I. В начале была Россия

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I. В начале была Россия

1

С человеком обычно знакомишься только однажды, но с Эдуардом Успенским я знакомился много-много раз. Такой уж он оказался человек. Таким остается и поныне.

Я давно хотел познакомиться с той страной, в которой жил пока неведомый мне Успенский. Я много слышал о Советском Союзе, но побывать за границей тогда мне еще ни разу не довелось. Но именно в это время и произошло мое знакомство номер один, хотя об этом я пока еще и сам не догадывался.

В то время я уже немало прочитал о соседней стране и поэтому имел кое-какое представление о том, что такое Советский Союз: граничащее с Финляндией громадное государство, в котором установлена жесткая дисциплина и подавляющая своих граждан политическая система, радикально отличающаяся от нашей. Власть там принадлежала народу, как утверждала идеология, но несмотря на это, он все равно жил без каких-либо свобод. Так что народ порабощал сам себя, и явно успешно, судя по тому, что я слышал.

С другой стороны, что касается литературы, искусства и музыки, то мне было известно, что где-то в глубинах тоталитарного государства все еще можно было отыскать старую Россию. Это было интересно. Но как его обнаружить, этот мир, казавшийся уже ушедшим и утраченным? Я читал Чехова в переводах и не переставал восхищаться им и как писателем, и как человеком. Отсюда и возник интерес к ушедшей России, который с годами еще больше усилился.

Мне очень хотелось познакомиться с русскими, ведь они продолжали жить теперь уже в Советском Союзе. Люди меняются всегда гораздо медленнее, чем системы. По сути, люди не могут сильно меняться, как бы ими ни манипулировали. Это только снаружи кажется, что они изменились, по крайней мере в том случае, если они пытаются это продемонстрировать.

Я много чего прочел, но, как и прежде, обладал о России только книжным знанием. Я понял, что в соседнюю страну нужно в конце концов ехать самому, потому что знал еще и то, что люди в то время не имели возможности выехать оттуда за границу, если они не были партийными, не были агентами или шпионами КГБ и партийного руководства. Чтобы встретиться с обычными, простыми людьми, увидеть обыкновенный народ и те условия, в которых он живет, для начала надо было элементарно попасть в страну: получить визу и въехать туда, если выгорит разрешение.

К этому меня подталкивали в начале 1970-х годов, помимо Чехова, еще и многие другие обстоятельства, в том числе и политическая обстановка в Финляндии. Наши крайне радикальные коммунисты усвоили идеологические принципы СССР и транслировали волю этой страны всем прочим. Власть Кекконена была велика, но в конце 70-х она заметно ослабла, чтобы в 1981 году почти по-брежневски окончиться. И когда стало очевидно, что отношения Кекконена с Советским Союзом уже давно перестали быть интересны финнам, правые подняли голову и стали открыто восхищаться Америкой, этой «самой лучшей и самой свободной страной в мире», как, впрочем, восхищаются и сейчас. «Страны лучше, чем Советский Союз, не бывает», — раздавалось с еще большим напором с другой стороны.

Из книг я узнал об обеих супердержавах что-то совершенно новое. Государственные изгибы внешней политики американцев как раньше, так и сейчас очень прозрачны, их желание заполучить доступ ко всем мировым природным ресурсам слишком явно, равно как и их стремление стать ведущей ядерной державой и вообще бесспорным мировым правителем.

Последствия Вьетнамской войны были уже для всех очевидными: чем больше США бомбили и убивали, тем активнее вьетнамский народ сопротивлялся своему врагу, тем сильнее были антивоенные настроения среди самих американцев. СССР в свою очередь отвечал на любую капиталистическую угрозу очень жестко, но все эти выступления подавались нам по инициативе серьезных товарищей как проявление миролюбивой политики восточного соседа; коммунизм превратил бы весь мир в счастливую страну Эльдорадо, к обладанию которой Америка стремилась самыми презренными средствами.

Кто же из них двоих был прав? А вот и никто, это уже начало становиться очевидным. Правда о США уже тогда была разными способами обнародована, а соответствующую правду об СССР можно было, видимо, узнать только лишь через непосредственное знакомство со страной. Это не казалось чем-то чересчур сложным. От Хельсинки до Ленинграда на поезде не дольше, чем, к примеру, до Ювяскюля.

Так я наконец-то решил отправиться в соседнюю страну. А после этого все уже стало другим.

Чудо — это то слово, которое я продолжаю применять к этой стране. ЧУДО. Эти чудеса и этих чудесных людей я встречаю уже больше тридцати пяти лет, в течение которых я ездил и езжу сначала в Советский Союз, а потом в Россию. Моя первая поездка к восточному соседу была организована радиожурналистами, а смешанную и деятельную команду путешественников сколотил накануне Пасхи, насколько я помню, Эско Сеппянен. Я попал в ее состав благодаря работавшей тогда на радио Эве Полттила, моей подруге юности, которая обладала талантом оповещения: оставалось еще несколько свободных мест, которые можно было продать в том числе и на сторону. Так в компании оказались и мы: я и моя первая жена.

Мы все набились в вагон и поехали. Дорога привела нас в Москву, затем в Армению и Грузию. В Россию тогда в основном ездили на поезде. Ведь у нас тогда была одинаковая ширина железнодорожной колеи, которая досталась финнам со времен Российской империи.

Какая страна ждала нас впереди? За границей все казалось совершенно другим, начиная с пограничного поста. Уже само пересечение границы с СССР было событием, маленьким первым потрясением перед более крупными последующими. Приближалась Пасха, хотя признаков весны пока еще было не видно. Когда поезд остановился на следующей после границы станции Лужайка, как раз и начали происходить всякие события.

