Я влево уходил, он вправо
Я влево уходил, он вправо
В середине шестидесятых «обретал силу жанр правозащитных писем, подписанных интеллигенцией. На подписантов были гонения», — пишет Вознесенский («Хамящие хамелеоны»).
Технологию распространения писем все усвоили быстро. Главное, одновременно с адресатом письмо должны были получить любым путем и западные журналисты — текст письма тут же звучал в эфирах «вражеских голосов» или печатался в газетах, и это служило гарантией того, что письмо заметят. Западный мир проявлял необыкновенную гибкость и был внимателен ко всем, кого хоть что-нибудь не устраивало в царстве советской неповоротливости. Начиналась цепная реакция: диссидентами становились даже те, кто и не собирался идти в диссиденты, а всего лишь заводил речь о какой-нибудь своей правде. Если покопаться в истории каждого процесса тех лет — очень часто можно обнаружить вдруг первопричины странные и пошлые, возникшие как следствие сведе?ния чьих-то счетов, чьей-то злобы, ревности, обыкновенной подлости… Это любопытно — и многое объясняет в том, отчего именно диссиденты тех лет, самые выдающиеся из них, позже придут в ужас от того, во что выльется «перестройка» в 1990-х.
В 1964-м арестовали и сослали в архангельскую деревню «тунеядца» Иосифа Бродского. В 1968 году в ответ на приглашение Бродского на поэтический фестиваль в Англию советское посольство со всей прямотой заявило: «Такого поэта в СССР не существует».
В 1966-м посадили за «антисоветскую пропаганду» писателей Андрея Синявского и Юрия Даниэля. Следом один за другим в диссидентах окажутся — фронтовик, автор романа «В окопах Сталинграда», лауреат Сталинской премии Виктор Некрасов, писатели Владимир Максимов, Владимир Войнович, фронтовик, философ Александр Зиновьев, фронтовик, литературовед Лев Копелев, наконец, Александр Солженицын…
Вознесенский диссидентом никогда не был. Но почти со всеми у него и до, и после их эмиграции отношения оставались дружескими либо уважительными.
А как же повторяемые часто реплики Бродского о Вознесенском? Какая уж тут «дружба»? Отношения двух больших поэтов — отдельный разговор, пока же заметим одно: взаимная их неприязнь подогревалась старательно окружающей литературной средой — пересуды питают гумус.
Первым письмом в защиту Синявского и Даниэля было «Письмо 18-ти», подписанное Аксеновым, Гладилиным, Владимовым, Войновичем и т. д. Стояла под ним и подпись Вознесенского. Позже появилось и «Письмо 63-х».
Накануне IV съезда писателей, 16 мая 1967 года, Солженицын обратился к коллегам с письмом против цензуры. При Хрущеве, поддерживавшем Солженицына в 1962–1963 годах, в «Новом мире» за девять месяцев были опубликованы повесть «Один день Ивана Денисовича» и три рассказа — «Матренин двор», «Случай на станции Кречетовка», «Для пользы дела». Любопытный штрих из письма помощника Хрущева Владимира Лебедева от 22 марта 1963 года. В письме Лебедев докладывает своему шефу о звонке писателя Солженицына после той самой, памятной для Вознесенского, встречи Хрущева с творческой интеллигенцией 7 марта. Понятно, партработник облекал содержание разговора в формулировки, приятные руководству, — но любопытен сам факт: по уверениям Лебедева, Солженицын благодарит Никиту Сергеевича за высокую оценку его труда («Ивана Денисовича» опубликовали по личному решению Хрущева) и советуется, не забрать ли ему из «Современника» пьесу «Олень и шалашовка» в связи с пожеланием Хрущева «не увлекаться лагерной темой». В пересказе Лебедева слова Солженицына звучали таким образом: «…мне будет очень больно, если я в чем-нибудь поступлю не так, как этого требуют от нас партия и очень дорогой для меня Никита Сергеевич Хрущев». Наверное, в этом была и хитрость опытного лагерника, усыпляющего бдительность начальника зоны. Важно другое — саму возможность диалога с властью Солженицын вовсе не исключал. Но после ухода Хрущева никакой диалог оказался уже невозможен.
