть он и перестал удивляться. Самая невинная из нашего гендерного сословия испорченнее в душе, чем самый Дон Жуан из их. Тот же Казанова – сущий ребенок! К сожалению, во всем остальном ребенок в ИБ как-то испарился, хоть он и повторял: чтобы не впасть в детство, оставайся в нем навсегда. А сам как-то рано повзрослел, а потом преждевременно постарел – состарился. Что не могло не сказаться на стиховом потенциале.

Американский мизогинизм ИБ (все-таки лучше, чем словарная мизогиния) был в том числе реакцией на его российскую влюбчивость.

Там он был большой ходок, хоть и любил одну женщину, а та оказалась блудней и курвой с рыбьей кровью. Так он сам говорил. А потому влюбчив да отходчив – все его питерские романы носили мгновенный характер, продолжения не имели: спринтер в этих делах. Влюбчивый однолюб, а однолюб, как известно, может сделать несчастной только одну женщину. Ее и себя. Что и произошло.

– Хронический случай, – объяснял он всем желающим. – Вирус в крови. Вывести можно только со всей кровью. Как сказал опять-таки не я, а жаль: высокая болезнь. От себя добавлю: неизлечимая. Единственный эскулап – небезызвестная мадам. Безносая и с косой.

У меня есть доказательство, что ИБ до самой смерти любил только МБ, и в надлежащем месте я это доказательство предъявлю. Если решусь. А не решусь, читателю ничего не останется, как поверить мне на слово. Остальные бабы – как он говорил, ляфамчик – были для него на одно лицо. Точнее – на одну муфту. Отношение: от равнодушного до презрительного:

– А ты замечала, детка, что все чудища в греческих мифах – женского рода: гарпии, мойры, эринии, горгоны, химеры, ехидны и прочие граи и Ламия?

– Что еще за граи и Ламии?

– Ну, знаешь, не знать грай и Ламии! Граи родились старушками, и у них на троих был один глаз и один зуб – пользовались по очереди.

А Ламия на сон грядущий вынимала из орбит свои глаза, как не я свои зубы, и те продолжали за всем следить, пока она спала. Недреманное око, но во множественном числе. Вот что такое женщина! Суккуб. Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй.

Если бы не та его личная Катастрофа, ИБ, может, и мизогинистом не стал. Кто знает: ни мизогинистом, ни иммигрантом, ни нобельцем, ни сердечником. Жил бы себе и жил в Питере до сих пор. О это сослагательное наклонение…

Пусть прозвучит кощунственно, но должен быть благодарен Марине за измену. Без той измены он, может быть, и не смог бы реализовать свой потенциал. Потому он и раздул любовный эпизод до размеров жизненной катастрофы, мыльной опере придал трагические черты – из творческого инстинкта. Катастрофа – его главный литературный, поэтический и карьерный импульс. Как поэт и как человек он сформирован Катастрофой, которую создал все-таки сам, пусть и из жизненного материала. Можно сказать и так: он есть причина и следствие той Катастрофы. Его так называемое мужество в тюрьме, на суде и в ссылке – по причине его эмоционального перерасхода: у каждого есть свои квоты, он весь истратился на любовные переживания. Отсюда его равнодушие к внешним перипетиям жизни да и к ней самой – он был ведом судьбой, жизнь по барабану. Он как бы попал в иное ведомство: парки уже плели и расплетали нить его судьбы, голос нарсудьи доносился до него глухо, издалека и не имел большого значения.

Было бы упрощением сводить литературную карьеру ИБ к реваншу за любовное невезение. Что несомненно: та неудача стала главной подпиткой не только его поэзии, но и его судьбы, из человечьей беды он извлек литературную выгоду, вырвал победу из рук пораженья, творил себя и свою жизнь всей силою несчастья своего. Слово в слово.