Я не помню, чего именно я ожидал, но помню, что кругом ощущалась какая-то странная угроза. Вы оказались в мире, в котором можно существовать и нужно вести себя в соответствии с нашими собственными правилами, — гласит скрытое сообщение, висящее в воздухе. Однако сами правила никак не проговариваются, все только на уровне чувств. В подсознание сразу закрадывается чувство осторожности и предчувствие страха. В вагон вошла армия вооруженных плюшевых медвежат сурового вида: молодые люди в полушубках, с винтовками за спиной и застывшим выражением лица. Многие из военнообязанных были командированы за тысячи километров от дома, который находился, если судить по их лицам, далеко на востоке или юге огромной страны. Для них мы были представителями противника в холодной войне, несмотря на то, что мы прибыли через дружественную границу.

Медвежатам была выдана инструкция, которой они придерживались, как солдаты. Неулыбчивые рядовые неспешно прогуливались туда-сюда и обследовали купе, тамбур и туалет. Опустили дополнительные сиденья, в вагоне обнаружились какие-то скрытые места, о наличии которых я даже не подозревал. С тех пор, путешествуя на поезде из года в год, я знаю, что панель на потолке купе снимается, если открутить шесть винтиков (или восемь?). Панель откручивается, пустое пространство под ней тщательно изучается, а затем все медленно привинчивается обратно. Я никогда не видел, чтобы там что-то обнаруживали, но для досматривающих уже одной возможности спрятать что-либо в этой ячейке было достаточно. В большой полости, которая вдруг совершенно неожиданно обнаружилась под сиденьями, не оказалось ни одного человека, на которого, видимо, как раз и охотились юные медвежата.

Людей тоже обыскивали. Все делали молча, будто при военном положении, в тишине, которая нарушалась лишь каким-нибудь медвежьим рычащим вопросом, заданным на смеси финского и русского. Сталинская тирания породила в свое время в людях точно такой же страх, который начинал нагнетаться всей процедурой обыска.

Но тогда страх был обоснован: достаточно было только подозрения, чтобы оказаться виновным. В период сталинских репрессий 1930-х годов число погибших и пропавших без вести превысило 20 миллионов человек. Я читал, вернее, практически проглотил, превосходную книгу Роберта Конквеста «Большой террор». Она напомнила лишний раз о том, что нас никогда не отправляли ни в какие исправительные лагеря, мы были всего лишь богатыми туристами, которых везли на поезде в Москву, откуда затем отправляли самолетом дальше на Кавказ.

Таким образом, я пытался внушить себе самому, что для страха нет никаких оснований. Но, если быть честным, он все равно был. Деньги и все остальное согласно инструкции были внесены в декларацию, сейчас происходила лишь проверка на соответствие одного другому, прежде чем количество марок (цифрами и прописью…) было обведено шариковой ручкой во избежание исправлений и скреплено в декларации штемпелем, чтобы итоговую сумму уже невозможно было изменить. Досмотрели бумажник, пересчитали деньги. Сумма должна была соответствовать реальному количеству денег до единого пенни, как при въезде, так и при выезде.

Ничто в багаже не обладало неприкосновенностью. Все сувениры, подарки и книги с интересом пересматривались, все перерывалось вплоть до нижнего белья. Интимные предметы и личные вещи разворачивались перед всеми обитателями купе. Искали запрещенные книги. Каждую книгу долго перелистывали, особенно те, которые были на русском языке. Недоверие было очень сильным. Фрукты (апельсины, яблоки и все остальные подозрительные) сразу отнимали. Их изымала сотрудница, одетая в гигиеническую спецодежду. Чтобы потом съесть? Паспорта были собраны, их вернули нам лишь после продолжительной проверки. Каждый должен был выглядеть точно как в паспорте, впрочем как и сейчас, в данную минуту. Всех нас признали соответствующими документам, после чего все суровые медведи превратились вдруг в милых плюшевых медвежат, строгие солдаты резко стали моложе своих лет, обернувшись мальчишками, играющими в войнушку. Они выстроились в цепочку и затем удалились, чтобы затаиться в своей теплой каморке. А мы остались в вагоне под заботливой, но всеобъемлющей опекой предлагающих чай с печеньем проводниц и проводников в фуражках.

Горячая вода поддерживалась благодаря горящему в самоваре углю в купе проводника. Запах угольного жара я помню до сих пор. А еще при первом движении поезда звон ложки о стекло стакана в подстаканнике, в котором дымился крепкий, почти черный чай.

Еще минуту мы сидели молча, но затем, как только поезд начал свой сначала медленный, неуверенный и погрохатывающий, а затем ускоряющийся и целенаправленный ход, по вагону разнесся оживленный говор. Мы ехали сквозь пустынные карельские леса, мимо брошенных и сгоревших домов — все еще видимых печальных следов войны, поваленных как попало деревьев в глухих лесах, через темные сырые низины, в одно мгновение проносящиеся быстрые лесные ручьи, мимо Выборга, который был виден из окна. На стене одного огромного бункера я успел заметить надпись на финском языке «Elovena». Ничего другого на финском написано не было. Город теперь назывался Выборг, а не Виипури. Выборг — давний перевод со шведского, точно такой же, как Гельсингфорс.

Поезд остановился. После долгого ожидания и необходимого контроля нам позволили выйти на платформу и на вокзал. Этого хотелось всем. Путь пролегал к выборгской «Березке». Это был магазин, название которого означало «Маленькая береза». Почему? Ну, почему-то. Те, кто раньше бывали в Советском Союзе, рекламировали провиант, который можно было купить в «Березке» за валюту. Дешевую и необходимую еду (в том числе шоколад) для нашего долгого путешествия в Москву.

