ВЕЧНЫЙ СКИТАЛЕЦ
ВЕЧНЫЙ СКИТАЛЕЦ
Человек соткан из противоречий, особенно поэт. Иосиф Бродский, как он сам утверждает, «русский поэт, еврей и американский гражданин». Или по-другому: «русский поэт, хотя и евреец». Моя книга посвящена русскому поэту Иосифу Бродскому. Но в разные периоды по разным причинам он сам пробовал отказаться от своего же русского предназначения. У каждой нации есть свои народные герои, как положительные, так и не очень. К примеру, в России — Иванушка-дурачок. В каждом из русских есть доля от этого истинно народного персонажа. И у еврейской нации с древних времен есть такой вечно странствующий герой, легендарный Вечный жид.
Сразу хочу четко заявить, что к антисемитскому смыслу слова «жид» легенда о Вечном жиде никакого отношения не имеет. Имя Агасфер, которым Вечный жид стал с XVII века именоваться в легендах большинства европейских народов, — это слегка измененная форма имени персидского царя Ахашвероша (Артаксеркса) из еврейских театральных представлений на праздник Пурим. В 1602 году в Германии была опубликована лубочная книга «Краткое описание и повествование о еврее по имени Ахасверус». Книга имеет еще одно длинное название: «Новое сообщение об Иерусалимском жиде, именуемом Агасфером, видевшем распятие нашего Господа Иисуса Христа и находящемся еще в живых». Рассказанная в книге история с чрезвычайной быстротой облетает всю Европу и навсегда захватывает народное воображение. Зафиксировано более сотни легенд о Вечном жиде. Другие имена Агасфера — Эспера-Диос (надейся на Бога), Бутадеус (ударивший Бога), Картафил (сторож претория). Во время пути Иисуса Христа на Голгофу Агасфер отказал ему в кратком отдыхе и велел идти дальше. За это ему самому отказано в упокоении, до второго пришествия Христа он обречен из века в век безостановочно скитаться. Христианские корни легенды об Агасфере можно найти в Евангелии от Матфея (16: 28), где приведены такие слова Иисуса: «Истинно говорю вам: есть некоторые из стоящих здесь, которые не вкусят смерти, как уже увидят Сына Человеческого, грядущего в Царствии Своем».
Вечный жид возникал в воображении народов как неутомимый путешественник, который взбудораживал своим появлением целые страны. О нем писали книги, пели песни, спорили. Появилось множество свидетелей даже среди представителей привилегированных кругов, которые либо сами видели Агасфера, либо слышали от весьма уважаемых лиц о его появлении то тут, то там. Вечного жида представляли то неутомимым странником, то непреклонным моралистом, то благодетелем и спасителем, олицетворяющим идею любви и взаимопонимания между людьми, то злым духом, то провозвестником конца света, то символической фигурой, олицетворяющей неправедное преследование евреев… Вечный жид — символ человечества, обреченного шагать по пути прогресса до конца мира. Видят в нем и аллегорическое изображение судьбы еврейского народа, изгнанного из своего отечества, блуждающего по свету. С этим охотно соглашаются и сами евреи, и впрямь, несмотря на Израиль, обреченные своим историческим призванием вечно странствовать по миру. Да они и сами не отрицают, что во многих из них сидит эта древняя частичка Вечного жида.
Не ушел от национального прототипа и Иосиф Бродский. Сама эмиграция, переезд по политической причине из одной страны в другую, вряд ли приближала поэта к образу мирового героя. Но кто будет отрицать, что Иосиф Бродский более, чем Борис Пастернак или Осип Мандельштам, был Le Juif errant, буквально «странствующим евреем»? Кто заставлял Иосифа Бродского уже после эмиграции в Америку постоянно мотаться то в Мексику, то в Англию, то в Швецию, то в Италию? Это не поездки израильтянина ли, немца, француза, русского из своей родной страны в поисках дорожных приключений. Это выход за пределы судьбы русского поэта в иную ипостась — вечного странника, Вечного жида. Он сам переселяет себя в стихах в разные точки пространства, покойного и горячо любимого им отца отправляет зачем-то в Австралию, сравнивает себя то с Тиберием, то с Постумом, то с пеплом, сгоревшим дотла и развеянным по ветру.
Гражданин России, Советского Союза в результате политической эмиграции стал гражданином США, но это не характеризует вечное странничество — таковы судьбы миллионов русских эмигрантов, многие из которых благополучно обжились на новой родине. Но — родился в России, был русским поэтом, уехал в США, даже купил себе там место на кладбище (какое уж тут странничество?), а похоронен в Венеции, где, по сути, никогда и не жил, так, наведывался. Это ли не удел вечных странников?! Да, я знаю, что сам Бродский не собирался себя отправлять в Венецию, а хотел мирно упокоиться на американском кладбище, отринув уже и Россию, и Васильевский остров как ушедшее прошлое. Не оставлял он и никакого завещания на этот счет, что бы сегодня ни придумывали иные журналисты. Но не иначе как сама судьба заставила его уже после смерти воплотиться в «странствующего еврея». Почти никогда не дающая интервью его вдова Мария Соццани, как-то разговорилась с польской журналисткой Ирэной Грудзиньской-Гросс и призналась ей: «Идею о похоронах в Венеции высказал один из его друзей. Это город, который, не считая Санкт-Петербурга, Иосиф любил больше всего. Кроме того, рассуждая эгоистически, Италия — моя страна, поэтому было лучше, чтобы мой муж там и был похоронен».