В качестве примера приводил великого британского меланхолика лорда Теннисона, который написал классное стихотворение, вдохновившись разгромом британского отряда в Крымскую войну и гибелью капитана Чарлза Нолана: вырвал трофей из поражения. И еще рассказывал о музее человеческих неудач где-то в Ново Скоше. Фразу о tristesse после случки я уже приводила. «Посткоитальные страдания юного Вертера», – шутил он уже в Нью-Йорке. И перевертыш американской поговорки как постулат: цепляйся за седло сбросившего тебя коня.

Что касается женщины как таковой, то ее общедоступность – особенно замужней – стала смущать его инфантильно-романтическое сознание, живо напоминая, как разом потерял он двух близких людей – любимую и друга. Не простил ни той, ни другому, хотя связь у тех была случайная, мимолетная. «Перепихнулись – и всех делов», – объясняла его бывшая подружка, а друг будто бы даже подвел под это дело довольно замысловатое основание – философскую базу, как он говорил.

Мол, на самом деле, это был перенос латентной страсти к другу на его подругу, сексуальный эвфемизм из-за предрассудочной нерешительности перейти с ИБ на «ты» и трахнуть. Говорю со слов Довлатова, а тот мог, конечно, и передернуть, подвести под образ ДБ, которого относил к породе достоевских персонажей, а те любую свою гнусь объясняют высшими материями.

Что верно, так это что объектом творческого либидо ДБ был сам ИБ, а не МБ. То есть в переносном смысле. Не как муж, но как пиит. Но поединок с поля поэзии, где был обречен на проигрыш, ДБ перенес на любовное и взял-таки реванш за литературное поражение, уязвив и унизив друга, в котором видел соперника, а тот в нем – нет. ИБ был так забалован не только литературными, но и любовными успехами, что его мужское ego просто не успело приспособиться к такому провалу. А что, если не только Дима Бобышев, но и Марина Басманова – оба брали реванш? За чт? – было обоим. Но я пишу не их парный портрет, а жизнеописание ИБ. Он не привык к поражениям, потому это и стало Катастрофой. Она же – вдохновение. ИБ был романтик, трагедия – его муза.

Жизнь ИБ – как личная, так и поэтическая – делится на два периода: до Катастрофы и после Катастрофы. Все остальные принятые у исследователей периодизации – до суда и после суда, до ссылки и после ссылки, до отвала и после, до Нобельки и после Нобельки – условны, а то и вовсе вздорны.

С его точки зрения, не столько само сношение, сколько антураж был с подлянкой – снюхались они, когда гэбуха обложила ИБ со всех сторон, до ареста осталось всего ничего, все уговаривали ИБ остаться в Москве, но он, чуя неладное в любовном тылу, примчался в Питер – само собой, на самолете, на поезд у него никогда не хватало терпения, – где его тут же и схватили. Кто знает, отсидись он в столице… Но опять-таки, не было бы тогда и его великой судьбы, не говоря уж о внешних знаках – суд, слава, ссылка, отвал, Нобелька и проч. В том и суть, что гения судьба тащит силком, а этот и не отбрыкивался, эмоционально расслабленный и равнодушный ко всему – включая арест, суд, дурдом и ссылку – кроме измены-предательства. ИБ подловили там, где он менее всего ждал подвоха. А счеты с гэбухой и советской властью – мелководье по сравнению с той бездной, куда он летел вниз головой по вине ли друга, подружки или своей собственной: разберемся вот-вот с их же помощью.

Безотносительно к контексту, супостат и супостатка, как я уже вроде бы упоминала, были единственными гоями в его разношерстой во всех других отношениях питерской компашке. Наше семейство не в счет, ибо со стороны.