2

В начале 1970-х годов поезд в Выборге стоял долго. Паровозы меняли не спеша, наверное, их тоже тщательно проверяли. Наконец, те же самые вагоны продолжили путь, но теперь их тянул советский паровоз со звездой во лбу. Так делается и сейчас, с тем лишь исключением, что несколько быстрее, чем раньше: таможенные формальности теперь не такие строгие, и паровоз меняется практически на ходу. Потом, через некоторое время, появился «Аллегро» — быстрый как сон.

Поезд — превосходное средство передвижения, если едешь в Россию. Ты сидишь в своем купе, тихо-спокойно, а все те, которые что-то ищут, приходят к тебе, останавливаются в дверях, рассказывают, что им нужно, мы как-то решаем вопрос. В поезде нет очередей на регистрацию, как в аэропорту, не звенят никакие датчики при просвечивании, не приходится стоять в носках полураздетым, расставив ноги, как это нынче принято. Мир перевернулся с ног на голову: сейчас весь багаж в аэропорту перерывается при досмотре точно так же, как раньше в московском поезде, потому что в бутылке из-под шампуня может оказаться бомба («спасибо» террористам). Теперь в поезде даже самый малообеспеченный пассажир может хотя бы на минуту почувствовать себя представителем бизнес-класса.

Но с этой идиллией, видимо, придется попрощаться, потому что в 2007 году в поезде Москва — Питер прогремел взрыв. Об этом красочно рассказывали в том числе и в финских новостях. Теперь нигде не безопасно. Но, тем не менее, поездам я доверяю больше, чем самолетам.

Хотя бы только потому, что из Шереметьево в Москву из-за вечных и постоянно увеличивающихся пробок попасть за разумное время просто невозможно, по крайней мере до тех пор, пока туда не проведут метро.

Времени в поезде хватало на все, впрочем, как и сейчас. В привокзальном ресторане в Выборге можно было даже успеть поесть на скорую руку, если только набраться для этого смелости. Чуть позже это удалось, когда ко всему немного попривыкли и слегка подучили язык. Местная солянка оказалась буквально фантастической, тем более что по пути можно было еще мимоходом взглянуть на старый финский город в русском окружении. Невероятная, почти пугающая и бросающаяся в глаза пестрота этого сочетания, а также слегка деревенская и, на первый взгляд, даже немного дикая атмосфера провинциального и приграничного города задавали особый тон в предвкушении всего того, что ждало нас впереди — в Москве, на ее окраинах и, в особенности, там, где уже не Москва.

На дверях выборгской «Березки» висела тогда, то есть в 1972 году, отпечатанная вывеска, которой я долго удивлялся. В ней на финском языке нам сообщалось следующее: «Чеки здесь не принимаются» (в финском языке слова со значением «чеки» и «чехи» пишутся одинаково — tshekit). «Странная дискриминация, может, это отголоски Пражской весны, событий 1968 года?» Эта моя первая мысль — свидетельство того, что ничто не казалось мне невозможным. Правда, разбор русского текста по слогам обнаружил несколько иной смысл этого послания. Чеки не принимались всего лишь в качестве средства оплаты, купить водку, шоколад, матрешек, парфюмерию и цветастые платки можно было в этих магазинах только за наличную валюту.

Финляндская марка в то время была самой настоящей валютой. В этом заключалось первое сообщение о равноправии прибывшему в СССР туристу. Но в отношении денег равноправия как раз таки и не было. Рублей в стране хватало всем, но на них ничего нельзя было купить в «Березке», единственном месте, где продавались все самые дефицитные товары — магнитофоны и телевизоры. Простой русский не мог попасть в «Березку», просто даже чтобы посмотреть на эти товары.

… Свою заветную бутылку получил каждый желающий, вся наша очередь. Пробки были извлечены, и все принялись за дело. Так началось путешествие, во время которого я принял решение вернуться в эту страну вновь и выучить ее язык. После Грузии и Армении я понял, что на свете есть еще масса других языков, алфавитов и орфографий. Все для меня было новым. СССР был случайным соединением самых разных народов, национальностей, государств. За его пределами это увидеть было невозможно, не говоря уже о том, чтобы понять.

Иногда попадались такие народы, о культуре которых я не имел ни малейшего представления. Из первого путешествия таким местом оказалась Армения. Горы, странный язык, черноглазые и большеголовые люди. Вино, коньяк — национальная гордость. Еще помню, как мы, размахивая плавками, отправились к озеру Севан, только потом заметив, что оно покрыто толстым слоем льда, потому что было высокогорным. Спустя годы я все-таки как-то летом попал на это озеро в купальный сезон, но тут же вылетел из воды как ошпаренный. Было такое чувство, что я сиганул в дважды охлажденную прорубь для пыток, при том что на берегу было самое что ни на есть лето с жарким солнцем. Разреженный горный воздух всегда несет в себе космический холод.

Пасха в Армении всегда означала некий карнавал, во всяком случае в то время или именно для нас. Верующий ранне-христианский народ десятками тысяч собирается в Эчмиадзине (сейчас это Вагаршапат) в окрестностях самой священной церкви. Наши финские коммунисты не верили своим глазам, ведь религия казалась им древним пережитком. Что же это было за суеверие? Особенно ужасались этому и округляли глаза преданные коммунистическим идеям представители крайне левых. Этих дикарей православным следовало реально стыдиться. Благородную идею они втаптывали в грязь.

