Мифы и реалии. Разговор с Наташей Шарымовой

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мифы и реалии. Разговор с Наташей Шарымовой

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Наташа, мы с вами не только земляки по Питеру и Нью-Йорку, но еще и принадлежим – плюс-минус – к поколению, которое сходит сейчас со сцены, а центровики – те уже сошли. Я говорю не о шестидесятниках, но о более поздних, рожденных в «сороковые роковые». Когда мы с Леной Клепиковой делали книгу о Довлатове, вы нам очень помогли. Одни фотографии чего стоят! И не только. В самом деле, вы – архивариус питерского андеграунда, а когда он чуть ли не в полном составе мотанул за бугор, вы продолжили свою фотолетопись в Нью-Йорке. Это помимо прочих ваших ипостасей – художник, культуртрегер, импресарио. Однако для этой юбилейной книги о Бродском мне мало ваших замечательных фотографий, хоть они составят отдельную авторскую тетрадку, книжка в книжке, ваше персональное шоу, но мне хочется еще разговорить вас о человеке, которого мы хорошо знали с питерских времен. Our mutual friend, да?

У вас не только точный фотоглаз, но и чутье на людей. Тот самый инстинкт пророчески-слепой, о котором писал Тютчев. Договоримся сразу: по ту сторону добра и зла. Бродский как есть, минуя примитив «что такое хорошо, что такое плохо».

Что вас в нем больше всего поражало? И что вас в нем разочаровало?

НАТАША ШАРЫМОВА. Володя, ответ на первый вопрос лежит на поверхности – наверное, с самого первого дня нашего знакомства я знала, что Иосиф безошибочно распознал свое предназначение, свой жизненный сценарий, точно понял свою роль. Чтобы определить это, не надо быть психологом или тонким знатоком человеческой природы: свой выбор, свой вектор, свое призвание, и, если хотите, «свою миссию» 18-летний Иосиф Бродский декларировал, манифестовал и внушал – сначала себе, а потом другим. Не заметить эту яркую и открытую позицию было невозможно.

Энергия молодого Иосифа была естественным образом сфокусирована, все его мысли, чувства – насколько я могу судить, конечно, – и поступки уже были подчинены одной цели – служению поэтической музе, простите за пафос. В этом выборе – выборе жизненного пути – не было расчета, но не было и сомнений. Выбранный путь – был неизбежен – к чему бы он ни вел. И, если вы относились с симпатией к тем ранним творениям Иосифа, то чувствовали исходящую от него убежденность и обреченность. Со стороны вы видели человека, который знает, что делает. Он тогда любил повторять слова Мандельштама, переданные ему Ахматовой: «Ко всему готов…»

Его жизнь и поэтическая судьба в этот период (с конца 50-х и в 60-е) складывались спонтанно. Иосиф, начинающий поэт, жил жизнью обычного молодого человека определенного ленинградского круга. Его отношение к коммунистической идеологии (нет!) или его литературные вкусы (назову условно – Цветаева – Мандельштам – Фрост – Фолкнер), музыкальные пристрастия (джаз, венецианцы, Бах) не были оригинальны. Иосиф разделял некий джентельменский набор привязанностей, убеждений и ценностей. Да вы и сами знаете, принадлежа к тому же поколению, хоть и помоложе.

Иосиф много читал. Читали тогда все. Ходил в Публичку, в оба ее здания – на Садовой и на Фонтаке. Ходили все. Пропадал в букинистических магазинах, как все мы.

Спорил в курилке, пил кисель в столовке, ел гречку или перловку с грибами и шкварками в забегаловке у Филармонии. Работал в геологических партиях. Ходил в гости, болтал на кухнях, читал стихи барышням. Как все.

Как все – в этом определенном ленинградском кругу…

Но если вам нравились опусы Иосифа, то вы замечали, что внутри него течет какая-то иная жизнь – напряженная и уникальная. Лишь ему, Иосифу Бродскому, присущая. Извергаются вулканы, полыхают молнии, штормит… И что эта внутренняя жизнь только и важна для ее автора, а реальность – это так, по большей части – досадные недоразумения.

Думаю, никто из молодой литературной братии и близко не приближался к тому высокому вольтажу, который существовал в психическом, эмоциональном и интеллектуальном поле Иосифа. Скрытный Иосиф был очень общителен и абсолютно непроницаем. Но иногда прорывалось – мог разоткровенничаться и сказать, помешивая ложечкой в стакане, что-то такое, из своих внутренних запасов (привожу по памяти):

– Вот все мы пишем, сочиняем…

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Кто – «все»? Кого Бродский имел в виду и кого имеете в виду вы, Наташа? Простите, что перебиваю.

НАТАША ШАРЫМОВА. «Все» – это Найман, Рейн, Бобышев, в первую очередь. Потом Уфлянд и Еремин плюс Виноградов и Аронзон.

Возможно, еще Хвост и Волохонский…

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Одни только ленинградцы?

НАТАША ШАРЫМОВА. Нет, почему? Из москвичей Красовицкий, Сапгир, Холин. Кого-нибудь, разумеется, я забыла. Так вот, продолжу за Бродского – по памяти:

– Писать лучше всех – не проблема, – считал он. – Нобелевская премия?! Я ее, конечно, получу, но дело не в этом. Да?! Дело не в этом…

Надо расширить границы, поднять планку… сделать что-то новое… изменить… продвинуть…

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Когда вы от него впервые услышали про Нобелевскую премию? Я помню его питерский стишок на французском, которого он ни тогда, ни потом не знал:

Prix Nobel?

Oui, ma belle.

НАТАША ШАРЫМОВА. О том, что он станет нобелевским лауреатом, Иосиф говорил мне где-то в начале 60-х. Я как-то даже и не удивилась этой, спокойно произнесенной, тираде молодого человека. Или уже не очень молодого, поскольку я не помню, сказано это было до или после ссылки. Зато обстановку помню отлично. Весна, часов пять.

Светло. Мы сидим у Иосифа в его закутке, пьем чай.