Его подружка так и застряла в Питере, а бывший друг, который осудил ИБ за отвал в виршах и устно («Сейчас ты в заграничном том пределе, куда давно глаза твои глядели»), сам вскоре женился на американке русского происхождения, переехал в Америку, переженился на русской еврейского происхождения и сетовал, что ИБ, в отместку, перекрыл ему здесь кислородные пути. На самом деле прямого такого указания со стороны мэтра не поступало, но мир литературной иммиграции и сопредельный ему мир американской славистики – это тесное гетто, члены которого, сочувствуя либо угождая страдающему гению, подвергли литературного Иуду пусть не тотальному, но довольно чувствительному остракизму, который закончился только после смерти ИБ, и Иуда стал выпускать книжку за книжкой с совсем даже недурными виршами. Вообще, из ахматовских сирот Бобышев, после ИБ, – самый талантливый, пусть и с большим от лидера отрывом. Он долго – дольше других – сдерживал свой вспоминательный зуд, но в конце концов и он включился в «волшебный хор» посмертных мемуарщиков, выдав свою версию их совместной истории, предварительно оглашенную им в стихах. Тем не менее я заставлю его говорить в этой моей книге как на духу. Или – на исповеди у психоаналитика. Пусть сравнит свои мемуары со своим же монологом, мною за него сочиненным.

Еще в Питере, подростком, я осуждала именно его, а ее жалела (с кем не бывает!), но все равно удивлялась, что ИБ восстановил с ней (почему тогда не с ним?) отношения и заделал ей ребеночка. Что бы там ни говорил в свое оправдание Сальери, сваливая вину на Марину, инициатива на самом деле исходила от него, без разницы, кто первым скинул исподнее. Девица она была шальная, но я и теперь ее жалею.

Тем более в свете того мстительного антилюбовного стишка, который ИБ сочинил в качестве эпилога к своей любовной лирике.

– Лучшее, что в этой жизни написал, – насмарку, весь душевный капитал в нее вложил, а теперь, сама понимаешь, – банкрот, – хныкал он, а ее с тех пор иначе, как лярвой, курвой, зае*анной дамой и спящей – со всеми – красавицей, не называл, и свой уход трактовал как бегство от тавтологии – тавтологии секса, тавтологии любви, тавтологии семейной жизни.

Эврика! Его страх тавтологии – это страх жизни.

– Выбирая то, что привлекает других, обнаруживаешь свою собственную вульгарность. Подруга напрокат? Подержанная баба? Делить любимую женщину с другом? Дефиниция друга: будущий враг. Не говоря о гигиене: все равно, что пользоваться с кем на пару одним презервативом.

– Фу, какая гадость! – сказала мама.

– Вот именно! Ладно, пусть будет эвфемизм: одной зубной щеткой.

Что дела не меняет. Никогда не понимал и не приму феномен женской полигамии. Бля*ь можно трахать, но не любить. Любить можно только то, что принадлежит лично тебе. Любовь – это частная собственность, а красота – тайна за семью замками. Общедоступной красоте место в музее восковых персон или в борделе.

– А как же Клеопатра?

– Жуткая уродка! Одно – на экране, когда ее там разные Вивьен Ли, Лизы Тейлор и Сони Лорен изображают, другое – в жизни.

– Ты ее видел в жизни? – поинтересовалась я.

– Я ее видел в музеях, детка. Стат?и сохранились. Толстая такая коротышка в полтора метра с длинным-предлинным носом. Как ты знаешь, будь нос Клеопатры покороче – иное было бы лицо мира. Но Паскаль и представить не мог, что у нее нос, как у Сирано де Бержерака. Он бы тогда Клеопатру заменил Еленой, которая тоже изменила лицо мира, пусть древнего, собрав у Трои тысячи кораблей, что наш поэт смог сосчитать только до половины. Клеопатра! А личико у этой карлицы – в ореоле черных, как смоль, завитков. Отсюда изометафора: заплетенные в волосы змеи. Жгучая брюнетка. Семитский тип, короче.

В его устах – антикомплимент. Хотя его окружение и состояло по преимуществу из евреев, его гарем, напротив, носил интернациональный характер с весьма редкими, случайными вкраплениями соплеменниц, связь с которыми он приравнивал к инцесту. По преимуществу блондинки, большинство гойки, по этому разряду я и проходила, помимо личных качеств. Из его изречений: «Мало того, что сало русское едим, так еще и девок русских е*ем». При чем здесь сало?

– Значит была сексапилка! – предположила я.