Религия, гораздо более старшая, — Армянская церковь, представлявшая свое собственное направление в раннем христианстве, — с ними совершенно не считалась. Так же потом происходило и в других местах, где мы оказывались. Пасхальные религиозные традиции в Армении, по крайней мере, на взгляд туриста, казались ошеломляюще первобытными.

Двух тысяч лет как не бывало в мгновение ока. Убивали баранов, перерезали им горло, кровь била фонтаном, бараны блеяли и хрипели, пальцы обмакивали в свежую кровь и маленьким детям на лбу рисовали кровавые кресты. Дети, полураздетые, носились во всем этом хаосе, петухи и куры орали, настигнутые точно такой же смертью, что и бараны. Сотни костров горели, свежее мясо жарили прямо на огне, нанизав на вертел. Почему-то Воскресение надо праздновать с полным желудком.

Главная церковь, когда мы туда пришли, была полным-полна народу. А когда мы вышли наружу, выяснилось, что зад каждой из наших женщин был полностью покрыт синяками от щипков правоверных мужчин-прихожан, которые таким образом поздравили представительниц западного мира с праздником. Кажется, именно здесь, где женщины в брюках привлекали всеобщее внимание и были объектом определенных шуток, один весьма пожилой, улыбчивый, весь покрытый морщинами мужчина приложил длинные волосы одной из наших спутниц к своей верхней губе, изображая усы. И это все только для того, чтобы продемонстрировать, что они думают о женских брюках.

Неужели это тоже был Советский Союз, атеистическая страна равноправия? Да, тоже, как и многое-многое другое.

Русский язык стал своего рода пиджином, объединявшим в империи все народы и национальности. Так что я тоже решил начать его учить, чтобы понять в этой стране хоть что-то. Кроме того, я смог бы прочесть такие книги, которые вряд ли когда-то будут переведены.

Я со всей печальной очевидностью понял, что без языка я буду полностью зависеть только от того, что видят мои глаза, от чужих рассказов, предрассудков и спорадических переводов. В этой поездке вторым руководителем и переводчиком была у нас Риита Сухонен из компании «Ломаматка». Впоследствии Ритуля дала мне несколько уроков русского языка и помогала на первых порах в общении с Эдуардом Успенским. Долгая учеба в Москве выработала в Ритуле, кроме ироничности и чувства юмора, важнейшие навыки выживания в этой стране: понятие относительности, терпение и упорство.

3

Успенский уже появился в моей жизни, правда, пока что только в виде имени, фамилии и текста.

После этой поездки, в которой я принял решение учить русский язык, я самозабвенно принялся претворять это решение в жизнь. Мотивов для этого было теперь предостаточно. Я хотел понимать, о чем вокруг меня говорят, и хотел научиться понимать печатное слово. Но больше всего мне хотелось начать читать Чехова на его родном языке; я считал, что Чехов — непревзойденный и самый интересный русский писатель-классик XIX века, сопоставимый по масштабу ну разве что с Гоголем.

Учил язык я в основном сам. Методика заключалась в постоянном повторении. Я помню, что все свое свободное время я тратил на прослушивание пластинок, где русские эмигранты читали что-то по-русски так, как будто этот язык был для них иностранный. Но никаких других вариантов у меня просто не было. Поскольку у меня был тогда не самый простой период в жизни, я только что развелся с первой женой, в новом доме я часто по ночам не мог уснуть. Во время бессонницы я надевал громадные наушники и без конца слушал эти пластинки. Комнатенка, в которой я жил, сначала была в местечке Кауниайнен, а потом я переехал на Лауттасаари, на второй этаж таунхауса. Одно окно выходило во внутренний двор, а второе — на лес и садовые участки.

Зимой на втором этаже было довольно тихо. Жизнь как будто замирала. Поэтому глагол «гулять» с пластинки мне особенно врезался в память.

Он означает: «ходить», «прогуливаться», «слоняться праздно без дела», «отмечать», то есть «праздновать». Для последнего в качестве соответствия современный финский язык предлагает слово «пьянствовать». А вот «отмечать» предполагает весьма умеренное и приятное возлияние. Глагол «гулять» в моей жизни постепенно пережил все свои возможные значения, но сейчас все это уже в прошлом. Праздники отпразднованы, развод состоялся, сын живет в другом месте, далеко от меня. Все это надо было пережить, винить в случившемся оставалось только себя. И только тогда я понял, что старался как-то убежать от всего этого. И именно поэтому я начал учить русский язык. В помещении Общества финской литературы на улице Халлитускату я вызубрил алфавит. Там под руководством Райи Рюмин собирался вдохновенный кружок русского языка. Я думал, что стоит мне только выучить алфавит, как дело тут же пойдет… Поэтому я никак не ожидал, что учение будет мне даваться несколько тяжелее, чем я надеялся. Где-то на уровне подсознания у меня было ощущение, что все мои усилия не напрасны. Хотя бы уже потому, что я буду думать о чем-то другом.

Начальный уровень моего русского языка привел меня благодаря моей работе в издательстве «Отава» на ту книжную ярмарку, которую я никогда не забуду, и тот единственный слет скаутов, который проводится каждую осень в Москве. Был Франкфурт, холодная, убийственная индустрия, где деньгам и приносящим их книгам поклоняются, как богам. А вот Москва, напротив, оказалась тем местом, где живут настоящие любители книг, и это при том, что в СССР книжный рынок представлял собой невероятную мешанину: беллетристический сюжет романов зачастую оказывался на службе у пропаганды, прославляя советские этические, моральные и экономические принципы жизни. После прочтения первых глав уже было понятно, о чем вся книга.