Если – до ссылки, то ситуация могла сложиться так: я, возможно, сфотографировала рукописи Иосифа или Антологию английской поэзии, одолженную кем-то из «форинеров» на день либо два, у себя на службе, в фотолаборатории, в Институте челюстно-лицевой хирургии, куда устроил меня Александр Иванович, отец Иосифа. Или в каком-нибудь другом месте, где я трубила по фотографической линии. Не в этом дело. Короче, распечатала и приволокла мокрые снимки к нему на Пестеля. Мы раскладывали отпечатки на диване у окна, на раскладушке, на полу… А потом Иосиф усаживал меня в кресло и поил чаем-кофе.

Скрученные эти мои мокрые фотки (их нельзя было сушить на работе из соображений тайны и безопасности) Иосиф надолго запомнил: знакомя меня в 77-м в кафе «Флориан» в Венеции на Биеннале Непокоренных с Сьюзен Зонтаг, моим кумиром, которая, как пишет одна мемуаристка, находилась с Бродским в это время в нежных отношениях и очень хотела выйти за него замуж (за 10 лет до Нобелевки!), о чем я, конечно, тогда ни слухом ни духом… Так вот, знакомя меня с Сьюзен, Иосиф произнес:

– Эта питерская особа, рискуя жизнью и работой, снимала микрофильмы с моих стишат и со стишат Джона Донна, а выносила их за пределы «режимного ящика», где занималась этой нелегалкой, пряча пленки и снимки под своими цветастыми цыганскими юбками.

«Режимный ящик» – это я сейчас так говорю, не помню, как Иосиф сформулировал и перевел понятие «оборонное секретное предприятие». Но юбки – сто процентов его слова. «Under her colorful gypsy skirts…» Это он ради красного словца. Фотографии через проходную военного завода на острове Голодай я проносила в обычной сетке-авоське. Снимки оборачивала вокруг бутылки молока, которое выдавали нам «за вредность», бутылку ставила в пакет из газеты, так чтобы горлышко торчало, и спокойно шествовала в потоке работяг, заранее приготовив пропуск допуска.

От слов Иосифа я готова была провалиться сквозь брусчатку площади Св. Марка – или чем там эта пьяцца вымощена? Это было весной, в апреле… надо бы свериться с фотографиями. Не важно… А тогда я зарделась, как, бывало, краснел сам Иосиф. Еще бы! Вместо серьезных разговоров, какое-то необузданное веселье и полное легкомыслие.

По-моему, затея Иосифа сработала: всю остальную жизнь Сьюзен Зонтаг, встречая меня в Нью-Йорке, вспоминала мои цыганские одеяния…

Что поделаешь, imprinting…

Что еще в Бродском поражало? Дерзость. Смелость, о которой, помоему, никто не вспоминает. Об интеллектуальной или еще какой – да. Но об обычной – если смелость может быть обычной – нет. Он любил рискованные ситуации. Надеюсь, кто-нибудь из его геологического прошлого добавит детали. А в Ленинграде начала 60-х вместе с другом, художником Гариком Гинзбургом-Восковым, любил забираться на крыши заброшенных соборов: Смольного или храма Спаса на Крови.

Пора, по-моему, рассмотреть структуру личности и гений Иосифа Александровича Бродского профессионалу-психологу с позиций современной науки. То, что Иосиф Бродский представлял собой человеческую особь, иерархически определяемую, как Alfa-male, сомнений нет, но частности, подробности… В его присутствии – и это касается не только меня лично – хотелось быть/казаться умнее, остроумнее, тоньше, красивее, выше, если хотите. Я не о росте.

Динамика личности и динамика внутреннего вулкана, который когда-то бушевал у него в груди, – необыкновенно интересно. Захватывающе!

Марина Темкина, друг Иосифа Бродского конца 70-х – начала 90-х, говорит: «Что сделал Бродский для русской поэзии, в основном уже выяснено и сформулировано. Настало время других исследований».

Что меня в нем разочаровало?

Ну, почему он всегда голосовал за республиканцев?!

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Это что! Он был правее Папы Римского.

Особенно в отношении своей географической родины. Поддерживал бойкот Московской олимпиады, например. Но я хочу, Наташа, вернуться к вашим снимкам. Бродский там часто не один, а с кем-то или в окружении. С известными и неизвестными, русскими и американцами, мужчинами и женщинами. Вот что меня интересует: отношение Бродского к людям и его отношения с людьми. То есть вы знали Бродского не только самого по себе, но и отраженно, во взаимодействии с другими. Я близко, тесно и часто с ним общался в Питере, дал его портрет в «Трех евреях», когда мы прибыли в Америку пятью годами позже него, чуть ли не на следующий день он явился к нам в отель «Люцерн», приветил, повел в ресторан, встреча была теплой, дружеской, но Бродский стал здесь каким-то иным. В Ленинграде – городской сумасшедший, от которого исходила эманация гения, а здесь он как будто лишился этой своей оглушительной оригинальности. Типичный такой американский профессор с портфелем. Комильфо. Чем дальше, тем больше – с каждой новой встречей: больше самоуверенности, карьерности, катастрофически быстро старел. Мы встречались все реже, наши пути разошлись, в борьбе за доступ к телу живого Бродского я не участвовал. А борьба шла аховая, знаю со слов того же Довлатова, который воспринимал Бродского как литературного пахана и распределителя благ: «Иосиф, унизьте, но помогите» – гениальная Сережина формула. Помогал унижая – унижал помогая. Комплексы наизнанку?

«Я не люблю людей», – признавался он в своем мизантропстве. Великий поэт – да, но и пацан, шпана, блатарь, как его называл Вагрич Бахчанян. А что скажете вы? Ваши наблюдения?

