Глава 9. «Человеческий муравейник»: растворимый мир

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 9. «Человеческий муравейник»: растворимый мир

Лиссабон – Нью-Йорк – Монреаль – Бевин Хаус – Маленький принц – Добродетель роботов

ЗНАЧИТ, НУЖНО УЕЗЖАТЬ. Раз он не может присоединиться к генералу де Голлю и не желает ни в коем случае участвовать в зверской политике режима Виши, он иначе будет общаться со своими. Он останется рядом, рядом с сожженными деревнями, с людьми, которых бросили в страшном беспорядке на дорогах Франции. Он будет нести в своем сердце сирены, которые нарушают ночную жизнь провинциальных городов. Его единственный багаж – это чемодан и черная тетрадь, скрепленная упругой резинкой, с рукописью, которую он уже тогда называл своей посмертной работой. Это «Цитадель». Но он все еще сохранял тысячу связей с родиной.

5 ноября 1940 года он покинул Францию, чтобы попытаться добраться до Соединенных Штатов. Первым городом на его пути был Алжир. «Аэропосталь» и кофе с Мермозом после ночных дежурств – это теперь лишь воспоминания. Он измерял расстояние, которое отделяло героическую эпоху, которую он знал, от той, где все развязано, где все разобрано на части. Следующие этапы его путешествия – Танжер, затем Лиссабон. Он останется почти на месяц в португальской столице.

Этот город привел его в отчаяние, и его страдания и несчастья там удвоились. Создавалось впечатление, что там вокруг одни лишь фантомы, призраки ушедшей эпохи. Лиссабон отвергал все из того ужаса, что назревал и уже показывал себя на улицах, полных славы прошлых веков, как будто немецкие эскадрильи могли отступить перед этими театральными декорациями. Вечером он поехал в Эшторил и, стоя рядом с казино, смотрел на всех этих людей, что бежали, словно зайцы, отказавшись от каких-либо страданий на земле. «А теперь в двух шагах от меня казино Эшторила каждый вечер наполняли привидения. Неслышные «Кадиллаки», притворяясь, будто им есть куда спешить, подкатывали по мельчайшему песку и высаживали их у подъезда. […] Я глядел не с возмущением и не с насмешкой, но со смутной тревогой. Так тревожно бывает глядеть в зоологическом саду на последних потомков какой-нибудь вымершей породы». В самом деле, куда идут все эти люди? Его печаль, его тоска происходили из чувства одиночества, от отсутствия кого-то, с кем можно было бы поговорить о том, что его увлекало, из-за того, что никто не мог понять цивилизацию, ради которой он будет готов отдать свою жизнь.

27 ноября его смятение стало удушающим. Он выступил с лекцией перед студентами французской школы в Лиссабоне и при этом расплакался при упоминании об Анри Гийоме. В то самое утро он узнал о его исчезновении. Он потерял друга и доверенное лицо, последнего, кто после смерти Мермоза мог бы его понять. Последнего, с кем можно было поделиться воспоминаниями о славной эпохе «Аэропосталь». Теперь только он один будет носить это в себе. И эти воспоминания не станут источником обычной меланхолии, это будет – как нож, вонзенный в плоть. Гийоме перевозил нового французского верховного комиссара в Сирии, и его самолет был атакован итальянским истребителем[52]. Самолет без вооружения не мог сопротивляться. Он быстро погрузился в море, в то время как Гийоме еще посылал сообщение, зовя на помощь: «Обстреляли Самолет в огне SOS». Ночью Сент-Экзюпери написал Нелли де Вогюэ: «Гийоме умер. Сегодня вечером мне кажется, что у меня больше нет друзей».

