3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Но, разумеется, проглядывание газет было занятием мелкостепенным, и ежели не забывать гумилёвское метафорическое изречение: слово поднимает даже мёртвых, слово сокрушает города — то такой силы слово, разумеется, было не газетное, да и не поэтическое, увы, и даже не песенное. Была реальная жизнь полка, были приказы по полку, были окопы, хлюпающая грязь, атаки, свист пуль и осколков, и тысяча забот командира полка.

10 февраля 1915 года частью своих терзаний и забот делится с женой: «…думаю о тех текущих вопросах, которые я должен решить. Править полком дело, несомненно, трудное, особенно в военное время; к вопросам мирного порядка — нудным и глубоким, смешным и драматичным — война приклеивает вопросы боевые, всегда роковые, глубокие и серьёзные, где всё важно, всё ответственно, всё тревожит душу и совесть. Возьми одни офицерские награды. От меня исходит, например, представление офицера к Георгию; но ведь это факт, который сверху донизу изменяет будущий облик его жизни: предельный батальонный командир до этого офицер с Георгием станет минимум полковой командир. Как нужно подумать над вопросом, чтобы не поднять недостойного и не обидеть товарищей. А награды нижних чинов, дающие счастливцу на всю жизнь от 12 руб. в год и более? А в его крестьянском обиходе разве это пустяк?.. А выполнение боевых задач, влекущих за собою смерти и ранения? И всё это должно быть продумано и рассмотрено со всех сторон, в глубину и ширь, а есть ли на это время? В боевые моменты судьба пошлёт для решения рокового вопроса каких-либо жалких и нервных пять минут, когда ты и сам — решающий вопрос — будешь находиться под шрапнельным и ружейным огнём. Вот почему все выводы военных, сделанные в тиши кабинета, так часто не совпадают со впечатлениями и пониманием практиков войны. Бой был бы пустая задача, если бы её пришлось решать, сидя в уютном кабинете и располагая для решения неограниченным временем. Увы, её решаешь под огнём и даются тебе минуты времени…»

На лечение в столицу едет бывший адъютант, командир роты поляк Роман Островский, и Снесарев в письме от 5 марта 1915 года просит, как о близком родственнике, похлопотать о нём — побывать в Главном штабе у друзей и выкроить ему место в военном госпитале. Забота о подчинённых, о боевых товарищах, об однополчанах — по движению сердца, а не по тактическим соображениям, хотя, разумеется, командир полка рад был бы, если бы наиболее отважные, сильные, преданные однополчане выходили живыми из огня атак и из-под ножей хирургов. А далее — опять-таки о существе своего командирского дела с его невидимыми слезами, необходимыми предугадываниями, непредвиденными заботами: «Вообще работа командира полка наиболее трудна с его чёрного входа, о котором никто не говорит и которым пренебрегают военные историки, а она играет большую роль в благополучном ходе полкового корабля, несёт с собою удачи, несёт с собою поражения. Нужна и строгость, и гибкость, и изворотливость, и хитрость, чтобы дирижировать тем, что зовется суммой человеческих страстей, слабостей, настроений, фантазий, больных опасений и т.п. Командиры полков заболевают нервно не от страха пред смертью и пулями, а от непрерывного напряжения по управлению людьми, по направлению этой сложной машины к благому исходу. Одни из нас (как один из моих товарищей по академии) думают, что всего можно достичь одной строгостью или судом, и что же? Все их офицеры уплыли из полка по тем или другим причинам, которых сам Соломон не предусмотрит, больше по нервному расстройству. Другой думает взять одной простотой и лаской, и хотя орудие оказывается всё же лучше строгости, но, не будучи универсальным, и оно не дает хороших плодов…»

Через десяток дней — опять в письме все та же полковая дума и песня: «Полк — вещь сложная, особенно при тех понятиях, которые я ношу в своём сердце… настойчиво требую от ротных командиров, чтобы нравственная и бытовая жизнь людей по возможности шла своим чередом, как бы горяч и продолжителен ни был бой… Я пробовал поначалу давать только общие директивы, но не тут-то было. Для убитых забывают вырыть могилу, в бане нет пару и из котлов исчерпана вода, в ротах нет починки сапог (в некоторых, конечно), на позицию не все подаются ротные кухни, между ротными командирами возникают распри… и приходится волей-неволей бродить, подобно старой ключнице, по углам, досматривать… На войне хороший и нравственно красивый человек становится ещё лучше, но зато средний или плохой человек ниспадает до степени возмутительной дряни…

Много видишь… такого, о чём военные историки не только не будут говорить, а не будут даже и знать».

Об истории, а попутно и историках, в том числе военных, он, привыкший дышать «воздухом прошлого», размышлял постоянно. Однажды заметил: «Интересно сближать далёкое с настоящим и усматривать, как многое уцелело». Кроме начальника полка да причастных, никому более не видимая зыбь малой реки — малой обыденной истории: в один день приходится радоваться и огорчаться, награждать и ругаться, прикалывать солдатский Георгиевский крест и срывать петлицы, независимо от того, кто их провинившийся носитель — каптенармус, фельдфебель или прапорщик с университетским значком. «Это теневая сторона командирского управления, скрытая от глаз военных историков».

Снесарев не раз бывал свидетелем тому, как при неудаче, в которой редко бывает повинен один, «все ищут виновного и хотят свалить на него вину — путь, не ведущий к раскрытию правды… И никто её так и не узнает, а историк отличится от современников только тем, что правду эту выдумает…»

И потому его фронтовые письма и дневники — потребность сказать современникам слово правды, слово очевидца и ратника, могущего открытыми глазами увидеть хотя бы верхушку, надводную часть айсберга, в которую вморожен и плавит её раскалённый воюющий человеческий мир. «Пусть история врёт, и в будущем всё будет спутано, но хотя бы современники знали и чувствовали правду».

Размышляя о потаённых сторонах войны, однажды (письмо от 30 июля 1916 года) скажет: «…если бы войну вскрыть по всем её швам, по всем её многосложным влияниям и отзвукам… что бы тогда открыли и какой конечный суд вынесли бы её великому значению… Историки, как дети на берегу моря, бросаются на самые яркие камни, забывая про более скромные, про песок и глину… я боюсь, что и о нашей войне они скажут своё слово, как дети…»

Да и сама история — выскажется он позже в письме от 22 июня 1917 года — «старушка слепая и узкая, она говорит по моде и любит усваивать модные напевы»; тогда же в дневнике запишет: «Начинают искать стрелочника… Но правды не будут знать и знать не захотят; в русской истории будет какое-то туманное пятно, над разгадкой которого много прольёт поту какой-либо далёкий историю).

И однако в какие бы «модные» одежды история ни рядилась, вернее, в какие бы одежды её ни рядили люди, у неё своё, неотменимое движение; а политикам, историкам, журналистам, писателям, общественным трибунам, часто глубоко и не знающим всей трагической сути происшедшего, происходящего, всякий раз хочется историю улучшить или ухудшить, задним числом переделать, перелицевать, переиначить в событиях, эпизодах, именах, выдать большое за малое, малое за большое, а о невыгодном, им чуждом, просто умолчать.

История пишется народной кровью, народной страдой, и, может, потому она почти никогда ничему не учит власть имущих, особенно взявших её не по уму, не по отваге, не по чести.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.