Не поэтому ли русские так любили тогда настоящую литературу? Пожалуй, что так. Кое-что об этой стране и ее людях постепенно я начал понимать. Однажды я работал на ВДНХ, где мне была определена роль постоянного представителя издательства «Отава», то есть что-то типа мебели.

Там я узнал, что такое издательский протокол.

В нем не было ничего сложного, потому что в меню всегда присутствовало одно и то же блюдо (как и в большинстве ресторанов страны). Советские издатели делали вид, что что-то покупали, хотя на самом деле не покупали совершенно ничего, если, конечно, это не были речи Кекконена. Мы, в свою очередь, делали вид, что что-то покупаем. Все это напоминало какой-то невообразимый фарс, строгий ритуал, о котором не говорилось вслух, но который все соблюдали, будто постоянно водили один и тот же хоровод. И когда советские издатели уже всерьез пытались нам продавать свою продукцию (хоть я стараюсь здесь максимально непредвзято использовать это нынешнее ужасное и затасканное слово «продукция», каждую свою книжку наши товарищи сопровождали еще более замечательным определением — макулатура), им было вполне достаточно нашей подписи на так называемом предварительном договоре, который всего лишь имитировал официальный документ.

И все были довольны: они как бы заключили сделку, а мы как бы вроде и не обязаны ничего покупать. Этот спектакль был частью политических отношений между нашими странами, одной из составляющих нашей дружбы. И этого было достаточно. В действительности же книги покупались и переводились совсем не так: это делалось только после того, как они были прочитаны дома. Так было, например, с рассказами Шукшина или Казакова. Тем не менее, подписание предварительных договоров было для наших партнеров необычайно важно, потому что именно эти данные делали статистику. Поскольку эти договоры нас ни к чему не обязывали, мы с легкостью их подмахивали своими подписями, когда это было нужно. Для нашего отдела гораздо важнее было, чтобы в холодильнике, стоявшем в нашем павильоне на ВДНХ, всегда была водка «Финляндия», которой можно было бы угостить покупателей и продавцов. Так распорядилось наше издательское начальство.

Это финское упрямство удивляло меня тогда и продолжает удивлять сейчас. Мне было совершенно непонятно, зачем нужно потчевать гостей плохой неочищенной водкой именно в Москве, в столице самой лучшей и самой мягкой водки в мире? Но все эти разумные доводы не помогали, поскольку приказ был спущен свыше.

И мы вынуждены были ему следовать. А что еще может сделать подданный, когда ему приказывает князь? В итоге он тоже льет себе в стакан с едва сдерживаемой усмешкой. После того как тост уже был сказан и бокал поднят, на лица русских я зачастую просто даже не решался поднять глаза. Даже самые заядлые любители горячительного оставляли что-то на дне рюмки. А потом за углом в буфете, после небольшой очереди, сразу добавляли себе кое-чего поприличней. Надо сказать, что томление в очереди того стоило.

Мы, прохлаждавшиеся за стойкой павильона, составляли весьма маловажную часть нашей делегации. Единственный, кого встречали как господина, был Хейкки А. Рээнпяя: на аэродроме его ждал черный представительский автомобиль. Никаких визовых формальностей (не говоря уже о таможне) он не проходил, хотя, конечно, виза у него была, так же, как и у президента Финляндии. Обратно нашего ХАРа провожали аналогичным образом: на автомобиле прямо к трапу — после охоты на медведей и кабанов. В награду за такой прием «Отава» опубликовала собрание брежневских речей. Господи Боже, какая же это была макулатура! На этом фоне Кекконен был просто прирожденным писателем и на пару с Паасикиви самым лучшим из наших президентов.

Но жизнь тогда была такова, а с точки зрения разделения людей на привилегированных и обычных она остается таковой и сейчас. Народ сторонился, пропуская мчащиеся мимо вереницы лимузинов, и набивался в «Икарусы», если повезет, а если нет — в теряющие запчасти круглозадые «Татры», тряска в которых вызывала похмелье даже у трезвых пассажиров. Иностранной делегации, помимо стояния у своего стенда, необходимо было выполнять и некоторые другие обязанности. Где-то всегда нас ожидали какие-нибудь скучающие представители издательств, директора детских садов, библиотек или типографий, которые были согласны принять нас у себя. Естественно, у обеих сторон это отнимало примерно добрых два часа.

В 1974 году с нами поехала редактор детского отдела издательства «Отава» Марья Кемппинен. Помнится, тогда был какой-то год детской литературы, и для знакомства было выбрано крупнейшее в мире детское издательство «Детская литература». Значит, нам всем туда, раз не удалось вовремя сбежать. Прием был на высшем уровне, директор издательства, мадам Пешеходова, напоминала бывшую аристократку, которая общалась с гостями на манер знатной госпожи. Ее окружал десяток женщин, самые старшие из которых находились в непосредственной близости от директора, а самые младшие — заметно поодаль. Мадам произнесла краткую речь, затем говорил руководитель какого-то отдела, а мадам курила папиросу, вставленную в желтый мундштук, и равнодушно на нас взирала. Она знала, кто есть кто и кто чем занят. Директор всегда директор, даже в Стране Советов.

— Вопросы есть? — спросила мадам, не ожидая никакой реакции с нашей стороны.

Однако я все-таки напрягся, сформулировал вопрос и очень медленно, с неуклюжей интонацией, по-русски изрек:

— Какая сейчас самая лучшая русская книга для детей?

Мадам подняла на меня взгляд из-за своего мундштука. Я вопреки своим привычкам вынужденно сидел в первом ряду, не имея возможности сбежать.

— Вы действительно хотите это знать? — задала она следующий вопрос, глядя мне в глаза.