Он чувствовал, что это исчезновение еще на шаг приблизило его к его собственному концу. Эта смерть лишила его части его собственного существа, и он, как он сам написал в своем письме, отказывался считать его одним из «отсутствующих навсегда», одним из «гостей, переселившихся в вечность». Потом он напишет: «Пилот Гийоме – последний друг, которого я потерял, был сбит во время почтового рейса. Боже мой! Я буду носить траур. Гийоме уже не изменится. Никогда уже он не появится здесь, но никогда и не будет отсутствовать. Я убрал его столовые приборы, эту ненужную уловку на моем столе, и он стал моим подлинным мертвым другом». О Боже, да, он его оплакивал, конечно, и он будет продолжать это делать во время пребывания в Нью-Йорке. Историческая трагедия усилилась личной трагедией. Она поставила их в одну плоскость. И он теперь будет лишь свидетелем того, как рушится цивилизация, как людей бросают на растерзание львам, но он еще увидит, что и его существование разрывается таким же образом. Он будет страдать от того же, от чего страдает его народ, узнает внутреннюю тьму, которая, по сути, будет такой же кромешной, как и в городах Франции.

Именно в таком состоянии духа 21 декабря 1940 года он взошел на борт «Сибонея», который через десять дней доставил его к нью-йоркским берегам. На корабле дискомфорт, чувствовавшийся в Лиссабоне, только усилился. Португалия преследовала его. Тут все играли в живые существа, но он испытывал неприятное ощущение, что персонал мертв, что моряки находятся на корабле-призраке. «Этот корабль перевозил с одного континента на другой растения без корней, – писал он. – Я говорил сам себе: «Я готов быть путешественником, но я не желаю быть эмигрантом». В самом деле, он был далек от того, чтобы, бежав, разделить судьбу своих соотечественников, он плыл, думая остаться в Нью-Йорке лишь на несколько месяцев. Он, конечно же, не хотел, чтобы созданные им отношения развалились. Он знал, что без них он – ничто. Он уже начал чувствовать боль от этой удаленности, к которой добавилась тревога, последовавшая за гибелью Гийоме. Вот его слова: «Я чувствовал угрозу самой своей сущности, связанную с хрупкостью далеких полюсов, от которых я зависел». Он думал про бретонских моряков в XVI веке, которые огибали мыс Горн. Подобно им, он жил только ради возвращения. «Отплывая из гавани, они уже начинали свое возвращение, – думал он. – Ведь это возвращение они подготавливали, ставя своими огрубелыми руками паруса». Кинорежиссер Жан Ренуар, с которым он делил одну каюту, напоминал ему об этом, ибо ни тот, ни другой не забыли про обязанности, которые связывали их с Францией, с цивилизацией, из которой они происходили.

* * *

Приехав в Нью-Йорк 31 декабря 1940 года, он увидел Манхэттен, изрезанный архитектурой билдингов.

Он не без иронии думал, видя на большом расстоянии крошечную статую Свободы, о том, как толпа сопровождавших его будет читать строки, выгравированные на ее основании: «Дайте мне усталый ваш народ/Всех жаждущих вздохнуть свободно, брошенных в нужде,/Из тесных берегов гонимых, бедных и сирот/Так шлите их, бездомных и измотанных, ко мне». Если он и ехал в США, то по необходимости. А страна, по сути, вызывала у него чувство глубокого презрения, ибо она отказалась от каких-либо духовных поисков в пользу более ощутимой компенсации. Даже церкви, гротесково-готические или англиканские до невозможности, отражали тут стремление каждого к социальному продвижению. Но самое главное, по его словам, заключалось не в этом. Его не переставала бесить та безответственность, что держала страну в стороне от конфликта, делала ее неспособной найти для себя более высокие ориентиры, чем строгие экономико-политические соображения.

По прибытии его ждала шумная толпа зевак и журналистов. Потому что он – самый известный француз в стране. «Wind, Sand and Stars» (Ветер, песок и звезды), американская адаптация «Планеты людей», в самое ближайшее время принесет ему Национальную книжную премию, уже было продано около 250 000 экземпляров. Это делало его одним из самых влиятельных голосов своего времени, и он надеялся воспользоваться этим…