НАТАША ШАРЫМОВА. Ну, зачем же так? Городской сумасшедший? Осторожнее, читатели могут только это и запомнить… В Питере Иосифа любили, холили и лелеяли. Приглашали в гости, беседовали, помогали… Пылинки с него сдували… Вот вы и Лена, к примеру… Не писательская номенклатура и не следователи из Большого дома, разумеется…

Согласна с вами, что Сергей Довлатов воспринимал Бродского, как генерала от литературы. Это говорит, как я вижу теперь, об определенной довлатовской чуткости, понимании того, что происходит внутри Бродского. К этому я еще вернусь и постараюсь сформулировать так, чтобы окончательно разобраться самой и познакомить вас, Володя, с моими соображениями.

Не уверена, что фраза «Иосиф, унизьте, но помогите» – была когда-либо сказана Бродскому. Слишком афористична для экспромта.

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Да, Сережа не был импровизатором, а при Бродском и вовсе терял дар речи. Это из лестничных реплик. Но, согласитесь, что формула хороша, один в один.

НАТАША ШАРЫМОВА. У Иосифа на Мортон-стрит не умолкал телефон. Но автоответчик он покупать не хотел: «Придется потом весь этот бред слушать…»

Иосиф был моим соседом по Вест-Виллиджу, семь минут ходьбы…

Эта география объясняет в какой-то мере наше общение. Иногда мы случайно встречались на улице. Раз я увидела его на Бликер-стрит, около Шестой авеню, он рылся в коробках с джазовыми пластинками, этот магазин существует до сих пор. Бродский приходил ко мне со своими гостями, русскими, по преимуществу, появлялся на днях рождения и других посиделках.

На моем девятом этаже в Westrbeth жил известный нью-йоркский актер Джозеф Чайкин, с которым дружила Сьюзен Зонтаг. У него во время третьей операции на сердце случился инсульт. Иосиф не раз говорил, что постарается избежать подобной участи.

В этом же здании находилась студия хореографа Мерса Каннингхема, где время от времени появлялся Михаил Барышников, я его встречала в лифте, он ехал на 11-й этаж, на занятия, на репетицию, на встречу.

Думаю, если бы я жила в Вашингтон-Хайтс или Джерси-сити, Иосиф не добрался бы ко мне в гости. Хотя кто знает…

Распределитель благ, говорите. Наверное, это соответствовало действительности. Он и мне, как десяткам своих знакомых, написал рекомендательное письмо в Свято-Сергиевскую гимназию в 78 году. У меня оно погибло во время потопа вместе с подшивкой газеты «Новый Американец». Свято-Сергиевская гимназия закрылась в 90-х, архивов ее я разыскать до сих пор не могу.

Одна моя знакомая удивлялась в середине 80-х: «Если бы у меня были такие друзья, как у тебя, я бы уж заставила их устроить меня на приличную, хорошо оплачиваемую работу…» А мне не хотелось обременять Иосифа своими неурядицами: я считала, сама справлюсь, без его помощи.

Что касается «доступа к телу», то кто его знает? По причине соседства, меня как-то этот феномен в отношении Бродского не коснулся. Но мне случилось столкнуться с ним по поводу «доступа к телу» четы Алекс Либерман – Татьяна Яковлева. В Нью-Йорке гостила Валентина Полухина, нынешний главный в мире бродсковед, выпустила полтора десятка книжек о Бродском. Алекс или его галерейщик прислали мне приглашение на открытие выставки Либермана. Увидев нас с Валей, Гена Шмаков, к которому Иосиф относился весьма дружески, воскликнул: «А вы как сюда попали?» Мы с Валей переглянулись и расхохотались.

Да-с, были люди, которые затрудняли общение с Бродским. Полагаю, не без его участия…

Что же касается «комильфо», «профессора с портфелем»… А чего бы вы, Володя, хотели? Естественная адаптация… Хотя бы во внешности…

Круг знакомых Иосифа Александровича постоянно расширялся, но в сутках только 24 часа, значит, кто-то из прежних друзей-приятелей уходил на периферию… Но это же случается в жизни любого человека…

И у меня, и у вас, Володя, тоже есть друзья, которые были нам близки в прошлом, а сейчас – нет. Дело житейское.

Иосиф знал-чувствовал, что «бронзовеет», и в одну из наших последних встреч говорил с сожалением, что утрачивает масштаб человека…

Володя, я вам очень-очень признательна за эти ваши вопросы. Благодаря вам, я на многое теперь смотрю иначе. О многом задумалась. Вы не поверите, он мне даже приснился.

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Кто? Бродский?

НАТАША ШАРЫМОВА. Представьте себе! На днях мне приснился такой вот сон Веры Павловны. Я сижу за компьютером и строчу для вас эти заметки. Кроме письменного стола и окна перед ним – никакого интерьера… Вдруг слышу голос Иосифа: «Весьма недурно… даже хорошо…» Сами понимаете, от этой похвалы у меня вырастают крылья.

Вижу, Иосиф стоит за спиной и читает текст на экране моего компьютера. В привычном своем коричневом пиджаке, голубой рубашке, без галстука. Возраст – среднеамериканский, начало 90-х. Спокоен и даже весел. Вдруг достает непонятно откуда паяльник и деревянную доску и выжигает на ней мои слова, которые ему понравились. Я пытаюсь их прочесть, но вижу только янтарно-желтую поверхность доски и коричневые буквы, которые я не могу сложить в слова… «Пиши, пиши,», – говорит Иосиф, усмехаясь. Тут я просыпаюсь, и все мои сомнениямуки исчезают. Я получила одобрение и привет из неземных сфер, как бы к этому ни относиться.

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Сон в руку.

НАТАША ШАРЫМОВА. Вот-вот. А потому продолжаю с высочайшего одобрения. Вы говорите, Сергей Довлатов воспринимал Бродского как «пахана»… Что ж, можно выразиться и так, наверное. Но я бы отнесла это понятие к жизни человека неразвитого, а Бродский таковым не был. С ним происходило другое. Что именно?

Иосиф, сформировавшийся в России, был в некотором смысле – по-русски – совершенно безбашленным, общинным, соборным человеком. При всех его гимнах индивидуализму. Эта русская соборность сидела у него внутри и руководила им, избегнув логического осознания и анализа. Сейчас объясню, что я имею в виду.