— Да, хочу, — весело отозвался я, потому что мне это действительно было интересно. На начальном этапе изучения русской грамматики основной массив потребляемой мной литературы составляли именно детские книжки, потому что на большее меня пока что не хватало. Они оказались еще более назидательными и тенденциозными, чем я ожидал.

Мадам что-то проговорила и хлопнула в ладоши. Две девочки выбежали из зала. Когда они вернулись, у одной из них в руках была тоненькая книжица, которую она протянула мадам Пешеходовой.

Мадам кинула на нее быстрый взгляд, проговорила что-то, чего я не успел разобрать, и передала мне книгу.

Я принялся ее листать. Иллюстрации показались мне вполне симпатичными, обложка тоже, наконец добрался до автора и названия книги: Эдуард Успенский «Дядя Федор, пес и кот».

Что значило слово «дядя»: папин или мамин брат или какой-нибудь посторонний дядька? С псом было понятно: пес — это собака. Кот — это кот.

— А можно взять эту книгу? — поинтересовался я.

— Нет, это у нас единственный экземпляр, — ответила мадам.

Не знаю, что на меня нашло, наверное, утреннее пиво и то, что было выпито чуть позже для облегчения предстоящих дневных страданий, но, видимо, я разбушевался. Я бросился перед мадам на колени, прижал книгу к груди, как жертвенный дар, и взмолился:

— Можно?..

Моя покорная мольба проняла ее:

— Забирайте, — милостиво ответила она.

Так я заполучил эту книгу. Мы еще некоторое время поговорили о том о сем, и на этом наша встреча закончилась. Мадам пропала, мы вышли из издательства и окунулись в суету проспекта. Затем сели в наш автобус и поехали на выставку, прошли шумной толпой мимо павильонов всевозможных мастей к нашему стенду. Русское название этого мероприятия было причудливой смесью своих и заимствованных слов: книжная ярмарка. Ярмарка — чистое немецкое заимствование (Jahrmarkt), а книга — старинное собственно русское слово.

Люди толпились в воротах и у самого входа, но, похоже, мало кто проходил внутрь. Так как на ярмарке была выставлена западная литература, попасть туда можно было только по официальным пропускам. Даже простое созерцание вражеских томов могло перевернуть систему ценностей советских граждан. Иностранные языки им не преподавались, лишь члены партии, их дети и ряд приближенных получали доступ к этому счастью. Простые люди языки учили сами и, надо сказать, выучивали. Русские были к этому способны. Но больше всего они были привычны к ожиданию: заядлым книголюбам ничего не оставалось, как только ждать и надеяться, что сердце охранника когда-нибудь дрогнет. Это была своеобразная квотированная демократия, а еще было и банальное взяточничество: если о цене удавалось договориться, охранник говорил «налево» и пропускал внутрь.

Я помню одного человека, который несколько часов сидел возле нашего стенда и изучал книгу по рыболовству на финском языке. Языка он не знал, но пытался запомнить все способы вязания узлов и для этого многократно повторял руками каждую фазу завязывания, как будто дирижировал невидимым оркестром.

Вечером, после обязательного посещения бара в «Национале», появления вызвавших удивление проституток, я принялся в своем номере за чтение подаренной книги. Комната была немного неуклюжая, но уютная, со сквозняком, с улицы доносился шум машин, горела лампа, в углу шуршали тараканы, а утром первое, что я увидел, открыв глаза, были громадные усы, шевелящиеся у меня на носу. Это был не сон.

Но до утра пока еще было далеко. А сейчас была ночь, в стакане чуть-чуть водки, немного лимонада, так что я сидел и читал. Книга У сиенского оказалась чем-то совершенно иным, совсем не тем, к чему я уже успел привыкнуть. Она была веселой, забавной от начала до конца Меня поразили ее свежесть, юмор, да практически — все. Книга была очень русской, но одновременно и универсальной. Многих слов я не знал, но словарь мне очень в этом помог. Так я и заснул, с удивительным ощущением, что сама судьба подарила мне книгу, которая наконец-то принесла радость.

На следующий день я поделился своим открытием с Марьей Кемппинен, и вот так детская книга Успенского попала в протокол крупнейшей финляндско-российской встречи издателей. Договор подписали, улыбками и комплиментами обменялись, руки пожали. Но на этот раз предварительный договор не отправился прямиком в мусорную корзину, а получил несколько иное продолжение.

4

Московская книжная ярмарка закончилась, и поезд мчал нас домой. Вернувшись в издательство «Отава» и к своим архивным делам, я сразу показал книгу Успенского своему молодому помощнику Мартти Анхава и сказал, что, на мой взгляд, она весьма хороша. Мартти был продвинут в русском языке гораздо дальше меня, поэтому он взял почитать эту книгу, но с видом, который красноречиво говорил: «Ну, что этому олуху снова взбрело в голову?..»

Однако уже на следующий день Мартти вбежал ко мне в кабинет совсем с другим видом — радостно возбужденным. Книга ему, как оказалось, очень понравилась, и он спросил, нельзя ли ее перевести. Я не знал, что ему ответить. Так одна неожиданность породила другую, поскольку перевод впоследствии стал великолепной классической интерпретацией классической книги.

Уже в начале перед нами встала проблема перевода названия. Мне втемяшилась в голову идея, что главного героя должны звать Дядя Вяйно, потому что имя Федор казалось каким-то чересчур странным в ряду привычных финских имен, но тут Мартти, необычайно взволнованный, предложил вместо полного имени Федор использовать его уменьшительно-ласкательный вариант Федя. Эта компромиссная находка была просто гениальной.