Америку вдова откровенно не любила и оставаться в ней с дочкой не желала, а потому тело мужа увезла к себе на родину. По-человечески это понятно, но о мистическом перемещении поэта в «вечное странствие» уже никто думать не стал. Вот так и поплыл по волнам вечного странствия теплоход «Иосиф Бродский». Правда, в жизни своей поэт часто решительно боролся с проявлениями в себе этого «вечножидовства». Его имперское «я» не хотело быть ничейным. Из русского поэта Иосифа Бродского прорастал американский поэт Джозеф Бродски — это тоже иная ипостась личности. Иная судьба, иное и отношение к ней. В такой второй ипостаси жили и Владимир Набоков, и Джозеф Конрад, и многие другие…
А вот обрести еще одну, уже третью ипостась «Вечного жида» — не каждому еврею суждено. Не подвести под это понятие ни Пастернака, ни Мандельштама, ни друга Бродского Евгения Рейна… Не подвести под нее и наших американских эмигрантов.
Элкан Натан Адлер, известный еврейский путешественник и собиратель древних манускриптов, пишет: «Странствующий жид — вполне реальный персонаж великой драмы Истории. В самые отдаленные города широко раскинувшейся Римской империи путешествовал он в качестве кочевника и переселенца, беженца и завоевателя, коллекционера и посла. Его интерес к другим странам, расположенным поблизости и вдалеке, пробудило чтение Священного Писания… Он разговаривал на многих иностранных языках и мог объясниться с любым евреем, в какой бы стране тот ни жил». И уже заканчивая свое увлекательное путешествие — повествование о «Детях Вечного жида», Натан Адлер пишет: «Он по-прежнему являлся связующим звеном между рассеянными по миру членами еврейской диаспоры и оставался человеком набожным, внимательным и великодушным ко всему, что он ожидал увидеть, и в том, что он отдавал другим».
Разве это не отчетливый портрет поэта Иосифа Бродского в его странствующей еврейской ипостаси? Один к одному. Мне этот персонаж, эта его ипостась не близки — моя книга о другой, главенствующей его ипостаси русского поэта. Но не видеть его периодических побегов в мир Вечного жида я не могу. Этот его лик изредка проявлялся еще в петербургский период. Думаю, он упорно боролся с ним, подавлял его, а позже, уже в Америке, махнул на него рукой. Решил: пусть чередуются в нем два или даже три разных лика: русского поэта, англоязычного эссеиста и гражданина США и Вечного жида. Думаю, в самом Израиле таких Вечных жидов нет, да и среди правоверных иудеев они вряд ли отыщутся. Как писал Михаил Крепс в своей содержательной книге о поэзии Бродского, иные стихи его — это «вечные жиды, блуждающие среди кривых зеркал». Поэзия Вечного жида — это поэзия «совершенного никто», написанная неизвестно где и неизвестно когда, поэзия одинокого вечного странника:
Но, видать, не судьба, и года не те,
И уже седина стыдно молвить где,
Больше длинных жил, чем для них кровей,
Да и мысли мертвых кустов кривей.
Он уже обращен внутрь самого себя: «Запах старого тела острей, чем его очертанья» («Колыбельная Трескового мыса»). Его стихи уже стали адресоваться неизвестно откуда, неизвестно когда и неизвестно кому:
Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,
дорогой уважаемый милая, но неважно
даже кто, ибо черт лица, говоря
откровенно, не вспомнить уже, не ваш, но
и ничей верный друг…
Расплывчатость, размытость всего мира, и внешнего, и внутреннего, и времени, и пространства, характерны для этого лика поэта. Он потерян для всех, в том числе для самого себя. Его противоречивость, совмещение несовместимого, соединение вульгарного и высокого стилей, пусть и произросшие из уличного детства и всеядности питерского шпанистского подростка, были погружены уже в ничейный мир, откуда он метал свои стрелы. В один и тот же период времени он мог искренне написать, вспоминая свою любимую Марину Басманову: «До сих пор, вспоминая твой голос, я прихожу в возбужденье». А позже, разозлившись, нарочито эпатажно обратиться к бюсту римского императора Тиберия: «Приветствую тебя две тыщи лет / спустя. Ты тоже был женат на бляди. / У нас много общего…» Впрочем, такие же контрасты и по отношению к России. То полное обожание и возвышение:
Не обманешь народ. Доброта — не доверчивость. Рот,
Говорящий неправду, ладонью закроет народ,
И такого на свете нигде не найти языка,
Чтобы смог говорящий взглянуть на народ свысока.