В юности он отчетливо ощущал свое поэтическое призвание. Миссию. Вы согласны?

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Миссию – несомненно, но придется сменить одну букву, чтобы определить, какое коренное изменение произошло с ним здесь, в Америке. Не миссия, а мессия. То есть мессианство. В его собственном представлении, которое он навязывал русскоязычной аудитории. В англоязычной это бы не прошло, он и не совался, тем более обжегся, когда с имперских позиций вступил в спор с «нацменом» Кундерой. Хороший для него урок. Я пишу об этом в эссе «Два Бродских». Отсюда и название.

НАТАША ШАРЫМОВА. Небольшой корректив в вашу, Володя, слишком логическую схему. Когда Бродский осуществил свой личный сценарий, перед ним возникли иные задачи. Он начал себя ощущать ответственным за всю мировую поэзию и стал формировать «группу поддержки». Или эта группа стала формироваться сама? Нет, не только русские. Американцы, итальянцы, скандинавы, китайцы и т. д. Поэтический Интернационал из поэтов всех времен и народов, живых и мертвых. Он хотел, я думаю, вывести поэзию на новый уровень, отсюда все его заявления о том, что поэтическое творчество – высший вид человеческой деятельности.

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Что, конечно, есть сильное, я бы сказал, цеховое преувеличение. Натяжка или гипербола, как хотите. А почему не проза, не архитектура, не драма. Почему пусть даже великое стихотворение выше Софокла, Шекспира, Парфенона, Моцарта наконец?

Тогда уж музыка. «Одной любви музЫка уступает…» Да и «группа поддержки» – зачем гению коллектив, которого он выше по определению?

НАТАША ШАРЫМОВА. Понимаете, Иосиф чувствовал себя лично ответственным за благополучие членов этой группы, за их будущее, будь то Фрост или Гораций, Алешковский или Довлатов. Да, необязательно поэты, согласна.

Ни в коем случае это не было осознанным либо сознательным выбором, а скорее нечто на уровне инстинкта, подсознательное, химически-биологическое.

Я могу подтвердить свои догадки о внутренней мотивации Бродского тем, что Иосиф году в 90-м или 91-м вместе со своим студентом Эндрю Кэроллом занялся «литературным проектом», целью которого было распространение поэзии по американским городам и весям. Он мечтал о том, чтобы поэтические антологии продавались в супермаркетах по символическим ценам, а в гостиницах рядом с Библией лежали бы сборники стихов. Было разложено несколько тысяч поэтических книг в номерах американских отелей. Кажется, этот проект, хоть и вяло, функционирует до сих пор.

А помните, с каким энтузиазмом Бродский принял участие в акциях Poetry in Motion, когда в поездах нашей подземки были развешаны плакатики со стихами?

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Типа герм на греческих дорогах с напутственными сентенциями, да? По определению поэта Геннадия Кацова, супрематизм в действии. Если ответствовать перед древними греками, по мысли нашего нью-йоркского поэта и журналиста, стиховые гермы в сабвее не просто поджидали путников на дорогах, но отправлялись вместе с ними в путь. По всей метрокарте. Похоже, время действительно следует по спирали, а иногда замыкается в кольцо, считает Геннадий Кацов.

НАТАША ШАРЫМОВА. Да и помимо этих сабвейных герм, как вы говорите. Да мало ли! Бродский был членом Совета Кафедрального собора St. John of Divine, а там был, помните, «поэтический уголок». Составлял сборники, посвященные любимым поэтам. Принимал участие в конференциях. Всего не упомнишь. «Забота о поэзии», – как он говорил, была для него не социальной ролью, а внутренней необходимостью. Бродский осознавал себя вождем воображаемого поэтического братства (вот, она – соборность!), если кому-то больше нравится слово «пахан», то это…

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Ну, не пахан. Реш?ла…

НАТАША ШАРЫМОВА. Ладно, дело личное. Что же до его «не люблю людей», это все-таки не признание, а декларация. С одной стороны – эпатажное, хлесткое высказывание. Запоминающееся. Автор манифестирует свое несогласие с гуманистической традицией, с христианскими и буддистским ценностями. Глобально замахнулся…

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Если бы это было заявлено прозой, в интервью, скажем, или в эссе, то да – по крайней мере, не исключено, что эпатаж, декларация, поза. Но это как раз стихи, а в стихах Бродский не врал, не лицедействовал, не паясничал, как перед объективом, относясь к стиховой речи очень серьезно, почти свято.

Кровь моя холодна.

Холод ее лютей реки,

промерзшей до дна.

Я не люблю людей.

Конечно, сделаем поправку на профессионально отчужденный характер писательства: у каждого писателя в сердце осколок льда, Грэм Грин прав. Короче, не думаю, что это признание Бродский сделал красного словца ради. Но и не ради того, чтобы замахнуться на христианские или буддистские ценности.

НАТАША ШАРЫМОВА. Да, это вряд ли. Буддизм, вообще, полагает, что в результате бесчисленных и бесконечных перерождений все люди стали родственниками. И более того, каждый человек когда-то был твоей матерью. Поэтому, учит далай-лама, к окружающим нужно относиться соответствующе: нежно и любовно, заботливо и почтительно.

В юности Иосиф интересовался восточной философией, занимался практиками. Какими? Мне это узнать не удалось. Друг юности Иосифа художник Гарик Гинзбург-Восков, который покинул этот мир в апреле прошлого года, не захотел ответить на этот вопрос.

Но в архиве Бродского Йельского университета в свободном доступе хранятся большие амбарные книги, в которых, как мне сказал Михаил Мильчик, Иосиф любил писать. Я искала в этих амбарных книгах рисунки, сделанные в Норенской, для монографии Мильчика «Бродский в ссылке». Рисунков не оказалось, но на полях одной страницы я увидела запись – рукой Иосифа: «Расписание медитаций».