В январе 1966-го вышел еще один рассказ Солженицына «Захар Калита» — и всё. Рукописи его стали изымать. На него самого — клеветать. И с какой радостью коллеги по перу изобретали и подхватывали нехитрую ложь! Из письма Солженицына съезду: «Уже три года ведется против меня, всю войну провоевавшего командира батареи, награжденного боевыми орденами, безответственная клевета: что я отбывал срок как уголовник, или сдался в плен (я никогда там не был), „изменил Родине“, „служил у немцев“. Так истолковываются 11 лет моих лагерей и ссылки, куда я попал за критику Сталина…»
Среди тех, кто написал письма съезду в поддержку Солженицына, были писатели Георгий Владимов, Виктор Конецкий. Послал свое письмо и Вознесенский. Но съезд, как известно, исключил автора «Ивана Денисовича» из Союза писателей. «Меня потрясла расправа над Солженицыным, — напишет позже Вознесенский. — Пытаясь выступить в его защиту, я ратовал за право каждого писателя на свободу творчества. Не беря во внимание несовпадение порой наших художественных воззрений, я всегда выступал в защиту Солженицына» («Хамящие хамелеоны»).
Познакомил Вознесенского с Солженицыным Юрий Любимов. Александр Исаевич пришел на спектакль «Антимиры», после которого они первый раз поговорили друг с другом в кабинете главного режиссера. «Затем, — вспоминает поэт, — Солженицын написал мне записочку в ЦГАЛИ, разрешающую прочитать его роман „В круге первом“, тогда уже конфискованный».
Бывали ситуации вовсе нелепые. Уже в семидесятых «Новый мир» опубликует подборку стихов Вознесенского, посвященных Гоголю. Но опубликует не сразу. В одном из стихотворений обнаружится строка о Рязанщине — а в Рязани несколько лет жил и работал в школе учителем физики и астрономии Солженицын. «Цензор решил, что я написал об Александре Исаевиче, и подборку решили снять. Тогда я написал Брежневу, — весело вспоминал много лет спустя Вознесенский, — попросил его, как коллегу (его „Малая земля“ тоже публиковалась в „Новом мире“), разобраться с цензурой. Иначе, мол, они сейчас меня режут, а потом и до вас доберутся. Письмо подействовало. Подборку вернули, правда, уже без строчки о Рязани».
Еще один мимолетный случай с Солженицыным описан в стихотворении «В непогоду». Как-то Александр Исаевич, живший тогда у Чуковского в Переделкине, попросил Вознесенского с Богуславской подбросить его в Москву. Шел дождь. Дороги развезло. «Волга» забуксовав, съехала в кювет перед дачей Чуковского. Худенький Вознесенский с бывалым лагерником Солженицыным, вытолкав машину, были в грязи с головы до ног. Отмывались у Чуковского, тот усмехался и причитал. Наконец поехали. Богуславская, сидевшая за рулем, запомнила, как твердо Солженицын повторил неоднократно свое требование ехать медленнее: не для того, мол, он прошел лагеря, чтобы нелепо пострадать в аварии.
Что озадачило тогда Вознесенского с Богуславской: где-то в районе Калининского проспекта (нынешнего Нового Арбата) Александр Исаевич попросил остановить машину. Затем попросил их отвернуться и не подсматривать, пока он не скроется из виду. «Какая нам была разница, в какую сторону он пойдет? — Зоя Борисовна и много лет спустя не скроет недоумения. — Ну, может быть, это у него привычка к лагерной предосторожности».
