ПЕРЕПУТЬЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПЕРЕПУТЬЕ

Метафора судьбы — curriculum vitae.

«Клим! Думаю, что можно было бы заменить Снесареву высшую меру 10-ю годами. И. Сталин».

В этой краткой, как летящая стрела, тринадцатисловной записке из трагического тридцатого провиденциально пересекаются три имени, по-разному, но весомо прочертивших свои пути на скрижалях Отечества. К той поре Иосиф Сталин — «полудержавный властелин», генеральный секретарь ВКП(б). Клим Ворошилов — наркомвоенмор СССР, властный над солдатами и матросами «на суше и на море». Андрей Снесарев — лубянский, бутырский узник, не столь давний начальник Академии Генштаба, военный мыслитель и стратег.

Но до той короткой записки ещё далеко…

* * *

Багровел ноябрь семнадцатого года. Рушилась не отдельная жизнь — рушилась исполинская держава. Судьба отдельного человека и судьба государства узловато переплетались. Две силы: традиционно-созидательная и революционно-разрушительная — противостояли друг другу- Одна в жертвенном противостоянии пыталась сохранить устои Отечества, другая, будто кроваво-красная лава, затопляла необозримое крестьянское поле страны, ломая российскую жизнь.

Кто же он теперь? Кто теперь генерал Снесарев? Полководец без войска? Учёный без научной аудитории? Государственный муж без государства?

Исходивший и объехавший далёкие земли и моря, он медленно брёл заснеженной окраиной Острогожска, уездного городка Воронежской губернии, и ловил себя на мысли, что ему хочется попасть туда, где более полувека назад он издал первый младенческий крик. Желание вполне исполнимое в иное — мирное, более спокойное время: его родная донская слобода Старая Калитва располагалась в сотне с небольшим вёрст отсюда, она была Острогожского уезда.

Старая Калитва, что он помнил о ней?! Затравелый, под вечными ветрами холм, откуда радостно было ребёнку глядеть на убегающие вдаль луга, а за ними шлем Мироновой горы, на морщинистый от ветра синий Дон и тёмный задонский лес. Но воспоминаниями не спастись. Спастись? Нет ли в этом нечаянном ощущении чего-то безысходного, трагически неотвратимого? Мысль о спасении является грешному миру, когда к нему уже подбираются сполохи карающего огня — небесного или инфернального.

Можно, разумеется, попытаться вглядеться в грядущее. Пусть не в своё одиночное, но в грядущее одной семьи. А значит, и родины. Но думать о будущем — не накликать ли чёрные молнии? С той поры, как разразилась эта нескончаемая война, как только ни называемая: мировая, императорская, отечественная, всенародная, праведная, священная или же империалистическая, германская, бессмысленная, неправедная, позорная, — он стал реже мыслями и желаниями искушать грядущее, понимая, что упредить его, тем более распорядиться им, сверстать его по-своему столь же невероятно, как если бы наползающую тучу искромсать и разогнать мечом, пусть даже изготовленным из дамасской стали. Снесарев в одном из окопных писем признавался жене: «Я стал ещё суевернее, чем был. Избегаю говорить о будущем».

Но и настоящее — словно бы русская дорога в пропасть. Страна ожесточалась. Вьюжило беспрерывно. Перемело все дороги, и человеческая жизнь — снежинка в поле. Вихрями, ураганами войны и революции метёт миллионы этих снежинок с тыла на фронт, с фронта в тыл, из деревни в город, из города в деревню. Вот и «путешествие из Петрограда в Острогожск» его семьи — в надежде переждать лиховременье в городке на Тихой Сосне — словно путешествие из теперешней порушенной жизни в жизнь, ещё недавно складную, равноденственную. Но и на Тихой Сосне тишины нет. Не предсмутье, не послесмутье, а дикая смута. Разлад и распад. Разрушение и гибель. Власть их не только в столицах.