* * *

Он обосновался в отеле «Ритц Карлтон». Оттуда, как только это стало возможным, он перебрался к своему старому товарищу по Школе изящных искусств Бернару Ламотту, который приехал в Соединенные Штаты, став скульптором. Сент-Экзюпери не был лишен своей страны посреди французских декораций, которыми он украсил свою квартиру. Он ослабил городской шум с помощью гобеленов. В глубине основной комнаты медленно горел огонь, как в былые времена в Сен-Морисе. Литератор не отходил от своих корней, когда выходил поужинать в ресторан «Лягушка», где собирались французские художники. Там в обществе режиссера Жана Ренуара и писателей Пьера де Ланюкса и Рауля де Русси де Саль он пытался вновь обрести радость жизни, хотя, может быть, это был лишь фасад. Нью-Йорк начал соблазнять его своей свободой, своей креативностью. Он постепенно уступал привлекательности нью-йоркской среды, он начал часто бывать в модных пивных, джаз-клубах и мастерских художников. Но больше всего он любил затеряться в этом городе, где-то от Пятой авеню до доков в конце Манхэттена. Там еще чувствовалась память о жалких иммигрантах, заполнивших эту землю. Он ходил по улицам и площадям в квартале Бэттери, он выбирался на паромный причал, обслуживающий Статен-Айленд. Возвращаясь с одной из таких прогулок, Антуан де Сент-Экзюпери повстречал нищего ребенка, игравшего прямо на тротуаре. Он спросил его, что это за палки и в чем состоит смысл его игры. Ребенок ответил, что самая большая – это крейсер, который вот-вот потонет, а другие – это атакующие его корабли. В окружающей суматохе, среди всех этих людей, этих новых муравьев, которые «куда-то летят в скорых поездах», но «не знают, что они ищут», из-за чего они еще больше «суетятся и спешат», как он написал в «Маленьком принце», именно это богатство детства обращалось к нему с вопросом о его способности преобразить мир. Может быть, именно эта встреча, в частности, и преподнесла ему один из главных уроков Маленького принца. И он потом к этому возвращался, не говоря впрямую, в «Цитадели». Он писал: «Я часто вспоминаю, как играют дети, они строят полки из белых камешков. «Это солдаты, – говорят они, – они спрятались в засаде». Но прохожий видит только кучку белой гальки, он не видит сокровищ, таящихся в детской душе». Именно эта способность удивляться интересовала его гораздо больше, чем борьба, потрясавшая французское общество. Тем не менее, та быстро настигла его.

В конце января 1941 года его имя без его согласия внесли в список лиц, которые должны были войти в состав Национального Совета, ориентированного на политику Виши. Несмотря на отрицание, сделанное на пресс-конференции, вся эта клика восстала против него[53]. Атаки голлистов стали более резкими после его отказа сотрудничать с газетой «Марсельеза» и вежливого отказа, который стал единственным ответом посланнику генерала де Голля, предлагавшему вступить в его войска. Что касается писателей, то Жак Маритен гремел обвинениями, а вслед за ним вскоре последовали Андре Бретон и вся толпа сюрреалистов. Со стороны Бретона нападки шли не без намека на злопамятность. В самом деле, Сент-Экзюпери с самого начала конфликта осудил этих изгнанников, бежавших подальше от несчастий. Отец же сюрреализма вспомнил о письме, которое было отправлено ему после того, как он признался, что не желает иметь с Францией «ни практической солидарности, ни какой-либо духовной связи». Сент-Экзюпери написал: «Ваша точка зрения с жестокостью жандарма заставляет вас осуждать тех, кто занимается во Франции поставками хлеба детям и, чтобы действовать, вынужден поддерживать отношения с правительством Виши. Вы рассуждаете со строгостью и не имея проблем с желудком, что подобная преданность детям якобы является признаком позора. А дети? Пусть они сами выпутываются, пусть ищут съедобные корни». Точка зрения писателя более сложна. Он не может ни радоваться режиму, который он считает необходимым злом, ни согласиться с голлистами в их желании очищения. Он понимал дилемму, вставшую перед французами, и отказывался быть изгнанным кем-то тыльной стороной руки. Он один был готов действовать с такой честностью.