Тогда и появились стихи: «В дождь как из Ветхого Завета / мы с удивительным детиной / плечом толкали из кювета / забуксовавшую машину. / В нем русское благообразье / шло к византийской ипостаси. / В лицо машина била грязью / за то, что он ее вытаскивал…»
Нас высадили у заставы,
на перекрестке мокрых улиц.
Я влево уходил, он вправо.
Дороги наши разминулись.
* * *
Правдорубами и правозащитниками становились и волей, и неволей, по-всякому. Но любопытнее всего то, что, оказавшись в эмиграции, все они немедленно разбивались на лагеря и начинали с той же нерастраченной силой ненавидеть уже друг друга. Привычка свыше им дана…
Один из самых близких Вознесенскому писателей, Виктор Некрасов, прожил несколько лет в Париже — а его всё не лишали советского гражданства: уж очень нелепо это выглядело в отношении фронтовика, автора романа «В окопах Сталинграда». Это случится только после того, как на радио «Свобода» Некрасов посмеется над литературными достоинствами и преувеличенной ролью главного героя «Малой Земли» Леонида Брежнева.
В сентябре 1987 года некролог памяти Некрасова, написанный Василем Быковым, снимут из сверстанной уже полосы «Литературной газеты».
А начиналось все тоже с озлобленных литсобратьев: кинулись клеймить роман «В окопах Сталинграда», но не угадали — Сталин одобрил, премию писателю дал. Но зуб у собратьев остался. В начале шестидесятых партийный публицист Мэлор Стуруа в статье «Турист с тросточкой» заклеймил Некрасова за цикл очерков «По обе стороны океана» — как низкопоклонника перед Западом. В девяностых, к слову, сам Мэлор Стуруа окажется в рядах публицистов отчаянно либеральных — и в этой перемене наряда он не одинок.
Некрасов, затравленный такими вот публицистами и литераторами, тяжело переживал оторванность от Родины, за которую честно воевал и честно пытался говорить о пошлости и конформизме в своей повести «Кира Георгиевна». Некрасов же честно протестовал против строительства стадиона на месте Бабьего Яра, страшной могилы 195 тысяч жертв фашистов. Вряд ли Некрасов (как и Евтушенко, автор поэмы «Бабий Яр») мог предположить тогда, что в новом веке на Украине появятся целые партии, которые будут маршировать по Киеву под теми же нацистскими лозунгами и вскидывать в фашистском приветствии руки. Загадка — почему трагедию тогда старались «замолчать»? Может, если бы не молчали стыдливо, — меньше страшных теней из прошлого повылезало спустя годы? Кто знает.
Некрасов был, между прочим, человек жизнерадостный — чего стоит один рассказ Вознесенского о розыгрыше, который они вместе устроили однажды в Ялтинском доме творчества. История смешная — но шутники тогда за нее поплатились.
Все началось с того, что Вознесенский впервые привез в Россию «уоки-токи» — дистанционное переговорное устройство на десять километров. «Оно походило на продолговатый транзистор с антенкой. Никто у нас не подозревал о его существовании…» Что было дальше — расскажет сам Вознесенский:
«Так вот, в Ялте, в доме творчества, шло великое застолье — справляли день рождения Виктора Некрасова, тогда еще не эмигранта. Во главе стола был К. Г. Паустовский, стол заполнял цвет либеральной интеллигенции. Среди них находился и крымский прозаик Станислав Славич, прямой, кристально честный автор „Нового мира“.
Вика Некрасов попросил меня устроить какой-нибудь розыгрыш. Мы решили использовать для этого неизвестный нашей публике мой „уоки-токи“.
„Транзистор“ с антенкой стоял передо мной на столе. „Андрей, — обратился ко мне новорожденный. — Сегодня по ‘Голосу Америки’ должно быть твое интервью. О! Да вот как раз сейчас!“ Надо сказать, что „Голос Америки“ тогда запрещалось слушать. Это придавало остроту ситуации.