То полное пренебрежение:
Входит некто православный, говорит: «Теперь я — главный.
У меня в душе Жар-птица и тоска по государю.
Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной.
Дайте мне перекреститься, а не то — в лицо ударю».
И то и другое пишется абсолютно искренне. Это и есть разные ипостаси одной личности: русского поэта Иосифа Бродского и вечно странствующего еврея.
В Америке он пробует уйти в англоязычную поэзию. Александр Кушнер писал в своих заметках о Бродском, что, когда они встретились в Нью-Йорке после десятилетней разлуки, в лице Иосифа появилось что-то новое. Кушнер предположил, что постоянная жизнь в английском языке заставила развиться группу лицевых мышц Иосифа, которые раньше были неразвитыми. Он переводил на английский собственные стихи, сохраняя метр и рифму, он писал стихи по-английски, исповедуя те же правила. В результате он перессорился со многими переводчиками и навлек на себя безжалостную ругань английских поэтов и критиков. Результаты перемены места и языка: «совершенный никто».
И впрямь, как пишет его друг Кейс Верхейл еще в сентябре 1972 года, после перелета Бродского в Америку: «В последний раз я слышал его голос, когда он был в Вене. Он не мог взять в толк, что же с ним произошло, — один раз принялся горячо рассказывать мне о первом знакомстве с Западом и о том внимании, которым он, поэт, в России сумевший опубликовать лишь несколько строк из написанного, вдруг оказался окружен; в остальном же был мрачен и полон тихого бешенства. На открытке с фотографией Tower Bridge (моста Тауэр), которую он послал мне из Лондона незадолго до отъезда в Америку, были, в частности, такие слова: „Если всерьез — я мертв, если невсерьез: мне дали место poet in residence (поэта-преподавателя. — В. Б.) в Ann Arbor?e“». О его поздней поэзии, написанной как бы после смерти, пишет и Рудольф Нуреев. Позже, уже справившись со сменой империи и языка, он все-таки по-прежнему повторяет уже в интервью 1987 года: «Я полагаю, что страх, высказанный в 1972 году, отражал опасение потерять свое „я“ и самоуважение писателя. Думаю, что я действительно не был уверен — да и не очень уверен сегодня, — что не превращусь в дурачка, потому что жизнь здесь требует от меня гораздо меньше усилий, это не столь изощренное каждодневное испытание, как в России». В 1973 году появилась формула для выражения человека в новом пространстве — «совершенный никто / потерявший память, отчизну, сына» («Лагуна»). Этот его период хорошо проанализировал Владимир Козлов в статье «Непереводимые годы Бродского». Они и впрямь непереводимы. Этого американского англоязычного Бродского не воспринимают всерьез многие критики — и американские, и наши отечественные.
Наверное, его бы не воспринимал и я, но зачем мне непереводимый англоязычный поэт Джозеф Бродски, когда для меня есть великолепный русский поэт Иосиф Бродский? Англоязычного поэта Бродского большинство американских и английских поэтов тоже не воспринимали. Может быть, Америка с точки зрения бытовой жизни и есть самое лучшее место для вечного странника, но вряд ли для русского поэта. Он в каком-то смысле сам себя «изгнал» в «лучшее место в мире». Но не потерял ли он со временем русскость? Как он сам иронично говорит, отвечая на вопрос финского корреспондента: «Есть еще более серьезный упрек — что Вы утрачиваете свою русскость… — Если ее можно утратить — грош цена такой русскости». Он сам же и анализирует свое метафорическое изгнание: «Если бы нам пришлось определить жанр жизни изгнанного писателя — это была бы, несомненно, трагикомедия. Благодаря своему предыдущему воплощению он способен почувствовать социальные и материальные преимущества демократии гораздо острее, чем ее уроженцы. Однако по той же самой причине (главным сопутствующим результатом которой является языковой барьер) он оказывается совершенно неспособным играть сколько-нибудь значительную роль в этом новом обществе. Демократия, в которую он прибыл, обеспечивает ему физическую безопасность, но делает его социально незначительным».
Он сам сползает в изоляцию и поэтическую, и языковую, сам о себе говорит, что прибыл в США уже «без своей Музы». Что может быть страшнее для поэта? «Здесь утром, видя скисшим молоко, / молочник узнает о вашей смерти. / Здесь можно жить, забыв про календарь, / глотать свой бром, не выходить наружу…»
Англоязычного поэта Бродского внимательно разбирает талантливый литературовед Арина Волгина. Она права, когда сравнивает английского и русского Бродского с Льюисом Кэрроллом: «Английская королева Виктория, прочитав удивительную сказку „Алиса в стране чудес“, потребовала, чтобы ей принесли „все книги этого автора“. Каково же было ее изумление, когда на ее письменный стол легли тома математических трактатов! Приближенные Ее Величества переусердствовали: вместе с книгами Льюиса Кэрролла — тонкого сказочника, мастера поэзии нонсенса — они принесли труды Чарлза Латуиджа Доджсона — известного математика, адепта чистой логики. Однако биографически два этих автора — одна и та же личность!»