Сиротливо маячила за лугом церковь, невдалеке угадывалась река: в белой пойме стыла серая полоска камыша. «Там, где волны Острогощи в Сосну Тихую влились…» — вспомнились уместные строки. Подумал о Рылееве, поэте-декабристе (век назад тот квартировал в Острогожске по военной надобности), о его несчастных, незадачливых друзьях: дети Отечества. Но… фронда и заёмный запал? «Сотня прапорщиков, надумавших изменить образ государственного правления…» Как тут не согласиться с Карамзиным, Чаадаевым, Хомяковым, Грибоедовым, холодными очами взглянувшими на декабрьский мятеж. «О жертвы мысли безрассудной…» — Тютчеву ли не верить: он и Европу, и Россию видел и чувствовал на века вперёд! Вышли они на Сенатскую площадь, не очень ясно понимая зачем и всё смешав в воспалённом воображении: революцию, конституцию, монархию, республику, французские, европейские свободы, далёкие от свободы истинной, свободы христианской. Их на Сенатской площади пытался увещевать дальний его, Снесарева, родственник, пастырь и историк Болховитинов. Да какое там! Поборники славянства убили храбрейшего из славян, героя Отечественной войны 1812 года Милорадовича; всё в тот же день закончилось.

Но конец обозначил новое начало. И чаемая ими Россия, теперь осчастливленная конституцией, революцией, республиканскими лжесвободами, вот она — как женщина, потерявшая всякий стыд, и разномастные разбойники терзают её от царского дворца до крестьянской избы. А надеялись-то офицеры-мятежники на лучшее для России. Искренние и тщеславные её дети. Слепые и поздно прозревшие дети Родины.

И подобно тому, как Сенатская площадь в декабрьский день резко делила жизнь декабристов на до и после, так и семнадцатый год разламывал его, Снесарева, жизнь на прожитую и ещё не прожитую, полную тревог и неизвестности. Во времена разрушительно действующих масс отдельный человек, словно затерянный на стылом косогоре и терзаемый ветром надломанный куст, того и гляди, вовсе сломается.

Позади трагический, высокий и низкий, славный и бесславный, радостный и печальный опыт человечества, сотканный из великого числа отдельных судеб. И его судьбы тоже. В этот стылый день с редкой степенью яркости прошли перед ним разно хранимые в душе географические вехи его судьбы — Область войска Донского, станицы Камышевская, Константиновская, Нижне-Чирская, Новочеркасская гимназия, Московский университет, военное пехотное училище, Санкт-Петербург, обучение в Академии Генерального штаба, служба в Туркестанском военном округе, многомесячная экспедиция в Индию. Цейлон, Суэцкий канал, Константинополь. Вновь Туркестанский военный округ, Памир, Афганистан. Снова северная столица, служба в Академии Генерального штаба. Лондон, Париж, Вена, Берлин, Мюнхен, Цюрих, Афины, Рим, Венеция, Флоренция — служебные поездки. Конгресс ориенталистов в Копенгагене. Трёхмесячное пребывание в Гельсинфорсе. Армейские будни на западной, от Каменец-Подольска до Вильно, границе. Командование полком, дивизией, корпусом на землях былой Червоной Руси, участие в Галицийской битве, победном Луцком прорыве… Исходил многие страны, написал тысячи научно-геополитических, военных, публицистических, педагогических страниц. Изучил около полутора десятков живых и мёртвых языков. Участвовал в десятках сражений, боёв — верных семьдесят пять!

Семнадцатый год словно бы отменял прошлое. И невозможно было углядеть что-либо явственное в будущем. И опять его мысли вернулись на малую родину, в Старую Калитву. Образ её тем более нетрудно было представить, что далеко видимый с приберегового скоса острогожский луг и широтой своей, и лозняками, купами верб на нём, и противолежащим взгорьем так напоминал луг калитвянский. Первый луг раннего детства.

Калитвянский, «снесаревский» луг раннего детства, холмы над Доном, который сизым потоком величаво уходил в неохватную даль, тучные, вороньего крыла чернозёмные поля, леса и яры — всё это было исхожено в детстве и автором, пишущим эти строки.

Да и за горизонтами единого для нас края ничего не надо было додумывать и сочинять, поскольку жизнь его, от первых сознательных шагов до последних, имеющая все черты романной завлекательности, восходяще ясна по главной мысли, по отсутствию шараханий, метаний, измен (цитируемые в книге строки его дневников и писем — тому строгое свидетельство) — она есть служба, или, прибегая к более высокому и точному слову, служение чести и совести, родному краю, семье, Отечеству, Богу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.