Эти повторяющиеся атаки ad hominem[54] будили в нем маленькую музыкальную шкатулку, которая в глубине души играла мелодию тревоги и беспокойства. «Я так устал от словесных распрей, от нетерпимости, от фанатизма», – писал он в своем «Письме заложнику». Сочетание отдаленности и растущего одиночества приводило к разочарованию. С этого периода началось то, что Жюль Руа квалифицировал в своей книге как «страсть Сент-Экзюпери». Это будет настоящее мистическое приключение, тупая боль, которую он испытывал с детства и которая станет еще более острой. Он превратился в желчного разочарованного ипохондрика. Он не уступит больше зову городских сирен. Он знал, что такое вечная пустыня, вся лучащаяся светом родников или оазисов, и она, казалось, была готова открыть ему свою тайну…

Теперь, когда он прогуливался по улицам среди неоновых огней и занятых своими делами прохожих, он чувствовал себя в настоящей пустыне. «Ибо пустыня совсем не там, где кажется, – писал он. – В Сахаре несравнимо больше жизни, чем в столице, и людный город, полный суеты, – та же пустыня, если утратили силу магнитные полюса жизни». Модель жизни, которую представлял собой Нью-Йорк, его пугала. Город походил на современную метафору библейского Вавилона. Он мог говорить только с самим собой, и он думал так, как сказано в «Цитадели»: «Чего ждать от человека, если он трудится для хлеба насущного, а не ради собственной вечности?» Один вопрос мучил этого защитника «значимости деревень» и цивилизации, основанной на связях и взаимной поддержке: он боялся, что общество станет царством роботов и муравьев. Он писал, думая о приверженце стандартов жизни: «Он отвергает противоречия – основу созидания, а стало быть, разрушает всякую надежду на движение к совершенству и взамен человека на тысячу лет утверждает муравейник роботов» («Письмо заложнику»). Он знал после своих путешествий в Испанию, Россию и Германию общества, подчиненные тирании. Он сталкивался с обществом, отданным в управление ростовщикам. Его боязнь этих двух ловушек цивилизации можно увидеть в «Цитадели». Там он написал: «Пришло время встревожиться: ты видишь – жестокий тиран уничтожает людей. А ростовщик держит их в рабстве». Он теперь знал, что цивилизация, за которую он борется, зажата между двумя опасностями, между двумя формами деградации человека: одна контролируется тираном, другая – ростовщиком.

Это осознание заставило его углубить то, что он подразумевал, когда шла речь о цивилизации. Это будет сделано в первую очередь в «Военном летчике» – в книге, которую он написал в то время. Ее издатели Юджин Рейнал и Кертис Хичкок подтолкнули его к тому, чтобы написать это произведение, хотя для этого и пришлось продлить его пребывание на их берегах. Для облегчения работы они нашли ему квартиру с видом на Центральный парк. У него появилась секретарша, на которую была возложена сложная задача управления трудносочетаемым графиком своего босса. Но книга задерживалась.

Он был занят кино и проектом перенесения «Планеты людей» на экран, над которым также работал Жан Ренуар. 11 апреля 1941 года он уехал в Лос-Анджелес, чтобы встретиться с одним из самых известных агентов того времени. Последний даже не потрудился его выслушать. Увидев, выходя из офиса, что его библиотека была на самом деле баром, Сент-Экс воскликнул: «Это ужасно! Это ужасно!» Решительно, эта жизнь была не для него. Может быть, именно этот агент потом вдохновил его на образ делового человека из «Маленького принца», который считал, что владеет звездами, и не умел ими восхищаться. Так кинопроекты отдалились, а книга наконец двинулась вперед. Она будет опубликована, как и планировалось, 20 февраля 1942 года.

Но вскоре его заняла идея рассказать историю маленького человечка, которого он уже давно рисовал на листочках бумаги или на салфетках из ресторанов. А в один ясный день, в июне 1942 года, в кафе «Арнольд» редактор Юджин Рейнал попросил его написать сказку для детей. Первоначально он засомневался, но потом рассказал об этом Консуэло, которая прибыла в Нью-Йорк в первые недели 1942 года, и проект начал развиваться у него в голове. Возможно, настало время вспомнить про истинные ценности. И книга превратилась для него в попытку спасения, стремление выбраться из отчаяния, что поедало его. В этом призыве к примирению он отразил всю свою сокровенную картографию, прошедшую через очарование замка Сен-Морис, через фенека, прирученного в Кап-Джуби, до розы, которой была Консуэло. Он начал работать над проектом в тяжкой жаре, охватившей Манхэттен. Он был тогда одним из немногих, кто ходил по улицам города, ибо его жители предпочитали пляжи Лонг-Айленда.