То же самое случилось в эмиграции с Иосифом Бродским — он и впрямь становится там Joseph Brodsky. Совсем другим человеком, другим поэтом. Не буду касаться его великолепной англоязычной эссеистики, в этом жанре двуязычность удается и Набокову, и Конраду, и Бродскому. Но Бродский прежде всего — поэт. При его жизни за рубежом в Великобритании и США вышли в свет четыре сборника стихотворений на английском языке. А. Волгина упоминает об англоязычных поэтах Крэге Рейне, Питере Портере и других, которые пишут об английской поэзии Бродского скорее как об «антологии плохой поэзии». Она приводит конкретные примеры разгромной критики англофонного Бродского: к примеру, тот же Портер воспринимает как исключения его удачные строки и лаконичные, непозерские стихотворения. В целом же он оценивает эту поэзию чрезвычайно низко. Речь о Бродском Портер завершает прозрачным намеком: судя по сборнику «То Urania», Нобелевская премия, присужденная Бродскому, была политическим демаршем, а не заслуженной поэтом наградой.
Дональд Дэви, известный критик и поэт, хотя и выражает свое мнение не так резко, однако его оценка еще более негативна. Его статья «Насыщенная строка» — не краткая эмоциональная реплика, подобно заметке П. Портера. В ней находится место и анализу, и обширным цитатам, и историческим справкам. Дэви полагает, что английские стихотворения Бродского до отказа перегружены тропами, «гиперактивными метафорами», игрой слов… Финал рецензии, пожалуй, еще строже, чем реплика Питера Портера: Бродский, разумеется, «высокоодаренный поэт, серьезно относящийся к своему призванию», но критики, поторопившиеся с высокими оценками его англоязычного творчества, сослужили ему плохую службу, а присуждение ему в возрасте 47 лет Нобелевской премии было не только преждевременно, но и губительно. «Мы сделали из него монумент и икону, прежде чем научились видеть в нем страдающего человека и добросовестного мастера», — полагает Дональд Дэви.
Противопоставить такой критике можно разве что восторженное эссе близкого друга Иосифа Бродского Дерека Уолкотта. Эта полемика мне интересна, потому что она во многом объясняет нашу отечественную разгромную русскую критику позднего американского Бродского. Критику Александра Солженицына, Наума Коржавина, Льва Наврозова. Но, ощутив свою англоязычную беспомощность, Бродский в поздних стихах на русском языке, от злости и гордыни, пробует время от времени уйти в поэзию странничества, в поэзию «Вечного жида». Это ему удается в гораздо большей мере, чем его англоязычная поэзия; есть немало великолепных страннических стихов, но именно странническая поэзия Бродского вызывает неприятие многих наших читателей. Как в «Пятой годовщине»:
Мне нечего сказать ни греку, ни варягу.
Зане не знаю я, в какую землю лягу.
Скрипи, скрипи, перо! переводи бумагу.
Сейчас мы вроде бы знаем, что лежит он на венецианской земле, но навечно ли? Кто знает, может, еще со временем и перенесут его прах из Венеции на Васильевский остров по желанию читателей и будущих наследников, как перенесли уже немало захоронений наших именитых соотечественников из парижского Сен-Женевьев-де-Буа, из США, из других центров русской эмиграции. А заодно перенесут на русскую землю прах Сергея Дягилева и Игоря Стравинского… И успокоится уже тогда навеки ипостась «Вечного жида», оставив нам лишь большого русского поэта, «хотя и еврейца». Закончатся его вечное рассеивание и жизнь вне родины. Придет искупление. Без спроса поместили на «Остров мертвых», в вечное изгнание, без спроса и вернут по первому, пророческому адресу. Дай-то бог.
Поздний русскоязычный поэт немало путешествует по миру, равно удаленный от глубинной жизни той или иной страны и нации, лишь прислоненный к местам странствий. Блестящий американский поэт Крэг Рейн не приемлет лишь прикасающегося к его стране и американской поэзии вечного странника Бродского; талантливый русский поэт Александр Бобров, так же как Наум Коржавин или Евгений Евтушенко, не приемлет лишь прикасающегося к русской поэзии, к русской культуре вечного странника Иосифа Бродского его позднего американского периода. Как писал Евтушенко, «Бродский — великий маргинал, а маргинал не может быть национальным поэтом». Я бы согласился с Евгением Александровичем, но вряд ли он говорит о стихах Бродского периода его северной ссылки, вряд ли в своей книге Александр Бобров оспаривает его стихи «Северный край, укрой…». «В деревне Бог живет не по углам…», «Народ» или же так пленившие Александра Солженицына стихи из цикла «Новые стансы к Августе».