– Да, сексапилка. В том смысле, что ее пилили все, кому не лень ночи напролет. Хоть и шла по дорогой цене. Заманиха. Шмара. Проходной двор. Мужиков привлекала не только царским саном, но и запахом спермы, который и был ее главным благовонием. Есть такие охотники – по живому следу, чужая сперма их дико возбуждает. Бобышев, например. Плюс колхозно-кибуцное сознание. То есть недостаток воображения, да? Я не из их числа. Учти на будущее: голая баба возбуждает пять минут, одетая или полураздетая – всю жизнь. Вот тебе пример из личной практики: будь у Марины телефон на дому, я бы так, наверное, с ума по ней не сходил. Являлся к ней, чтобы услышать ее голос, а сама звонила крайне редко. Да еще переть через весь город – с Пестеля на Глинку! Любовь – это бег с препятствиями. А то, что уже было в употреблении – извиняюсь. Да, индивидуалист. Да, собственник. Любовь и есть собственность. Как и поэзия.

Папа говорил, что ИБ переживал предательство друга чуть ли не сильнее измены, а ту списывал на физиологию – его мозги не могли переварить не измену как таковую, а саму возможность измены, заложенную Богом в любой женщине:

– За что и пострадала Дездемона, а не за гипотетическую измену, которую совершала мысленно и неизбежно совершила бы на самом деле – с тем же Кассио, например, который ей куда более адекватен, чем экзотический Отелло, а тот потому и сходит с ума, что ей не пара.

– Ну и что? К чему ты клонишь? – раздраженно сказала мама.

– А к тому, что все бабы – бля*и.

– Ну уж все… – примирительно сказал папа.

– Пусть докажут обратное.

– А как насчет презумпции невиновности?

Это я.

– Мы не в юридическом мире, а в физическом. Точнее – физиологическом. Где, наоборот, презумпция виновности. Не на деле, так в потенции.

– А как насчет импотенции?

Опять я.

– В том-то и дело, что бабе импотенция не помеха. Иные фригидки – почище любой нимфоманки! Говорю на основании собственного опыта.

– Который возводишь в универсальный.

Это, конечно, мама.

– А на какой еще опыт мне ссылаться?

– На женский! – снова встреваю я, у которой этого опыта, увы, еще не было.

– Еще чего! Мой единственный опыт: скромница – она же скоромница. Разницу сечете?

– Одна буква! – кричу я, но он не обращает внимания.

– На вид монашенка, но мы-то знаем, что такое монастырь на Руси.

Эпицентр разврата! Кто им позволил казаться такими неприступными и невинными!

– Бог, – высказался, наконец, и папа.

– Мужик должен хоть раз схватить триппер – чтобы знать, что такое баба!

– Такой мальчишечник у вас начался, что нам с Ариной здесь делать нечего, – сказала мама.

– Я же не о присутствующих! Про них, а не про вас! – взмолился ИБ.

– А теперь представь аналогичный разговор про евреев, а когда ты вскакиваешь, чтобы дать всем в рыло, тебе говорят, что не о присутствующих.

– Сравнила!

– Нас дискриминировали дольше, чем вас, – сообщила я.

– Недодискримировали!

С той самой любовной травмы и невзлюбил человечество – обе его половины. Или раньше? Хоть он и менял постоянно причину ухода из школы – от бунта против тирании до классической неуспеваемости, из-за чего даже остался на второй год (двухарь по английскому!), но часто у него прорывалось, что просто стало невмоготу видеть морды как учителей, так и однокашников. Вот я и говорю, что мизантроп с малолетства. И его жестокость следствие его романтизма. Или идеализма? К примеру, считал идеалистом Гитлера, который ничтожил мир, потому что не нашел для себя места и счел не соответствующим идеалу (евреи, те вообще выпадали из его идеальной конструкции). Идеальным примером идеализма считал Прокруста с его испытательным ложем. А как соотносились в его представлении он сам и его идеал? Себя скорее жалел, чем любил. Любить – не любил никого.