На финском языке книга «Дядя Федор, пес и кот» вышла в 1975 году и сразу же вызвала большой интерес, о чем говорил не только быстро разошедшийся тираж. Она понравилась, точнее, ее полюбили дети и взрослые, правые и левые, одним словом, хорошей литературы жаждали читатели всех возрастов и убеждений.

Я был несколько удивлен, но при этом очень рад. Я узнал, что у Успенского были и другие детские книги, пользовавшиеся популярностью в СССР. Среди них была книга «Крокодил Гена и его друзья», самым трогательным и любимым персонажем которой был Чебурашка, по-фински названный Муксис. Через год после «Дяди Федора» Мартти перевел и ее.

Книги Успенского мы смогли заполучить и в Финляндии, во многом благодаря отделу русской литературы «Магазина академической книги», который неплохо в то время обеспечивался. Но с самим автором мы не встречались, ни адреса, ни даже номера телефона у нас не было.

Все связи поддерживались исключительно через Союз писателей или ВААП — Всесоюзное агентство по авторским правам. Последнее располагалось в роскошном здании и имело сотни «работников» (без кавычек и не скажешь). Основной задачей этого монстра было составлять договоры и решать финансовые вопросы, выдавая затем авторам причитающиеся им заграничные гонорары. ВААП, естественно, на этом зарабатывал и сам. Нередко вознаграждение самому себе доходило до 95 % от авторского гонорара (как в случае с Успенским), остальное шло автору. Если доходило.

Эта финансовая сторона стала мне (и самому Успенскому) понятна намного позже. Как и многое-многое другое. В том числе и то, почему я никогда не мог застать Успенского, когда оказывался в Москве. Поскольку все контакты по-прежнему шли через чиновников, результаты были соответствующими. Жаждущему встречи обычно как-то отвечали, всегда по-разному, так как что-то ответить они все-таки были обязаны. Но в целом Союз писателей был неким специальным стражем: Успенский то был болен, то в командировке, то сам не хотел встречаться, то не успевал на встречу и даже не успевал подойти к телефону. Ну что ж, писатели есть писатели, конечно, я об этом знал. И вопрошающему, то есть мне, конечно же, неминуемо приходилось отправляться к себе на родину, и всегда это происходило раньше, чем Успенский возвращался домой из своих бесконечных командировок.

Приближалась осень 1976 года.

В политическом смысле я не сочувствую левым, не поддерживаю коммунистов, не отношусь к правым, не говоря уже о центристах. Зеленых тогда еще как партии не существовало, а свой собственный зеленый этап жизни я уже пережил. «Голодная планета» Георга Боргстрема была уже вдоль и поперек перечитана вместе с другими подобными книгами, и помимо этого я даже успел прочитать несколько проповедей о надвигающейся мировой катастрофе. О социал-демократах я размышлял немного в сталинском духе, предполагавшем их ежедневное истребление. Так что вот такая смесь правых идей, облаченных в левые одежды, роилась у меня в то время в голове. Мне казалось, что я скорее левых взглядов, так как обо всем размышляю свободно и ни к какой группе себя не причисляю. Я полагал, что мир, основывающийся на принципах справедливости и равноправия, должен быть единственной возможной моделью мира и с точки зрения людей, и с точки зрения использования природных ресурсов.

Правда, от Советского Союза помощи в решении этих проблем ждать не приходилось. Наоборот. Я уже в определенной степени знал, каким образом наш сосед применяет на практике свою идеологию. Природа истреблялась без всякого сожаления и с катастрофическими последствиями: уничтожено Аральское море, нефтяные катастрофы на десятки лет отравили землю в Сибири. Перепахивание степей, поднявшее в воздух тонкий плодородный слой почвы и безвозвратно превратившее огромные территории в пустыни, — все это еще в памяти. Публично об этом в Финляндии не говорили. Знали также и о том, что никакой реальной свободы в стране не было. Человеческая жизнь, особенно в 1930-е годы, ничего не стоила, как не стоила и позднее, особенно если почитать приговоры диссидентам, упрятанным в тюрьмы и психушки. Раз не веришь в коммунизм, значит, ты сумасшедший. Но, с другой стороны, только сумасшедший и мог верить в коммунизм. На поприще уничтожения своих граждан особенно прославился Сталин благодаря своим ударным методам. Кроме «Великого террора» я прочел еще несколько серьезных исследований по этому вопросу. На западе все больше стали печатать так называемый советский самиздат. Для меня тогда очень значимым был Солженицын, чей «Раковый корпус» я считал гениальным произведением.

Постепенно я стал понимать о Стране Советов нечто большее, тем более что за четыре года я успел там побывать уже несколько раз. Язык мой постепенно улучшался, а визуальный голод усиливался: хотелось видеть все больше и больше. Россия постепенно приоткрывалась, та Россия, которая существует и по сей день. И именно ту Россию, Россию обыкновенных людей, я по-настоящему полюбил. Она значила для меня чрезвычайно много. На самом деле даже больше, чем я мог себе представить тогда.

Как определить это чувство привязанности? Откуда оно возникает? Тут, наверное, все просто: это идет от людей. Каждый встреченный мной русский обладал какой-то определенной философией выживания, был настоящим философом поневоле и мудрецом, наученным жизнью. Поэтому практически любой мог размышлять о жизни, ее предназначении и смысле гораздо свободнее и ученее, чем все наши высокообразованные специалисты. Обыкновенный дворник в перерывах между маханиями метлой читал книгу, дежурная по этажу звонко декламировала Пушкина, целый класс, не робея, отвечал на вопросы, а тот, кого можно было принять за пьяницу или даже за алкоголика, имел четко выстроенное и великолепно вербально выражаемое представление о мире, и о коммунизме в том числе.