„Боже мой, как мне надоели интервью!..“ Я возмущенно ушел из комнаты. Закрылся в туалете. И оттуда повел свой репортаж.
Как я был остроумен! Как поливал всех, находящихся за столом. Называл имена. Разоблачал их как алкоголиков, развратников и приспособленцев. Собственно, я мыслил свои филиппики как пародию на официальную пропаганду. Паустовский был назван старомодным. Главный алкаш был, конечно, Вика. Я гнусно подлизывался к власти, утверждая, что Брежнев более великий, чем наши либералы, потому что он может выпить не закусывая больше водки и у него больше баб. Когда я перешел к Славичу, мне рассказывали, что тот среди полной тишины обескураженно произнес: „Славич — это я…“
Тут дверь раскрылась, вошел Вика и смущенно сказал: „Андрей, может, хватит?“ Я на всем скаку прервал поток своего идиотского вдохновения.
В столовой меня встретило гробовое молчание. Константин Георгиевич, побледнев от гнева, произнес: „И он пил с нами вместе, этот мерзавец, ел наш хлеб. А что он болтал там, зарубежным корреспондентам?!“ Возмущенные гости кричали, выходили из-за стола.
— Вика, расскажи им, что это розыгрыш, что ты сам меня просил об этом, — взмолился я, поняв ужас произошедшего.
— Друзья, мы же знаем его, это я его просил устроить розыгрыш, имейте чувство юмора, — защищал меня, да и себя, Виктор Платонович.
— Ах, розыгрыш?! Значит, мы плебеи? Значит, вы дурачите нас вашими заграничными игрушками? — справедливо возмущенный Славич бросился к Некрасову и мощным матросским ударом двинул в лицо. Хлынула кровь из рассеченной губы. До конца жизни у Виктора Платоновича сохранился шрам на нижней губе».
Они непременно встречались всякий раз, когда Вознесенский попадал в Париж. Вопреки всем запретам общаться с «отщепенцами». Некрасов вспоминал, как они вместе с Ольгой Леонидовной Андреевой ходили к великому архитектору Ле Корбюзье. Забавно слышать от «диссидента» Некрасова, как он убеждал Корбюзье применить свои знания и умения в СССР: «Я сказал о Советском Союзе, где идет сейчас грандиозное жилищное строительство и где его талант и знания могли бы очень пригодиться»… Тот отказался — староват уже, а когда был молод — Сталин трижды ему отказал. Напоследок Корбюзье быстренько нарисовал им что-то на листках бумаги. У Некрасова оказалось изображение человека с автографом «LC». «Потом хитро взглянул на Андрея Вознесенского и вместо человека нарисовал орангутанга. Андрей торжествующе посмотрел на меня: обскакал…»
* * *
Незадолго до смерти Некрасов скажет на радио «Свобода»: «Сейчас, уже не мальчишкой, я задавал себе вопрос — горжусь ли я победой в Сталинграде? Да, горжусь. Да, в Сталинграде Гитлер впервые крепко получил по зубам. И там, тогда, в далеком 43-м году, нам действительно казалось, что своей победой мы приблизили тот час, когда восторжествует во всем мире свобода и правда. И мы гордились своей красной звездочкой на пилотке». Теперь же, узнав о гибели своего фронтового друга в Афганистане, он назовет эту звездочку оккупантской «звездой позора».
Странная штука история. Скажем, среди разоблачений той советской «афганской войны» озвучен был такой эпизод, и озвучен шумно, со значением (рассказывал академик Сахаров) — как вертолетчики по ошибке расстреляли позиции «своих». Пройдет совсем немного времени, советских «оккупантов» в Афганистане сменят американские, и случится абсолютно зеркальная ситуация с вертолетчиками натовскими. И ни одного возмущенного «диссидентского» голоса по всему белу свету.