Почему бы и ему не уйти работать подальше от городской суеты. Чтобы найти «хижину», которая ему была нужна, его жена села в первый же поезд, который шел на север. Из окна по пути она увидела большой белый дом, который будет идеально соответствовать всем требованиям. Она решила остановиться на первой же станции и попросила таксиста отвезти ее туда. К счастью, ее муж оказался любимым автором владельца. Значит, не нужна была долгая болтовня, дом предоставили в их полное распоряжение! И именно в этом доме, построенном в виде деревянной галереи, в окружении парка с грабовыми аллеями, на берегу полуострова Лонг-Айленд, Антуан мог теперь работать над новым произведением. Пара познает там счастливую и мирную жизнь. К Консуэло там вернется страсть к живописи, и она попытается воссоздать атмосферу тех мест. Антуан же там работал с жаром, сделал почти тысячу набросков, прежде чем получить окончательные рисунки.

Эта книга будет путем к спасению. Он знал об абсурдности мира, но отвергал нигилизм. Он строил себя в своих сочинениях. Он показывал нам, что человек таков, каким он себя построил, и он не прикован к миру, как козочка к своему столбику. Этические и философские уроки, которые у него возникали, отличались от американской модели цивилизации. Выигранному времени он противопоставлял время прожитое. Он отказывался от цивилизации «торговца таблетками», таблетками для утоления жажды. Миру, в котором человек появляется лишь мимоходом, он противопоставлял мир, который проходишь медленно, который раскрывает свои секреты через удивление. Оппозиция взглядов, противостояние между вечной пустыней и пустыней настоящей. Он вложил в уста Маленького принца слова: «Будь у меня пятьдесят три свободных минуты, я бы просто-напросто пошел к роднику».

Постепенно он пришел к определению того, что он подразумевает, когда говорит о цивилизации. Урок «Маленького принца» проявляется более явно в его «Письме заложнику». Вся книга организована вокруг завтрака во Флервилле с Леоном Вертом и несколькими матросами. Цивилизация, которую он предвещает, принимает вид «вечного праздника». Он утверждает, что «самое важное чаще всего невесомо», иногда «всего важнее улыбка». Другой центр гравитации книги – это вопрос, причем ответ дается заранее. Он гласит: «Разве радость не драгоценнейший плод нашей цивилизации?» Для него это очевидно. Но эта радость находится в опасности, она истоптана сапогом тирана или башмаком ростовщика. И он дает нам послание, далекое от анафемы и какой-либо эксклюзивности. Оно просто и выражается всего в нескольких словах: «В моей цивилизации тот, кто отличен от меня, не только не наносит мне ущерба, но и обогащает меня». После «Маленького принца» он стал утверждать, что лучше любоваться, чем очернять, лучше приручить, чем запретить. Он не признавал отклонений и стал слугой новых устремлений. В своем «Письме заложнику» он отметил, что «в сознании сорока миллионов заложников рождается сейчас новая истина. И мы заранее покоряемся этой истине».

Поэтому отвращение и отчаяние, порожденные американским обществом и духом времени, привели его к глубокому пониманию корней цивилизации, за которую он боролся. С «Маленького принца» он сделал новый шаг в работе, что найдет завершение в «Цитадели», которую он продолжал писать. Однако писательства ему было недостаточно. Оно было не единственной формой борьбы, к которой он хотел себя повернуть. Он также чувствовал необходимость вернуться в настоящий бой во плоти. Он должен соединиться со своими, с теми, от кого он был отделен слишком долго. Он отметил это в своих «Военных записках»: «Я не могу выносить нахождение вдали от тех, кто испытывает голод». То есть это к ним он решил вернуться – к беспомощной тьме деревень Франции, чтобы возобновить борьбу. Для этого он покинул Соединенные Штаты в апреле 1943 года и присоединился к французским войскам, базировавшимся в Северной Африке. Однако даже там он сохранит свое отчаяние, оно будет словно приковано к нему, но он будет бороться, идя до конца своих физических и моральных сил, только из чувства долга.

«Если меня собьют, я ни о чем не буду жалеть. Меня ужасает грядущий муравейник. Ненавижу добродетель роботов. Я был создан, чтобы стать садовником».

Письмо Даллозу.

Накануне смерти,

31 июля 1944 года

Данный текст является ознакомительным фрагментом.