Да, еще когда-то, полвека назад, Иосиф говорил нашей общей питерской подруге Элле Липпе, что он занимается восточными практиками.

В одном из последних интервью, опубликованном по-английски, Иосиф рассказывал о своем понимании индуизма-буддизма в тех рамках, в которых он его знал. Встречался Бродский и с далай-ламой.

Можно с уверенностью утверждать, что Бродский был знаком с концепцией четырех благородных истин, с концепцией страдания всех живых существ, с концепцией сострадания ко всем живым существам и с концепцией методики преодоления этих страданий, которую проповедовал Будда и его разнообразнейшие последователи.

Но был ли Иосиф сам знаком с каким-либо практиком буддизма, познакомился ли он с живой буддистской традицией, – об этом можно только гадать. Или все его знания о восточных учениях получены из книг? Как правило, Иосиф не знакомил одних своих приятелей с другими. Его многочисленные компании кружились сами по себе, не пересекаясь. И следов я никаких не нашла. Но это – ничего не значит…

Недавно от Аркадия Небольсина, нью-йоркца, историка, человека первой эмиграции, я узнала, что Иосиф был знаком с академиком Дмитрием Сергеевичем Лихачевым. Не помню, чтобы Иосиф об этом упоминал. Но Google знакомство двух этих титанов подтвердил. Оттуда я узнала, что Лихачев заказал Бродскому переводы Джона Донна для Пушкинского дома, и добыл ему справку, что он работает, не тунеядец.

Позже – цитирую – «Бродский сам разыскал Лихачева в Венеции, когда Лихачев был там на конференции, и они гуляли с ним весь день по Венеции. Бродский ему купил шляпу гондольера и сказал – не ходите в южных городах с непокрытой головой. И Лихачев ходил с ним в шляпе гондольера, и эта шляпа до конца жизни Лихачева висела за его креслом».

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. А вы не слишком, Наташа, доверчивы?

Имею в виду к Google. Там можно нагуглить что угодно! Я занимаюсь Бродским почти полвека, исписал о нем тысячи страниц, знал его близко с ленинградских времен, о Джоне Донне он имел самое приблизительное представление, разве что из эпиграфа к «По ком звонит колокол». Что не помешало сочинить ему свою прекрасную «Большую элегию Джону Донну». Он схватывал налету, sapienti sat, с полуслова, был совершенно неспособен к систематическому усвоению знаний, потому и бросил школу…

НАТАША ШАРЫМОВА. Там указание на какого-то Евг. Водолазкина, как на источник этой информации. Сейчас позвоню в Петербург Михаилу Мильчику и узнаю подробности. Я вам, Володя, перезвоню…

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Ну, что?

НАТАША ШАРЫМОВА. Звонила, там никто не отвечает. А жаль!

Академическая среда должна знать своих героев… Да разве Лихачев единственная знаменитость-невидимка в жизни Бродского? Я как-то привела Иосифа к Кеше Смоктуновскому, который лежал в больнице на Моховой – рядом с домом Иосифа, лечил глаза. Разговор с гениальным актером как-то сразу перешел к вопросам нравственности. Иосиф, мягко говоря, не одобрял того, что Иннокентий Михайлович читает по радио тексты Брежнева. Смоктуновский – в манере князя Мышкина – меланхолично, мягко, объяснял свой конформизм – необходимо, мол, содержать семью. О Смоктуновском от Бродского я никогда больше не слышала ни слова. Не знаю, встречались ли они в Нью-Йорке, когда Смоктуновский приезжал.

Вот мое предположение. Скорее всего Мышкин шагнул в «Шествие» со сцены БДТ, премьера «Идиота» состоялась там в 57 году, а «Шествие» помечено 61-м. Я была на этой премьере и смотрела спектакль в полупустом зале… До сих пор считаю Смоктуновского – Мышкина – Джомолунгмой художественного творчества.

А еще как-то я привела Александра Галича в редакцию журнала «Костер» на Таврическую. Там оказался Бродский. Вроде бы Галич и Бродский понравились друг другу, и Иосиф даже специально для Галича спел свою любимую «Лили Марлен».

Потом я встретилась с Бродским и Галичем в 77-м году в Венеции.

У Галича был концерт, а Иосиф через несколько дней читал там стихи, но вот вместе я их – нет, не помню. В Венеции стояла «высокая вода».

Архитектурные дивы идеально отражались, где только можно. От этой красоты кружилась голова…

Как я понимаю, отношение Иосифа к бардовской песне не изменилось в результате личной симпатии к Галичу. Так и осталось негативным. Галича Иосиф упоминает однажды в разговоре с Рейном. Разумеется, в Венеции.

Я хочу все-таки, Володя, возвратиться к его «Я не люблю людей». Да, это стихи. «Натюрморт», 1991. Бродский бросает вызов культурной традиции, дистанцируется от нее и обустраивает для себя особое место в философско-нравственном поле. Внимание сосредоточено на местоимении «я».

Люди, конечно, не ангелы. Лирический герой и реальный человек – не одно то же. Это общее место. Но я как-то не замечала, чтобы эта нелюбовь Бродского преобладала в стиле его жизни.

Если ты мизантроп, то не будешь ходить каждый день в гости. Запрешься у себя на Пестеля или Мортон-стрит, чтобы никого не видеть.

Будешь листать Брокгауза и Эфрона.

Но Бродский был не таков. У Иосифа всегда была тьма знакомых.

Он внимательно относился к друзьям, помогал им по мере сил. Посмотрите на десятки его стихотворений «по случаю». В том числе, Лене Клепиковой и Вове Соловьеву, Ларисе и Роме Каплан. А его рекомендательные письма в Америке? Две внушительные коробки, их, к сожалению, в прошлом году «закрыли» на 70 лет.