Замечу, как часто ниспровергателей Бродского затягивает его поэзия. В книге Александра Боброва «Вечный скиталец» автор хотел показать чужеродность поэзии Бродского, но сам же втянулся в его пророческую поэзию северного периода. Да, у него есть скептические, даже циничные стихи типа «Представления». Но подобные стихи иногда прорывались у Сергея Есенина в период его богоборчества, у Александра Блока («Пальнем-ка пулей в святую Русь…») и у многих других русских классиков, начиная с Пушкина и Лермонтова… Просто напомню, что Бобров сам же в книге своей и опровергает себя, приводя в пример стихи того же Бродского: «Вот пророческие стихи, чисто имперские:
Лучше быть голодным и усталым,
Чем холопом доедать объедки,
Лучше быть в Империи капралом,
Чем царем — в стране-марионетке.
Как это злободневно звучит сегодня по отношению ко всем странам, тявкающим на Россию! Но Бродский в нелепой кофте из местечкового фильма никогда бы не написал таких строк…»
Так о чем же спорить с тобой, Саша? Из 350 страниц «антибродской» книги Боброва, страниц 300 как минимум написаны в его возвеличивание, с цитатами из Якова Гордина, Анатолия Наймана, Валентины Полухиной. Александр Бобров сам же и размышляет, почти так же, как я, о «лучшем периоде» его жизни на Севере: «А ведь туда приезжали и его друзья, и любимая, там были написаны самые светлые строки…» Сам потом же себя и оспаривает. Приведены и две мои статьи о русском поэте Иосифе Бродском.
Стихи скитающегося Бродского не жалуют и его давние друзья. Как пишет Евгений Рейн, Бродский «отказался от того, что так характерно для всей русской лирики — темпераментной, теплокровной, надрывной ноты». С Евгением Рейном полностью солидарна Елена Шварц: «Он привил совершенно новую музыкальность и даже образ мышления, несвойственный русскому поэту. Но нужно ли это русской поэзии? Я не уверена, что это русский язык. Это какой-то иной язык. Каждым поэтом движет какая-то стихия, которая за ним стоит. Холодность и рациональность малосвойственны русской поэзии. Ей свойственна внутренняя и глубокая надрывность». А уж от «Представления» отказываются почти все подряд, и поэтически, и политически. Кому это надо: «С того света, как химеры, палачи-пенсионеры» или же «Лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик»? Недаром Александр Солженицын характеризовал «Представление» как «срыв в дешевый раешник, с советским жаргоном и матом, и карикатура не столько на советскость, сколько на Россию».
Отмечу только, что подобное отстранение и даже отчуждение в ипостаси вечного странника у Иосифа Бродского относится не только к России или к Москве, но и к Америке, к Венеции, к Стамбулу, а уж тем более к абсолютно чуждому ему Израилю. Не забудем его: «Над арабской мирной хатой гордо реет жид пархатый…» Да, можно возмутиться, когда Бродский иронизирует, когда пишет свое «Представление», но такие же дешевые раешники он устраивал и по отношению к Америке, вовсю издевался и над Западом, и над Востоком от Китая до Турции, любил поиздеваться и над самим собой. Ведь это же он о себе самом пишет:
Гражданин второсортной эпохи гордо
Признавал он товаром второго сорта
Свои лучшие мысли, мыслишки же прочих
Некондицией вовсе считал, пророча.
Ему не нужна была героическая биография, он хотел жить так: «Не знаю я, известно ль вам, что я бродил по городам и не имел пристанища и крова…» В одном из интервью на вопрос, кто он на самом деле, Бродский дал исчерпывающий ответ: «Я чувствую себя русским поэтом, англоязычным эссеистом и гражданином Соединенных Штатов Америки». Вот и можно написать три книги: о русском поэте (что я и делаю), о блестящем англоязычном эссеисте и о благополучном и даже достаточно обывательском законопослушном гражданине США.
Как русский поэт Иосиф Бродский даже в свой американский период жалеет о разрушенной империи, говорит о себе «мы, кацапы…» и даже порой рвется плюнуть на всё и поехать в Россию, но сам же себя и останавливает: «Время от времени меня подмывает сесть на самолет и приехать в Россию. Но мне хватает здравого смысла остановиться. Куда мне возвращаться? Ведь это теперь уже другое государство, чем то, в котором я родился. Я по-прежнему думаю об этой стране в категориях Союза, не России, с этой страной меня связывает только прошлое. Прошлое, которое дало мне абсолютно все, дало понимание жизни. Россия — это совершенно поразительная экзистенциальная лаборатория, в которой человек сведен до минимума, и потому ты видишь, чего он стоит. Но возвратиться в прошлое нельзя и не нужно. У человека только одна жизнь, и когда справедливость торжествует на тридцать или сорок лет позже, чем хотелось бы, — человек уже не может этим воспользоваться. Поздно. К сожалению, поздно. Я не хочу видеть, во что превратился тот город Ленинград, где я родился, не хочу видеть вывески на английском, не хочу возвращаться в страну, в которой я жил и которой больше нет. Знаете, когда тебя выкидывают из страны — это одно, с этим приходится смириться, но когда твое Отечество перестает существовать — это сводит с ума»…
Парадоксально, но Иосиф Бродский не хочет возвращаться именно в перестроечный Петербург, где все вывески на английском и названия фирм звучат по-английски. Русский поэт хочет оставаться в своей имперской, советской русскости. Впрочем, он и не отрицает своей «советскости».