Чем больше я пытался говорить по-русски, тем реже мне стали попадаться коммунисты. Лить соглядатаи, высшее начальство да служба безопасности оставались тем, чем они были, да и то только благодаря привилегиям в виде льгот и зарплат. В подпитии иногда и они признавались в своем недоверии к власти и плакались на судьбу: их и за людей-то не считали. Практически все, кто был предан коммунистическим идеям, бесследно канули в сталинских репрессиях. Если такой и находился, казалось, он живет в каком-то своем псевдомире, как наркоман.

Будни были самыми что ни на есть настоящими. Ничто не может сравниться с русской чайной и суповой культурой, с борщом и солянкой в столовой. Особенно когда рядом с супом на отдельной тарелочке лежит черный хлеб, жгучая горчица и соль в солонке. В качестве сопутствующего блюда к чаю вполне могла быть подана водка, особенно если ее не слишком явно разбавили водой из-под крана…

Иногда все-таки так делали, и тогда желудочно-кишечное расстройство оказывалось весьма привычным сувениром, привезенным домой. Расстройство, к счастью, всегда проходило, если у тебя хватало сил пить чай и спокойно ждать. И тогда уже просто прогулки по Москве было вполне достаточно для поднятия настроения. От людей и наблюдения за ними я не уставал. Людей в Москве тоже хватало.

Все, что я тут написал, — это всего лишь длинное вступление к рассказу о том, как меня пригласили стать членом делегации детских литераторов общества «СССР — Финляндия», в состав которой входило целых два человека, и как я с большой радостью согласился. Поездка была намечена на конец ноября 1976 года. Ответственным лицом был назначен генеральный секретарь общества — Кристина Порккала, всю практическую работу выполняла Пулму Маннинен. С ней у меня сохранились добрые отношения по сей день.

Другим членом делегации должна была стать Камилла Миквич. Лично ее я не знал, но ее иллюстрации и книги о Ясоне я видел и читал.

Моя персона, очевидно, была выбрана потому, что как раз тогда я опубликовал подряд три истории о Дядюшке Ау (1973–1975) и получил за это первое в своей жизни признание как писатель.

Первым пунктом назначения нашей делегации, естественно, была Москва. Однако нам была предоставлена возможность выбрать еще одну республику для визита. В качестве пожелания, ни на минуту не задумываясь, я написал: Армения. А затем последовал вопрос о том, что бы мы хотели посмотреть в Москве. На это я ответил: Эдуарда Успенского. Других желаний у меня тогда не было.

В поезде выяснилось, что у Камиллы было точно такое же пожелание в отношении Успенского, потому что она тоже читала «Дядю Федора». Так что когда мы приехали в Москву и официальные встречающие принялись о нас заботиться, мы смогли вновь вернуться к этому вопросу.

Сопровождающим нашей маленькой группки была назначена заведующая отделом скандинавской литературы Союза писателей Валентина Морозова, которая говорила по-шведски.

В качестве переводчика нам выдали Славу Носова, который сносно объяснялся по-фински.

Он же был до нас переводчиком у писательской делегации, состоявшей из двух столпов финской литературы — Вейо Мери и Алпо Руут. Вейо ту свою поездку описал очень забавно. Когда страна уже была вся увидена, благодарственные речи делегированных произнесены, а сама делегация прибыла в Москву, Слава, наконец, спросил у Алпо, почему он все время говорит «жутко хорошо», «жутко приятно», «жутко красиво». «Жутко», — послышался в ответ грубоватый голос Алпо. Тогда он еще был в силах, этот гордый знаменосец литераторов левой группы «Кийла» (Клин). Алпо с удивлением спросил:

— Что ты имеешь в виду?

— Ну, почему по-вашему все жутко? — отважился повторить Слава свой вопрос.

— А как же ты, бедный, все это перевел? — ужаснулся в свою очередь Алпо.

На это Слава, смягчившись, сказал:

— Ну, я переводил не совсем так, как вы говорили. Я говорил, что дом красивый, но только ужасный.

Благодаря Славе мы столкнулись со множеством самых удивительных вещей, в том числе с мелкими проблемами большой страны. Слава был всегда очень опрятно одет, но в первый вечер, когда мы уже сидели в ресторане гостиницы, с ним случилась неприятность: его весьма поношенные брюки разошлись сзади прямо по шву, а других брюк у него попросту не было. Слава все твердил, что ему нужно съездить к бабушке, потому что только она сможет их зашить так, что их можно будет снова надеть. «Бабушка, бабушка», — повторял Слава почти со слезами на глазах. Бабушка жила далеко, сначала нужно было ехать на метро, а потом еще на автобусе на окраину Москвы. Наконец, с нашего позволения, он все-таки туда отправился. Вероятно, у него было какое-то распоряжение относительно нас, как будто за нами все время надо было приглядывать.

Мы не знали, как распорядиться неожиданно предоставившейся свободой, поэтому просто еще немного посидели, а потом пошли спать в ожидании следующего дня.

С наступлением утра Слава вновь был на посту и в полном порядке. Брюки тоже были в порядке, бабушка и вправду оказалась волшебницей.

А затем началась работа делегации. Были встречи, и почти все они были очень-очень официальными. Спектакль Театра кукол Образцова был по-настоящему веселый и мастерски сделанный. Помню расстроенное лицо мальчугана, маме которого не удалось купить билет на спектакль. Все билеты были проданы! Я бы с удовольствием отдал свой, но и у нас не было билетов, нам выделили только приставные стулья.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.