Мне Бродский после ссылки подарил фотографию молодой Анны Ахматовой работы великого Наппельбаума, с ее подписью Иосифу, сделанной в 1963 году. Среди его ленинградских и нью-йоркских подарков – книги, рисунки. Рисунки пропали во время обыска. Дай Бог, когда-нибудь найдутся…

Иосиф был очень щедр, а людей, наверное, не любил теоретически или в своих «стишатах»… У него всегда была тьма знакомых. Не любил как биологический вид, но не индивидуально. Хотя некоторых – сильно ненавидел.

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Вот именно! Если начать перечислять, пальцев не хватит – от Евтушенко и Вознесенского до Кушнера и Бобышева. Ну, того Бродскому сам бог велел не любить. А касаемо тьмы знакомых, так ведь можно быть одиноким и в толпе. Я свой юбилейный адрес к полтиннику Бродского назвал «Апофеоз одиночества», а теперь это подзаголовок этой новой о нем книги. Когда его напечатало «Новое русское слово», я был в Москве, и о реакции Бродского знаю со слов Довлатова, хотя как раз сам Сережа был частью негативного хора вокруг этого эссе. А Бродскому – понравилось. Именно в это время он начинает говорить на тему одиночества прямым текстом, то есть не только в стихах. Озвучив прозой отстоявшийся в стихах ИБ вывод об одиночестве как источнике вдохновения, я, по-видимому, подтолкнул его на заявления подобного рода в прозе и разговорах. Ну, к примеру, интервью Бродского спустя три месяца после публикации моего «Апофеоза одиночества»:

– Однажды вы написали, что «одиночество – это человек в квадрате». Поэт – это человек-одиночка?

– Одиночка в кубе или уж не знаю, в какой степени. Это именно так, и я в известной мере благодарен обстоятельствам, которые в моем случае это физически подтвердили.

– И сегодня вы остаетесь человеком более или менее одиноким?

– Не более-менее, а абсолютно.

НАТАША ШАРЫМОВА. Я о другом, Володя. О морализаторстве Бродского. Тут уж держись! Поэтически – его морализаторство для меня началось со «Школьной антологии». Я знала некоторых фигурантов этого цикла и была шокирована тем, что у гениального Иосифа персонажи-портреты получились более плоскими, чем люди в жизни.

И, вообще, по-моему, не барское это дело давать оценки живым людям, твоим приятелям. Тем более, что они не могут тебе никак ответить…

Эта склонность всех и все судить «по гамбургскому счету» – и склонность озвучивать свое мнение – более или менее уместна в дружеском трепе, когда он не выносится за пределы частного разговора.

Хотя и это сомнительно. Иосиф частенько, и в сердцах, говорил суровые, жесткие вещи о своих друзьях по обе стороны океана (Боже! Что он мог говорить обо мне? Представляю!) Думаю, по большей части его слова были справедливы. Они не предназначались для чужих ушей, и я не собираюсь их цитировать. Но, насколько я знаю, эти оценки есть в письмах Иосифа, которые когда-то станут доступны всем.

Дорогие потомки, помните, Иосиф Александрович – человек эмоциональный, письма написаны под горячую руку…

А бывало, что Иосиф перебарщивал. Занятый поиском метафизических истин, ответов на последние вопросы и мучимый ответственностью за поэзию, он терял чувство меры или пренебрегал ею. Не понимал или не хотел понять, что его заносчивые, надменные, резкие и несправедливые (или – справедливые) слова ранят людей.

Помню, я спросила его, почему он отрицательно отозвался об «Ожоге» Аксенова. Иосиф ответил, что роман ему не понравился. Ну, да, мог не понравиться. Москва ему не очень нравилась… Но не мог же он не понимать, как он своим отзывом вредит Васе Аксенову, с которым приятельствовал-дружил. Лучше бы Иосифу этого не делать.

Он как-то пришел ко мне в учебный театр на Моховой, году в 65-м или 66-м. У меня в кабинетике сидела наша костюмерша и рассказывала о своих семейных невзгодах. Иосифу пришлось какое-то время слушать ее излияния. Когда она ушла, Иосиф сказал с пафосом: «Вот, ей умирать скоро, подумала бы о душе, пошла бы в церковь, грехи бы замаливать…» Я только ахнула: нашей костюмерше было-то чуть за сорок. Что это – мальчишеский идеализм, тоска по пастве?

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Женщины в его жизни. Сам он считал себя мономужчиной. Как пишет Лена Клепикова, излучал нечеловеческое обаяние. Да я и сам свидетель, как женщины липли к нему. На этой почве у него возник даже мизогинизм. Хотя я считаю, что его женоненавистничество было частью его мизантропства. Лично на вас, Наташа, этот его мужской гипноз действовал? Вы были в него влюблены – хоть немного, хоть ненадолго?

НАТАША ШАРЫМОВА. Я ничего подобного не ощущала. Его сексуального обаяния не чувствовала. И никогда не была в него влюблена.

К сожалению, возможно.

Но я видела, что он нуждается в женской энергии, в женском обществе. Поэтому у него всегда было много женщин-друзей и женщинподружек. Женщины прекрасно чувствуют поэзию, а Иосифу всегда нужны были слушатели. Он многим, как и мне, в Ленинграде читал по телефону только что написанные «стишата»… Таков был стиль его общения и с мужчинами, и с женщинами. Он легко устанавливал со многими людьми эмоциональную связь, но был свободен от привязанностей.

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Женщины в жизни Бродского – особая тема. Понятно, я ее касаюсь в своем «Post mortem», целая глава так и называется «Хроническая любовь», но это только касаемо трех «Б» – Басмановой, Бродского и Бобышева. Я думаю, всем троим не очень повезло друг на друга. У каждого было гипертрофированное Эго, каждый мечтал о любовном треугольнике иного рода: я люблю себя, себя любит меня, меня любит я, и мы все счастливы. Мечта поэта! Точнее, двух поэтов и одной художницы. А повезло разве что мне, как биографуроманисту – я выжал из этого трагического треугольника такой чудный сюжет! Лучшая глава в той, а может, и в этой книге.

НАТАША ШАРЫМОВА. Как же, Володя, знаем! Вы разрушаете каноны и табу традиционной биографии и застолбили себя в этой роли, та ваша книга стала уже классикой жанра…

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Я бы только уточнил: не биографического, а портретного жанра. Есть разница.