– Я слишком долго тет-а-тет с собой, чтобы себя любить. Притерся, свыкся, надоел, ничего от себя нового уже не жду. От других – тем более. Кин? не будет. Хоть и обрыдл давно самому себе, но предпочитаю одиночество общению. Да и квота негативных ощущений у меня – через край. Жаль, по факту своего рождения не могу быть антисемитом. Хотя Торквемаду взять – основал инквизицию, чтобы бороться со своими соплеменниками. Или Шарло. Что говорил этот лысый коротышка нордическому красавцу Фридриху? «Я бы, грит, евреев ненавидел еще больше, но не могу. Потому, грит, что именно они делают революцию».

Любимое его присловье: «Не бойтесь обижать людей». Что ИБ и делал постоянно и на чем мы в конце концов разбежались, когда его мизантропство рикошетом задело и меня, хоть он потом и оправдывался, что не подозревал о наших с Артемом отношениях. И любовная обида его юности – объяснение, но не оправдание. Понять – не значит простить (пусть шаблон). Или еще раньше, когда Александр Иванович тиранствовал и ремень гулял по заду будущего гения русской поэзии?

Папаша был дубоват, брутален и груб – чистый совок, горд, что угадал родиться 7 ноября в день Октябрьской революции, хоть и на дюжину или около того лет раньше. Ладно, про Марию Моисеевну, в девичестве Вольперт, деликатно промолчим. Это потом была создана – не без участия сына – легенда о милых, тонких, интеллигентных родителях. Чего не было, того не было.

Нет, не любовь, а обида – его питательная среда. Со всеми вытекающими последствиями. Культ страдания делает человека безжалостным, надменным, спесивым. Помню наш с ним спор о цветаевском «гетто избранничеств, вал и ров – пощады не жди». Мы их трактовали с разных сторон: он – к пользе поэтов, я – в их осуждение.

Обида стала его внутренним двигателем, источником вдохновения, страсти и человеконенавистничества. Он и был ярым кошачником из-за разочарования в человеках. Любить животных, я заметила (в том числе, по себе), куда легче, чем людей – меньше ответственности. А он так даже идентифицировал себя с котом – стал бы иначе называть кота своим именем: Ося? А все эти его сорные «мяу» в устной речи – вплоть до названного так эссе?

– Человека не погладишь, а он в ответ не промурлычет. Наоборот: ты его гладишь, он тебя кусает.

Справляющего нужду кота приводил в качестве контриллюстрации к чеховскому постулату:

– В человеке все должно быть прекрасно, да? А теперь представь человека за этим занятием. Ну? Женщину…

Странно, что именно ссущая баба была ниспровержением ее с пьедестала: ссущая баба есть сущая баба (с его т. зр.). Других мужиков, наоборот, это возбуждает. Лимон писал, как подставлял ладони под струю Лены Щаповой. Или это две стороны мужского инфантилизма? И как насчет ссущих мужиков – что есть их сущность?

Молчит, как им там и положено.

Помимо того антилюбовного стиха в его любовном цикле, есть также помянутое мною и нигде пока не напечатанное стихотворение «О преимуществах мастурбации» с шутливой ссылкой на библейского Онана, который оказался прав, а не Бог, учитывая перенаселенность нашего шарика. Далее парафраз уже помянутой мной анонимной цитаты: лучше мастурбировать, чем транжирить дух на постыдные мечты. Инфантильное удивление: неужели это дивное тело, чудесные шнифты, бо жественная грудь, весь этот совершенный физический аппарат принадлежит ничтожеству? Да сколько угодно! Значит, и Венера Милосская?

И личный лейтмотив стихотворения: постскриптум-опровер жение – не только собственных стихов, но и всей своей жизни. Вместе с другими неопубликованными текстами и дюжиной редких фоток стихотворение хранится у нас дома с распоряжением ИБ поступить с ним как нам заблагорассудится. Папа считает, что гения надо печатать всего как есть, мама полагает, что надо попридержать, пока сойдут в могилу его современники – включая младших, как я, а у меня почему-то нет права голоса. А если бы было?