Уже не как американский гражданин и англоязычный эссеист, а как «странствующий по миру еврей» Иосиф Бродский предпочитает стать «совершенным никто» и писать «Ниоткуда с любовью…». Но ему никогда не преодолеть дистанцию между «русским» и «англоязычным» Бродским. Англоязычный читатель по обе стороны океана воспринимает его книгу стихов не как переводное издание, а как сборник англоязычной поэзии, в уме же думает: очевидно, у него есть нечто выдающееся, написанное по-русски? Главное, это прекрасно понимал, споткнувшись сам о собственные нелепости, и Иосиф Бродский. В разговоре с Соломоном Волковым о «неминуемом переходе на англоязычные рельсы» он заметил: «Это и так, и не так. Что касается изящной словесности — это определенно не так. <…> Но стихи на двух языках писать невозможно, хотя я и пытался это делать…» О том же поэт говорил и Свену Биркертсу: «Прежде всего, мне хватает того, что я пишу по-русски. А среди поэтов, которые сегодня пишут по-английски, так много талантливых людей! Мне нет смысла вторгаться в чужую область. Стихи памяти Лоуэлла я написал по-английски потому, что хотел сделать приятное его тени. <…> И когда я закончил эту элегию, в голове уже начали складываться другие английские стихи, возникли интересные рифмы. <…> Но тут я сказал себе: стоп! Я не хочу создавать для себя дополнительную реальность. К тому же пришлось бы конкурировать с людьми, для которых английский — родной язык. Наконец — и это самое важное — я перед собою такую цель не ставлю. Я, в общем, удовлетворен тем, что пишу по-русски, хотя иногда это идет, иногда не идет. Но если и не идет, то мне не приходит на ум сделать английский вариант. Я не хочу быть наказанным дважды…»
При работе над образом Иисуса, в раздумьях над судьбами еврейского народа у прекрасного русского скульптора, еврея по национальности, Марка Антокольского появилась мысль изобразить еврейский народ в образе Вечного странника. Из письма корреспондентке, которая пользовалась его доверием: «У меня два сюжета, которые меня одинаково сильно занимают. Первый — это „Вечный жид“ — исхудалая, жилистая фигура, насколько усталая, настолько же и энергичная. Оборванный, обросший, съежившись, идет он безостановочно против бури и ветра, который развевает остатки его лохмотьев. Это эмблема не только еврейства, но и всех угнетенных. Второй сюжет — святая мученица из времен раннего христианства: по-видимому, еще не римлянка, а еврейка…» Увы, воплотить замысел Марк Антокольский не успел…
Пришлось этот образ, даже не называя, воплощать своей позднеэмигрантской жизнью Иосифу Бродскому. «Вечный жид» — это одно из проявлений «мировой скорби», охватившей европейский мир… Может быть, этот вечный образ и переходит время от времени в разные реальные личности, и в том числе на какой-то момент в Бродского?
Именно такого вечного скитальца изобразил в своем романе «Теплоход „Иосиф Бродский“» мой друг Александр Проханов:
«Некоторое время чародейка взирала на большой портрет Иосифа Бродского, украшавший кают-компанию. Из рамки красного дерева смотрело изнуренное, с большими глазами, лицо иудейского мученика, прозревавшего весь скорбный путь богоизбранного народа от грехопадения, египетского плена, исхода, бессчетных гонений и рассеяний до напрасной попытки создать государство Израиль, обреченное пасть под ударами палестинских гранатометов…
— Все вы правы. — Вещунья озирала гостей проницательными очами, над которыми наведенные брови выгибались синими дугами. Сова, вторя ей, поворачивала круглую голову с ненавидящими золотыми глазами. — Видите ли, Иосиф Бродский вездесущ. Он был в далеком прошлом, существует ныне во множестве воплощений и никогда не исчезнет, какие бы сюрпризы ни преподносила нам история. Человечество, с момента зарождения, двигалось от одного Иосифа Бродского к другому, которые являлись в самые переломные, драматические периоды, не позволяли истории уклониться от божественного промысла. „Иосиф“ на арамейском языке — „подающий знак“. Иосиф Бродский — это тот, кто подает человечеству знаки, уводя за собой сбившуюся с пути историю. Таким был Иосиф, сын Иакова, проданный братьями в Египет, что предопределило появление Моисея, великий „исход“, скрижали, скинию и весь иудаизм как неизбежный путь человечества. Таким был великий историк и метафизик Иосиф Флавий, предсказавший христианство. Никто не сомневается, что святой Иосиф, в семье которого родился Христос, был такой же путеводной звездой человечества. <…>
Есаул смотрел на портрет в лакированной рамке, — выпуклые, печальные, переполненные тайными слезами глаза, наклоненная голая шея, словно ее побрили перед ударом топора, горько сжатые губы, познавшие тщету славословий, вкусившие полынь молчания. Он чувствовал непостижимую связь, сочетавшую его, потомственного казака Есаула, и этого печального иудея, занесенного в русскую жизнь, как заносит астероид в пространство чужой планеты. Эта связь была неявной, состояла из мучительной несовместимости и сладкой нерасторжимости. Донской казак, военный разведчик, изощренный государственный муж. И иудей, печальный изгнанник, болезненный стихотворец. Они являли собой две ветви расщепленного человечества, которые пытались срастись и в тщетных попытках истребляли друг друга. Погибали в этом непрерывном борении, уповая на смерть, в которой снова сольются… Есаул переживал странное прозрение. Иудей Иосиф Бродский и он, Есаул, донской казак, были лютыми врагами по крови, обильно пропитавшей грешную русскую землю. Но их астральные тела обагрили метафизической кровью одну и ту же стальную ось, по которой текли и сливались струйки их метафизической крови, создавая таинственную общность их творческих душ и судеб, обреченных на поиск истины, на жертвенность, на поношение близких, на нестерпимую, непреходящую боль.