НАТАША ШАРЫМОВА. Я сейчас о другом. При вашем иконоборчестве, вы не всегда справедливы к своим героям. И героиням. К той же Вике Беломлинской – я дружила с ней 17 лет, зачем вы ее так приложили в предыдущей книге, включив в завидущий ряд по отношению к Довлатову? Завистницей Вика не была. Да и сам ряд у меня вызывает сомнения. Так любую критику можно подвести под зависть. Да, люди – не ангелы, кто спорит, но все куда сложнее.

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Даже у Сальери?

НАТАША ШАРЫМОВА. Даже у Сальери. Имею в виду реального Сальери, а не пушкинского персонажа. Помните Сальери в «Амадее» у Милоша Формана? Для меня он более убедителен. Ладно, вернемся к нашему герою. И к его женщинам. Под конец жизни – с этим, Володя, вы не станете спорить – Иосифу повезло с ними. Говоря о своей жене, он называл Марию не иначе как ангелом: «Правда, она похожа на ангелов итальянского Ренессанса, да?» А Энн Шелберг! Найти такую ответственную перфекционистку, редактора «Th e New York Review of Books», сделать своим литературным душеприказчиком и взвалить на ее плечи тяжелейшую ношу, которая с годами не становится легче.

Я говорю о Фонде наследия Бродского, который она возглавляет и несет ответственность за его посмертную литературную судьбу и репутацию.

Нет, Володя, я не была в Иосифа влюблена, но я его ставила очень и очень высоко. Думаю, Иосиф догадывался о природе моих чувств, и ему эта ситуация нравилась. С моей стороны не было удушающей привязанности, было восхищение, преданность и полнейшая необязательность во всем. Мы гуляли. Болтали, ходили в кино. Слушали гастролеров. Иосиф любил Летний сад. И особенно партер со скульптурой Януса.

В сложных жизненных ситуациях я обращалась к нему за советом.

А влюблена – платонически – я была в те годы – и позже – в Смоктуновского. Нас было трое девиц, и мы трепетно следили за всеми извивами его жизни и карьеры. Кулисы БДТ, площадки Ленфильма, даже его дом на Московском проспекте – мы проникали всюду. Но сохраняли дистанцию, прикрывались профессиональной деятельностью: мы все трое изучали театр. Правда, в какой-то момент наша троица сошла с ума, и мы – коллективно – писали Иннокентию Михайловичу любовные письма от имени Любы Языковой, так звали самого красивого помрежа на Ленфильме.

Одно время, уже после смерти Иосифа, я стала считать его бодхисаттвой, просветленным существом, родившимся по своему выбору в России поэтом. Бродский столько сделал для оздоровления духовного климата страны, тронул сердца громадного количества людей, что мне казалось, человеку – это не под силу.

Сейчас «концепция бодхисаттвы» несколько померкла в моем восприятии, уступив место психологическому анализу личности.

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Меня вот что еще интересует в качестве, что ли, продолжения этой темы. Он был избалован женщинами, но та единственная, которую любил он, его не любила, изменяла ему с другом. Не в укор ей будет сказано – ее дело. Ахматова считала, что Бродский путает музу с бля*ью, хотя не любвеобильной Анне Андреевне это говорить! С поправкой на общеизвестную ревность Ахматовой к возлюбленным поэтов от Пушкина до Пастернака, Бродского включая: она не больно их жаловала. Так или не так, но ИБ посвятил МБ уйму стихов, есть прекрасные, любовная лирика – «Новые стансы к Августе» – высокого класса. А кончил тем, что написал антилюбовное, грубое, обидное – диатриба ей же через океан. Все мои знакомые дамы, включая Лену Клепикову, отрицают это стихотворение, а мне нравится. Каков накал страсти! Это месть даже не Марине Басмановой, а самому себе за любовное наваждение и любовное унижение. Даже ее измену он переживал больше как честолюбец, чем как любовник. Как предпочтение ему другого мужчины – и другого поэта: Бобышева.

Любовь как Немезида. Кто кем манипулировал в этом любовном треугольнике – другой вопрос. Пострадали все трое и даже четвертый – Андрей Басманов. Детские травмы, они на всю жизнь. Вы как-то обмолвились, что Бродский назначил Марину… «Музой?» – спросил я.

«Своей женщиной», – поправили вы меня. В том смысле, что была ниша, а нише позарез нужна статуя. А каково живой женщине быть статуей? Вот Марина и сбежала с пьедестала, да? А не просто спуталась с его другом. Слово вам, Наташа.

НАТАША ШАРЫМОВА. Володя, как это сказано… Может, лучше эту ситуацию вообще не обсуждать, оставить в тайне, между ними?

Девушку, как вы прекрасно знаете, звали не Марина, а Марианна.

Изменив ей имя, Бродский, думаю, был по-своему мудр – понимал, что хочет изменить ее личность и судьбу. Нет никаких оснований считать, что Марианна была с этими планами согласна. Я сужу лишь по статьям в Сети, в Википедии, где она названа именем, данным ей при рождении – Марианна Басманова.

Я с ней виделась всего несколько раз, и не имею никакого права приписывать ей какие-либо мотивировки. По общему ощущению, любовь Бродского она принимала, но считала ли она себя его невестой?..

Мне кажется, что реальная Марианна не вписывалась в сознание Бродского и что он имел дело с порождением своей фантазии, с фантомом, а потом удивлялся и страдал от того, что жизнь разворачивается не по его сценарию. С реальной Марианной и сыном Андреем Иосиф не смог жить, хотя и очень радовался его рождению.

Конечно, я безоговорочно в те времена верила словам и чувствам Бродского, не понимала, что он не знает самого себя – простите. И на всю катушку раскручивает мораль двойного стандарта, считая подобное положение вещей нормой. На все сто процентов.

Было ли в этой истории замешано профессиональное и личное соперничество? По-моему, оно возникло только задним числом.

