4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

С февраля по сентябрь 1916 года Снесарев — начальник штаба 12-й пехотной дивизии в Девятой армии; в мае — июле (Луцкий прорыв) руководил полками бригады; за бои 28 мая и 12 июня награждён орденами Святого Станислава первой степени, Святой Анны первой степени с мечами. Штаб дивизии для него дело более чем известное, немало, правда, значило — что за дивизия и кто её командир? Дивизия — из обстрелянных, боевых, командиром дивизии — генерал-майор М.В. Ханжин, артиллерист. Брусилов пишет в «Воспоминаниях: «…Ханжин оправдал мои ожидания. Подъехал к полку, который топтался на месте, но вперёд не шёл, и, ободрив его несколькими прочувствованными словами, он сам стал перед полком и пошёл вперёд. Полк двинулся за ним, опрокинул врага и восстановил утраченное положение… Такие личные примеры имеют ещё то важное значение, что, передаваясь из уст в уста, они раздуваются, и такому начальнику солдат привыкает верить и любит его всем сердцем».

Дивизионные будни, неизменные думы о семье. Дальнейшие его строки, как и предыдущие, хотя и пронизаны чувствами семейственности, но не только: они обо всём, чем всколыхивалась фронтовая и тыловая жизнь, они органично вмещают всю полноту фронтовой жизни, передовой, окопа, и раздумья о минувшем, и текущие тревоги, и краткие рассказы, и свои мысли о старых заброшенных усадьбах и парках, о Пушкине, Толстом, Достоевском, о больших и малых военных чинах, горестные раздумья о сестрах милосердия, о столичных съездах, столь хвалимых, скажем, Брусиловым, но истинное, малосоответствующее декларируемому статусу значение которых Снесарев понимал гораздо глубже; записи о встречах с фронтовыми друзьями ещё по молодости, и как многих их уже недостаёт, коль война — будь она победа или поражение — всегда гибель; причём распространенное убеждение — гибель лучших.

Сокрушается о прерванных судьбах боевых товарищей по Академии Генштаба, своего академического выпуска, погибших (скорбно-примечательный штрих), будучи командирами полков, то есть наиболее близкими к окопам, видит их облик и подвиг прекрасным, крестным, называет их фамилии: Вицнуда, Сегеркранц, Жуков, Орлов; через несколько дней мартиролог расширяет: Тетруев, Березин, Румянцев, Карпов… Вынужден признать: «жатва обильная…»

А ещё и вовсе не академические, а фронтовыми буднями, атаками, тяготами передовых позиций породнённые друзья: Панаев, Голубинский, Зимин, Лопухин, Мельников, Чунихин… Они уже покоятся под могильными крестами. Другим хрупко-временного деревянного креста ждать недолго.

«Эту сторону войны мы все забыли. Проза её и великие текущие нужды, эмалевые кресты так берут всех нас, что о могилах и крестах деревянных нам некогда подумать, как следует… Их так много кругом, они так обыденны, что внимание утомляется, а рука устаёт креститься. А между тем под ними-то и лежат герои, хотя часто другие носят заслуженные теми кресты…»

Снесарев сетует, что человек организован, в сущности, не тонко: малочувствующим, бессильным видеть даль. Ему, с уместными почестями похоронившему подчинённых на карпатских лесных холмах, хотелось бы видеть, что происходит в семьях осиротелых, чем и как они живут в глубине России — в родной донской стороне, да и на Печоре и Северной Двине, да и за Волгой, за Уралом, в Сибири, на Дальнем Востоке, наконец. Но не дано человеку хотя бы внешне проницать даль: ни ему, воюющему, видеть далёкие мирные избы, над которыми, быть может, кружат птицы гибели близких, ни живущим в тех избах видеть тихие родные могилы, словно ждущие скорого забвенья травой за отсутствием родного пригляда. (Бог весть, встречаются ли убитые там, но живые, слава Богу, встречаются здесь, подчас и не думая о встрече, не надеясь за давностью лет и бытовой ненадёжностью времени.)

«Позавчера был у Марка Семеновича, — письмо от 21 февраля 1916 года, — (я тебе писал: мой друг по Нижне-Чирской прогимназии, с которым мы не виделись 33 года), обедал и разговаривали без конца. Интересно было выслушать из его уст, каким я тогда был, как выглядел и чем занимался. Был я, по его словам, высоким и тонким “отроком”, с тонким девичьим голосом, страшно конфузливый и застенчивый; красоты был исключительной: имел мечтательные серо-голубые глаза, матово-бледное лицо и густую шапку волос, всегда поэтически небрежную. В попойках их никогда не принимал участия, больше был одинок и много читал. Все они (полстаницы молодежи) были влюблены в одну девочку (Елена Хопёрская), но любила она меня, и любила страшно и верно… как только могут любить в 14 лет: до гроба. Я провёл у него 2 часа, и всё далекое прошлое встало живым пред моими глазами… Многих товарищей уже нет, что и естественно, многие погибли от пьянства, что менее естественно и печально…» (В дневнике последняя фраза добавляется жалеющим, минорным, меланхолическим — «лишь немногие достигли высот».) В начале марта его вызывают в штаб корпуса, он там находит много знакомцев, о многом и долго беседует с корпусным: «Каледин… у нас много общего… Теперешний корпус не похож на 7-й: тот — немецкий, а этот не только русский, но и казачий: Каледин, Ханжин, я, Рыбальченко — командир нашей бригады, Корольков — командир одного полка, — все казаки. Немецких фамилий нет и в помине».