Колдунья между тем принялась ворожить. Извлекла табакерку, где хранился порошок растертой в труху саламандры. Кинула на стол колоду игральных карт, рассыпав ворох валетов, тузов и дам. Пересадила сову на другое плечо, отчего недовольная птица зашипела и выпустила из-под хвоста ядовитый шмоток…
— Явись, лжец!.. Иначе книгу твою буду сечь лозой, пороть розгой, кину на уголья, превращу в мертвый пепел! — Она швырнула в свечу последнюю щепоть порошка. Комната озарилась фиолетовым светом. Ударил гром. Из рамы, неловко, как перелезают через забор, вылез тощий, угловатый, болезненный человек. Дико вращал глазами, затравленно поворачивая шею. Перенес через раму сначала одну тонкую ногу, потом другую. На нем были длинная, расстегнутая на груди рубаха, белые кальсоны с тесемками, стоптанные туфли на босу ногу. Так одевают пациентов в сумасшедших домах. Загнанно глядя на мучительницу, путаясь в тесемках, бочком протиснулся меж рядов, добрался до двери, вышел на палубу. Переступил через борт и мягко опустился на воду. Не утонул, а лишь слегка разбередил поверхность. Сутуля плечи, прижимая руки к груди, пошел по водам, удаляясь, переставляя неловкие ноги, тощий, одинокий, в сторону берега, оставляя на воде след, подобный росчерку ветра. Следом, покинув плечо колдуньи, полетела сова, уменьшаясь, переваливаясь с крыла на крыло.
Все, обомлев, смотрели, как уходит по водам Иосиф Бродский…»
Я уж боюсь даже думать, с чьим ликом сравнивает Проханов своего героя, шагающего по водам. Непонятно, как не обратили внимание на этот образ вечного скитальца наши бродсковеды. Такого возвеличивания «подающего знак» иудейского мученика еще не было в нашей литературе…
Сам Иосиф Бродский размышляет на эту тему: «Никто не вбирает в себя прошлое с такой полнотой, как поэт, хотя бы из опасения пройти уже пройденный путь. (Вот почему поэт оказывается так часто впереди „своего времени“, занятого, как правило, подгонкой старых клише.) Что бы ни собирался сказать поэт, в момент произнесения слов он сознает свою преемственность. Великая литература прошлого смиряет гордыню наследников мастерством и широтою охвата. Поэт всегда говорит о своем горе сдержанно, потому что в отношении горестей и печалей поистине он — Вечный жид…»
Вот уж верно, в отношении своих позднеамериканских эмигрантских горестей и печалей поэт Иосиф Бродский и впрямь настоящий Вечный жид. Он отошел от этой ипостаси в последние годы, после свадьбы с Марией, после рождения любимой дочурки и, может быть, вернулся бы к «оседлой поэзии» хотя бы американского образца. Но — случилась смерть, а потом, через год, перенос его останков в Венецию, на остров Сан-Микеле.
Он сам выбрал себе защитную нишу в эмиграции, нишу странствующего никто, не желая становиться полноценным американским гражданином. Вскоре после отъезда в США, в 1972 году, узнав о смерти друга Сергея Чудакова (известие оказалось ложным), Иосиф Бродский посвятил ему стихотворение «На смерть друга»:
Может, лучшей и нету на свете калитки в ничто,
Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо,
Вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто,
Чьи застежки одни и спасали тебя от распада.
Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,
Тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно.
Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
С берегов неизвестно каких. Да тебе и неважно.