Конечно, вряд ли Диме Бобышеву стоило объявлять Бродскому:

«Теперь заботу о Марине я беру на себя…» Но я же сторонний наблюдатель и не знаю, о чем Марина договаривалась с Бобышевым.

Я частенько слышу и читаю, что родители Марианны были настроены против еврея Бродского. Художник Миша Беломлинский, который их хорошо знал, говорит, это клевета.

Уверена, когда-нибудь, когда не будет нас – в российском ящике появится сериал о жизни Бродского, сценаристам придется потрудиться и напрячь свою фантазию, чтобы объяснить себе и зрителям логику драматургии любовного треугольника.

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Мир, как тишина осенняя, подробен, да? Детали, частности, приколы, связанные с Бродским? Сам я много писал о Бродском: дюжина статей, несколько рассказов, книги о нем – «Три еврея», «Post mortem», «Два шедевра о Бродском». Эта – «Быть Иосифом Бродским» – четвертая. Московский критик точно отметил, что я пишу о нем с любовью и беспощадностью. Я люблю его стихи – не все, больше питерские, чем американские. Что мне всегда было чуждо – культ Бродского среди его фэнов. Бродский при жизни был мифологизирован, чему сам немало способствовал. Его собственные слова: «Вокруг моей жидовской мордочки нимб». А после смерти – бродсковедение, бродскоедство, настоящая индустрия. Бродский стал китчем, клише, расхожей монетой, расхвачен на цитаты. Помните, мандельштампы и пастернакипь? А как насчет бродсконакипи и бродскоштампов?

НАТАША ШАРЫМОВА. Володя, вы все сами и сказали.

Я помню какие-то разговоры о том, что Иосифа извлек из геологических экспедиций и направил на поэтическую стезю Александр Уманский, с которым Бродский дружил в конце 50-х – начале 60-х. Уманского я никогда не видела, недавно узнала, что он в Америке, пыталась разыскать его через Гарика Гинзбурга-Воскова, но – увы… Гарик какую-либо информацию об Уманском сообщить отказался, говорил, что встреча с ним бессмысленна. Ни Гарика, ни Александра теперь уже не спросить.

Такое вполне могло быть… Томик Баратынского высветлился позже.

Выступил из тьмы памяти на авансцену различных интервью.

Тут я должна коснуться деликатной для русской традиции написания биографий или – автобиографий – темы, достаточно провокационной и неоднозначной. Русская биографическая традиция предпочитает классицистов, Корнеля: герой не таков, каким он был во плоти на бренной земле, а таков, каким ему должно быть.

Иосиф, ставший здесь Джозефом (перемена имени открывает простор для самых разнообразных спекуляций по поводу волевого изменения судьбы), не верил ни Богу, ни черту в устройстве своих земных дел. Похоже, он не стал дожидаться будущих исследователей – мало ли чего они могут нагородить! – а взял дело мифологизации и канонизации своей личности в собственные руки. Что ни говори, а все-таки он – гений!

И тогда некоторые люди и события исчезли из его жизни, рассказанной многочисленным журналистам. Некоторые факты – приобрели другую окраску. Иосиф сам менял даты, посвящения, убирал, возвращал. Даже некоторые мотивировки стали формулироваться иначе.

Думаю, не всегда осознанно, за 30 лет многое можно забыть, переосмыслить…

Известно, что Бродский, по его словам, мечтал о Венеции, прочитав в юности роман Анри де Ренье, действие которого происходит в Венеции. Однако в июне 72-го, когда Бродский жил в Лондоне у Спендеров, зашла как-то речь о том, что Спендер со своим сыном от первого брака собираются на Рождество в Венецию, и Бродский решил к ним присоединиться. Об этом пишет Наташа Спендер. И никаких Анри де Ренье в ее рассказе нет и в помине. Ну, строго говоря, одно не противоречит другому. Я же думаю, что дело было так: эрудит Володя Герасимов рассказывал Иосифу об Анри де Ренье и упомянул о том, что Анри де Ренье жил в Венеции. Вот со временем акценты в памяти Иосифа и сместились.

ВЛАДИМИР СОЛОВЬЕВ. Это не совсем так. Даже совсем не так.

Венецейские романы в русском переводе, конечно, есть. В начале 20-х годов вышло его русское собрание сочинений в 29 томах! Да я и сам много его читал, будучи большим поклонником. Например, «Краткая жизнь Бальтазара Альдрамина, венецианца». Анри де Ренье называл Венецию городом наслаждений: «Нельзя не быть веселым в Венеции».

Или вот еще замечательная цитата, несомненно, близкая Бродскому:

«Меня крайне веселила мысль, что я могу устремиться прямо вперед, не опасаясь оказаться снова на прежнем месте, как это слишком часто случается среди улиц и каналов Венеции, извилины которых, в конце концов, приводят нас, помимо нашего желания, на то же самое место, откуда мы вышли, так что, в итоге круженья по ним, кажется, что встречаешься с самим собой». Бродский не просто читал, но штудировал Анри де Ренье. Скажу больше, я сам дал Осе пару его томиков, изданных в Academia. Тем более, там, помню, были переводы нашего с ним любимого поэта Михаила Кузмина.

НАТАША ШАРЫМОВА. Ладно, проехали. Здесь вы, Володя, наверное, правы. Вот вам другой пример. Бродского как-то в Нью-Йорке спросили, слышал ли он Роберта Фроста в 1962 году в Ленинграде, в Пушкинском доме. «Нет, – ответил Иосиф, – я был в это время в тюрьме. Не был он ни в какой тогда тюрьме, работал в геологической партии. Но… в воспоминаниях Володечки Уфлянда, они вместе идут на эти чтения!.. Я это прекрасно помню, потому что была на том выступлении Фроста и щелкнула его.

И таких примеров, Володя, множество. Каждый, кто обращается к биографии Бродского, сталкивается с проблемой реальности и ее фиксации и вынужден для себя как-то ее решать.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.