Вроде бы Сахаров имел в виду совсем не то. Вроде бы говорил о конвергенции, о том, что Востоку есть чему поучиться у Запада, равно как Западу у Востока. Но выйдет только — «вроде бы». Китай пойдет путем более тонким: активного обучения и восприятия. Российская либеральная мысль конца столетия горделиво, а по сути, плебейски сведется к одной идее — «растворения»: быть проглоченным и переваренным — кратчайший путь к «справедливому миру».
Может, в те годы и появилась мода — на любую подробность, бросающую тень на западный, совсем не идеальный мир, отвечать незамысловатым: «Ой, а у нас что, лучше, что ли?»
Удивительно ли, что так обернулась история? История очарований свободой и правдой, которая всегда где-то там. Там-тарам, там-тарам.
Мир перевернулся сам собою — или что-то упустило, чего-то недопоняло в нем человечество, искавшее правды и справедливости на баррикадах и в постелях 1968-го? Неизвестно, что ответил бы на это, доживи до нового века, честный фронтовик Некрасов. От того диссидентства, от той эмиграции, у которой в подкорке, вопреки всем злым козням судьбы, сидел неискоренимый пафос ответственности перед своим народом и своей страной, — от всех от них будто и следа не останется.
Но в конце века прошлого, в девяностых годах, оглянувшись и ужаснувшись, ярый диссидент, автор «Зияющих высот» Александр Зиновьев признает вдруг: «Метили в коммунизм, а попали в Россию».
* * *
Однажды в семидесятых в Париже Кирилл Дмитриевич Померанцев, «древнейший подвижник поэзии, душеприказчик Георгия Иванова, рабочий хребет газеты „Русская мысль“», попросил Вознесенского передать Максимову, собравшемуся эмигрировать, совет: «Передай ему от моего имени, чтобы он ни в коем случае не уезжал, он порвет пуповину. Он погибнет в нашем болоте». Максимов уехал в 1974-м и неплохо устроился. Хитроумны судьбы диссидентов. Бывший беспризорник, отсидевший по уголовным статьям, в СССР он стал членом редколлегии самого консервативного «Октября», восторженно писал о встречах Хрущева с интеллигенцией, — и в Европе он тоже подружился с «крайними», с «оголтелым немецким реваншистом» Штраусом, издавался на деньги Шпрингера. За что, писал Вознесенский, друзья поэта, «западные либеральные интеллектуалы, не переносили его… <…> А как он отводил душу по поводу своего окружения: „Представляешь, с каким г… мне здесь приходится работать“. Дальше следовали имена».
А в октябре 1993-го случится казус.
Сорок два передовых отечественных литератора, «совесть нации», призовут российского президента расстрелять оппозиционных депутатов — причем теми же словами, что и в 1937-м: «Раздавите гадину!» Вина того Верховного Совета — в том, что он потребовал от Ельцина не нарушать Конституцию. В 1965 году вот так же сын Сергея Есенина, математик Александр Есенин-Вольпин вышел на Пушкинскую площадь с плакатом «Уважайте Советскую Конституцию!». Есенина-Вольпина отправили в психушку, потом и выдворили из страны. Прогрессивные интеллигенты за него тогда вступались. Теперь — 42 передовых литератора, под державших расстрел за уважение к Конституции, будут признаны самыми что ни на есть либералами и демократами.
Против этих сорока двух выступят бывшие матерые «антисоветчики», диссиденты и эмигранты: писатели Максимов, Синявский и Абовин-Егидес. «Какие же они интеллигенты! — прокричит Максимов Вознесенскому. — Подписали письмо за расстрел Белого дома!» Три бывших диссидента будут признаны махровыми ретроградами, выжившими из ума державниками, вставшими на пути у либеральной мысли.
Все перевернется с ног на голову. Белое станет черным, а черное белым.
Мы еще вернемся к этой истории — слишком уж она показательна и значительна. Пока же важно сказать одно: Вознесенский «Письмо 42-х» не подпишет.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.