Замечательное стихотворение, но уже и не русского пасынка, и отнюдь не американского приемыша. Это многажды повторяемое в разных и проходных для него и знаковых стихах существование в «нигде», адресованное в «ничто», написанное «неизвестно когда» — наверное, и есть суть просыпавшегося в Бродском Вечного жида? Этот образ в каком-то смысле вненационален, это еврей в вечном изгнании, но никак не иудей по вере и не привязанный к месту израильтянин. Поэт Виктор Куллэ пишет применительно к Бродскому: «Не знаю, существует ли на генетическом уровне еврейская тяга к странствиям. Возможно, жадность к миру, стремление все увидеть своими глазами, везде побывать и является отличительной чертой еврейского народа…»
Олег Осетинский интересно сравнивает Иосифа Бродского с Сергеем Чудаковым, ныне почти забытым поэтом, другом Бродского:
«„Оглушены трудом и водкой / В коммунистической стране, / Мы остаемся за решеткой / На той и этой стороне!“ — писал незабвенный Серж Чудаков в 62-м… А в 1989-м, в городе Риме, Иосиф Бродский спокойно сказал мне:
— Если по правде, то Нобелевку нужно было дать Сереже. Я серьезно.
— А как же — злостное? — хохотал я. — „Злостное неповиновение“! Ты вот вроде „политический“, — но корректный!
— Я — корректный? — как бы обиделся Бродский. — А кто сочинил вот это: „Лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик!“
— Так это ж письменность, Ёсик! Ты ж не грыз милиционеров, не выпрыгивал из зала суда на Сивцевом, не продавал девиц киношникам!
— Да-да! — Бродский грустно качнул головой. — Конечно, нобелевцы никогда б ему не дали, они ханжи, еще похуже совков!..
„Злостное неповиновение органам правопорядка“ — строчки из приговора поэту Сергею Чудакову. Златоуст-златоротец, русский Вийон. Грязнющая пивная на Дорогомиловке была его башней из слоновой кости. Помню его признания: „Я живу на доходы от школьницы, / На костре меня мало спалить!“ Помню и строчки Лени Губанова: „Пусть он был обормотом и вором, / Все равно мы покрепче той свары, / Все равно мы повыше той своры, / Все равно мы звончее той славы!“… Рядом были, конечно, Вознесенские — Евтушенки, они тоже как бы сопротивлялись режиму, — шумно, но не „злостно“… — выживая! Гримеры совка, они вслед за ВВ (не Путиным!) выгодно обменяли желтые кофты на желтые ботинки и заграничные вояжи, но мужской логики выстрела-покаяния, с которым Маяковский все-таки обрел Судьбу Поэта, не хватило из них никому…
А подлинные гении, аватары, — Чудаков, Губанов, Красовицкий, даже Бродский — в кремлевский сортир не вписались! — и власть их изгнала или растоптала, а стихи оставила — „на потом!“. „Прости, железная держава, что притворялась золотой!“ Бродскому удавалось скрыть эзотерический вызов под вполне пристойным католицизмом, потому и выпала Нобелевка. Думаю, он втайне страдал от невозможности прыжка радикального, апофатического!»
В каком-то смысле я согласен с Осетинским: Бродскому удавалось скрывать свой эзотеричный лик Вечного жида, потому и получил Нобелевку. Ведь дело не в еврействе, дело в эзотеричности этого неполиткорректного образа… По сути Вечный жид — это мировой радикально неполиткорректный образ, чуждый и России, и Европе, и Америке, и Израилю…
Этот лик и описал Иосиф Бродский в своей «Пятой годовщине», написанной к пятилетию его эмиграции:
На то она судьба, чтоб понимать на всяком
наречьи. Предо мной — пространство в чистом виде.
В нем места нет столпу, фонтану, пирамиде.
В нем, судя по всему, я не нуждаюсь в гиде.
Это уже не американское пространство, не европейское или еще какое-нибудь, в нем нет места никакой нации и никакой державе. Как контраст можно вспомнить его же тоже эмигрантское, но совсем иное по смыслу и звучанию стихотворение, где он пытается стать сыном Америки:
Я, пасынок державы дикой
С разбитой мордой,
другой, не менее великой,
приемыш гордый…
Удавалось ему стать подлинным американцем, но редко. Все-таки чаще всего в поздний его период побеждало странничество. Нет ни русских пасынков, ни американских приемышей, есть осознанно антиэстетическое, антинациональное, неприлично болезненное осознание «на языке человека, который убыл…». Он искренне разоблачает сам себя и свою немощную дряхлость и ненужность: «Могу прибавить, что теперь на воре, / уже не шапка — лысина горит…»
Так и будет появляться в разных странах эта странствующая поэзия Иосифа Бродского. И вновь будет появляться нам странный герой, и это явное самоощущение поэта Иосифа Бродского:
И восходит в свой номер на борт по трапу
постоялец, несущий в кармане граппу,
совершенный никто, человек в плаще,
потерявший память, отчизну, сына;
по горбу его плачет в лесах осина,
если кто-то плачет о нем вообще.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.