И это говорит Снесарев, видевший в немцах органических союзников, и вот она, реальность меняющихся русел, жизнь, всех и вся меняющая!

Граф Келлер — он что, русский-русский? В нём разве нет немецкого: крови, чувства чести, тяги к порядку? Между тем именно его в один из мартовских дней навещает Снесарев, они беседуют долго и обо всём, днём позже ему граф шлёт свои размышления-выводы о декабрьской провальной операции, и — замечает Снесарев — «в них много правды». (Генерал-лейтенант Келлер, «первая шашка России», человек чести и мужества, поздней осенью 1918 года благословлённый в Киево-Печерской лавре митрополитом Антонием (Храповицким) на выступление против большевиков, надеявшийся вскоре «поднять Императорский Штандарт над Священным Кремлём», но перед отъездом из Киева убитый петлюровцами на Софийской площади. Фёдор Артурович не оставил ни военных трудов, ни мемуаров, храбро воевал и погиб от тёмных сил, как погибли тысячи, десятки тысяч русских офицеров-монархистов.)

Весенний день, а на сердце безотрадно, чтоб не сказать уныло, и мысли совсем невесёлые: «Грустно подумать, что минет война, из углов вылезут тараканы, и бедные боевые пчёлы будут задушены массой, отодвинуты на задний план, и их труды, их военные работы будут обесценены и заменены глубоко мирными расценками».

В начале апреля стало известно, что Каледин назначен командующим Восьмой армией, а командиром корпуса будет Кознаков, бывший начальник 1-й гвардейской кавалерийской дивизии.

В начале апреля Снесарев (его дивизия находилась в резерве, на отдыхе) на несколько суток обрёл кров в брошенном, запущенном поместье в пятнадцати верстах южнее Хотина. В поместье было много книг и многолетних выпусков «Современника» и «Русской мысли». Как только вошёл в гостиную, он сразу обратил внимание на фамильную библиотеку в трёх высоких шкафах. Но к книгам даже не стал притрагиваться, чтоб не расстраиваться от невозможности их прочитать. Решил проглядеть стопки журналов. Открыл первый глянувшийся «Современник», был он 1856 года, открыл первую страницу. Стихи Пушкина. Они заканчивались так:

Мне милый лик блеснет во сне,

И вновь я к жизни пламенею.

Он их прочитал вслух, несколько раз повторил их.

Тем же месяцем шлёт домой фотографии, среди них и снимки с выпестованным конём Ужком. Не то констатирует, не то жалуется, что приходится позировать фотографам-съёмщикам, которые, только появись на прогулке, тут как тут: «Ваше превосходительство, нельзя ли там сесть (лечь, стать, повернуться боком…)»; но Снесарев и сам никогда не чурался объектива, всегда был не прочь сфотографироваться и сфотографировать всё, что его окружало, да и его идея — фотолетопись полка.

«У нас стоит роскошная погода (как исключение, сегодня немного дождит)… — пишет в конце апреля. — За это время мы ожили, отдохнули, ребята подзагорели и раздались, поздороваешься — орут барабаном, о землю ступят — гул идёт… Божественные люди! До земли клонишься перед великим стратегом земли Русской — русской бабой, которая народила этого народу в таком обилии, что ему нет конца и краю».

«Нет конца и краю…»? Снесарев, как и ранее Менделеев, как и другие судьбой Отечества озабоченные современники, быть может, надеялся, что большой прирост народа в конце девятнадцатого века будет продолжаться и далее — при естественно-эволюционном развитии России. Но… Несколько раз по-страшному пустят ей кровь, и к концу двадцатого века вместо предполагавшихся четырёхсот миллионов русских останутся не столь великие десятки миллионов волеослабленных, духовно пригнетённых, корнеизраненных, лишающихся почвы и неба, обворованных соотечественников.

До Снесарева доходят вести о союзах и съездах, о бесконечной их «корпоративной болтовне», и он недоумённо размышляет-вопрошает: «Конечно, наша просвещённая интеллигенция в поте лица своего хлопочет за эти союзы, провидя в их организации будущую свободную, демократическую Россию… Право, наблюдая такие вещи, на минуту можно подумать, что нет глупее твари, как русский интеллигент, бестолково кричащий о свободах… Кому и чему он служит своим криком?»

«Стоят дни пригожие, но настроение неважное… — жалуется жене в письме от 5 мая, — долгое стояние в резерве человека балует и настраивает на тыловой лад: чем ближе к окопам, тем всё яснее, цельнее, совесть спокойнее. А здесь начинаешь думать, что зря получаешь деньги. Я понимаю тех израненных офицеров, которые на 2–3-й месяц лечения начинают стесняться выходить на улицу; их, как они говорят, стыдит каждая пара детских глаз, таящая в себе суровый вопрос: “Что ты тут, дядя, делаешь среди нас, маленьких, почему не воюешь?”

От Михаила Васильевича получил письмо в очень печальном тоне: очевидно, как человек простой и привыкающий, он чувствует себя там одиноким и печальным. Но, увы, всё на войне горит много быстрее, чем в минуты мира, и я с грустью замечаю, как быстро исчезает и летит в реку забвения его добрая память…»

Печальное письмо Михаила Васильевича Ханжина — словно предчувствие его ломаного будущего. Он проявит себя толковым генералом и военным министром у Колчака, да только самого Колчака скоро расстреляют большевики, и Ханжину придётся спешно перебраться в Китай, мытарствовать там, но и быть председателем попечительского совета по охране русских военных кладбищ. В 1945 году советские военные власти его арестуют, приговорят к заключению и только через десять лет освободят из лагеря, но проживёт он после того недолго.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.