Это и в самом деле не очень пристойные стишата про то, что рукоблудие избавляет от унизительной зависимости одного человека от другого и является победой человека над Богом, который устроил эту ловушку, чтобы запущенный им природный механизм – биологический перпетуум-мобиле – продолжал работать сам по себе, без Его участия либо вмешательства. Это в метафизическом смысле – преодоление Бога, а на индивидуальном – возможность извлекать высшее блаженство, не прибегая к посредникам и не превращая удовольствие в боль, муку и тоску: любовь в одиночку. Вывод: любовь есть анахронизм и атавизм, недостойный homo sapiens.

Такая вот метафизическая и суперменная теория.

Думаю, в отрицании любви как некоем преувеличении отличия одной бабы от другой он был искренен, ибо, будучи человеком импульсивным, жил сиюминутно и не узнавал себя прежнего, не понимал, что стряслось с ним в юности, из-за чего сходил с ума, что сделало его тем, чем он стал. Прежние свои чувства полагал теперь блажью и дурью.

Само существование Марины оказалось под вопросом: не плод ли она моего воображения? А был ли мальчик? То есть девочка. Как еще объяс нить, что с голосом, который приводил его в возбуждение, спустя всего несколько лет больше ничего не связывало? Душа за время жизни приобретает смертные черты? Омертвение не только памяти, но и души, потому что какая же душа без памяти?

Это как в том гениальном анекдоте на вечную тему «три возраста», когда мужики с одного необитаемого острова видят баб на другом: юноша тут же бросается вплавь, средних лет строит плот, а старик говорит: «Сами приплывут».

Что-то угасло в твоих воспоминаниях, если не сама память была на исходе, в душе настала великая сушь и как результат – апофеоз суходрочки.

Теорией дело, однако, не ограничивается. В стихотворении поименно либо узнаваемо задеты реальные люди – как мэн, так и вумэн, что говорит не в пользу автора, который дал в нем волю своей мизантропии. Будь это великое стихотворение опубликовано, посмертный скандал неизбежен. А почему, собственно, нет? С каких это пор мы боимся скандала? Мне кажется, негативное паблисити могло бы оживить славу ИБ либо, сняв с нее академическую патину и добавив хулиганский – нет, не подтекст, а надтекст! Если Довлатов в post mortem опубликованных письмах вылил ушат помоев на всех своих знакомых, друзей и родственников, беря посмертный реванш у собственных мемуаристов, то почему заказано это сделать ИБ, о котором не пишет только ленивый, а в друзья норовят посмертно пролезть такие заклятые при жизни, как гомункулус гэбухи Саша Кушнер? Тем более этот стих раскрывает истинную причину любовной драмы ИБ, а не те почти официальные или даже неофициальные, которые излагаю я. Истинную, понятно, с его точки зрения. А не пересказать ли мне это стихотворение прозой, дав слово мертвецу?

Мертвец не всегда прав, голос с того света – не истина в последней инстанции. Здесь мое коренное несогласие с «Расёмоном», чьим приемом я воспользуюсь, дав слово не только мертвецу, но и живым: каждому из участников любовного треугольника – точнее четырехугольника, но не отдавая предпочтение ни одному из голосов. Мертвец – на равных правах с живыми! Нет у него никакого перед нами преимущества. Разве что во времени, точнее в вечности. У нас – время, у него – вечность. Наше существование – величина временная, переходная, мнимая, тогда как мертвость – устоявшаяся, постоянная, вечная. Ну и что? Мертвец может лгать или ошибаться, как и живой.

– Как говорил один гречана, в один и тот же асфальт ступить неможно – еще одна прижизненная вариация мертвеца на гераклитову тему. – Хотя время – это уж точно наше жидовское, а не греческое, изобретение. К тому же сравнительно позднее: Бергсон, Эйнштейн, Пруст. Я, наконец.

– Ты нашел свое утраченное время? – спросил Воробышек, проявляя недюжие ассоциативные способности, за что и была им ценима.

Хотя не только.

– Мне нечего искать – я никогда время не терял. Понимаешь, стареют все. Даже Сусанночки вроде тебя – для меня, старца. Помнишь страх ГГ, что его Лолиточка состарится. То есть станет нормальной девицей, да? Классный ход. Не стареет только похоть. Но похоть целенаправлена памятью. А в памяти все тот же объект. Достаточно вспомнить ее запах, чтобы вздрючить моего ваньку. Odor di femina. Хочу только ее. Идефикс. Кого бы ни трахал, сравниваю с ней. Не в пользу той, которую трахаю в данный момент.

– Кого ты трахаешь в данный момент? – поинтересовалась мама.

– Хорошо, что я тебе не дала, – не помню, сказала я или подумала.

– Кто знает, а вдруг бы ты перешибла памяти хребет? – догадался он. – А так обречен до конца дней – недолго осталось – еть собственную память.

– Ну и как?

– В отличие от реальных девуль, не приедается. Приедается всё, лишь тебе не дано прие*аться. Прав был Боря. Хоть и не помнящий своего родства, но в этих делах дока. В моем случае время, помноженное на пространство: смутный такой объект желания сквозь даль времен и океана, но один и тот же. Потому и не скочурился, что обеспечиваю ей вечную молодость. Да и когда умру, пребудет младой в моих стишках.

– Может, в этом и есть твоя судьба и высшее назначение твоей поэзии?

– Есть старое-престарое голливудское кино, «Мистер Скеффингтон» называется. Бетти Дэвис там играет одну такую безлюбую дамочку, на влюбленного мужа и вовсе зиро аттеншн, как я на твой подъе*.

Тот отваливает с дочкой в Берлин, а вокруг соломенной вдовы продолжает увиваться золотая молодежь. Короче, кокетка, а может, и кокотка – смотря по обстоятельствам. Потом вдруг катастрофически дряхлеет, волосы и зубы выпадают, морщины, короче, все прелести старости налицо. Точнее – на лице. Глянь на мою мордочку, а теперь представь меня женщиной, когда-то всеми любимой. Как у нетвоего Пруста в последнем томе, когда он после долгой болезни встречается на аристократической тусовке с прежними знакомыми и с трудом их узнает, а они – его. Ну, само собой, эта кокетка-кокотка дико переживает свое старение. Обычная история. И вдруг мелькает такая мысль – что в глазах любящего женщина не стареет. Возвращается муж из конц лагеря, еврей, кстати, играет его Клод Рейнс, такой не от мира сего, архидобрый тип, сцена, где он рыдает с дочкой в ресторане, а с ними весь зал – на всю жизнь. Нашу бывшую красотку предупреждают, что экс-муж теперь калека и развалина после всех этих немецких дел, и как раз с ним она ни в какую не желает встречаться, потому что он ее любил, и она его любила, хоть и не знала этого, а теперь, когда знает, – развалина и уродка. Но в конце концов выходит к нему. И здесь, помню, все мы в таком чудовищном напряге – как бы там наци его ни изувечили, но он сейчас увидит свою шальную красотку в ее нынешнем физическом обличье, и его любви – капут. Но Голливуд он и есть Голливуд. Уж коли какую цель поставит, то идет к ней всеми правдами и неправдами. Я еще в Питере эту фильму видел, ее у нас выдавали за трофейную, хотя вроде бы мы воевали с Германией, а не с Америкой.

Или я ошибаюсь? Но нам тогда все эти копирайтные дела были по херу. Главное: окно в Европу. То есть в забугорье. Так мы и стали американофилами – через то трофейное кино. Ну и тащились мы тогда от него! Вот когда начался наш отвал с родины. Внутренними эмигрантами мы еще пацанами стали, а уже потом свалили физически. А любовь? Разве не проигрываем мы ее сначала в воображении? Любовь – это вообще жанр фэнтези. Или род недуга. Само собой, душевного.

Спиноза влюбленного считал безумцем. Потому что чем отличается одна дивчина от другой? Можно подумать, что у одной меж ног нечто иное, чем у остальных.

– То же самое можно сказать и про мужиков.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.