Я оставила Вас с Цветаевой наедине
Я оставила Вас с Цветаевой наедине
Москва пестрела умонастроениями. Коммуналки, подворотни и целые ведомства размывало акварелями свежих чувств.
В 1955-м министра Георгия Александрова, руководившего советской культурой лишь год, сняли за излишнюю пылкость к актрисам и балеринам. Следом на всякий случай сменили верхушку Большого театра: шуры-муры, амуры, психеи. Не помогло.
В это самое время в чеканную партийную печать прокралось зыбкое словечко «искренность». Понятие, конечно, туманное, легко употребимое в любых мистификациях любых времен, — но звучало, казалось, ново и даже чувственно.
Через год, в пятьдесят шестом, Хрущеву придется разоблачить бесчувственного Сталина. Потом пособников, также бесчувственных. В столице тут же по рукам пойдут куплеты «блаженного» поэта Николая Глазкова, придумавшего слово «самиздат»: «И все-таки велик наш Сталин, / Чудесный подвиг им свершен. / Ему я очень благодарен. / За что? За то, что умер он!»
Поэтическую чувственность скоро станут внушать и машинам — реабилитированные кибернетики немедленно заставят их писать стихи. В пятьдесят седьмом авторы научно-популярной книги «Быстрее мысли» (Н. Кобринский и В. Пекелис) проиллюстрируют способности машины выданными ею строками: «Ночь кажется чернее кошки черной, / Но очертания луны / уже начали плавиться в небесах». Много лет спустя выяснится, что стихи на самом деле перевел с английского некий математик, приятель авторов. Но критики всерьез обсуждали плюсы и минусы машинной поэзии — «черная кошка» пробежит еще в дискуссии о физиках и лириках.
Пора бы, впрочем, вернуться в МАРХИ. Чем в этой атмосфере сложной чувственной сгущенки занят студент Вознесенский? Акварелью. Учитель, Владимир Георгиевич Бехтеев, следит из-за спины, «как на ватмане расплывается „по-сырому“ мастерски составленный им натюрморт из ананасов, апельсинов и синего с золотом фарфора: „Гармонию не забывайте! Если в левом углу у вас синий, то он должен быть компонентом во всем. Синий вкрапливайте. Не забывайте гамму“».
Бехтеев мало того что бывший царский офицер (увел жену у полкового командира, заметит мимолетно поэт), так еще и как художник — импрессионист. Это, впрочем, не мешало студенту Вознесенскому оценить поэтично воспетые Бехтеевым в акварелях «грациозные смычковые ноги скаковых лошадей и шеи красавиц». Но и это не главное, что заставляло Андрея Андреевича тепло вспоминать об учителе.
Бехтеев познакомил юного студента с Еленой Ефимовной Тагер, давней знакомой Марины Ивановны Цветаевой. Когда-то, в первой же беседе с Андрюшей, Пастернак «обратил» ученика к Цветаевой, вспомнив ее «Версты» в одном ряду с «Пеплом» Андрея Белого. Книг Цветаевой было не найти, их и не издавали, а бережливая Елена Ефимовна хранила множество цветаевских рукописей.
Много лет спустя, году в семидесятом, Тагер вспомнит их первую встречу в письме Вознесенскому:
«Дорогой Андрюша!
Это было давно, очень давно, еще на моей той квартире, на Кисельном. Лет 17 тому назад.
Вы, знавший поэзию Пастернака, совсем не знали Цветаевой. Пришли ко мне за ней.
В маленькой нашей комнатке на громадный отцовский стол я положила все, что у меня было Цветаевой… Было всего много, и „После России“, и поэмы — много.
Я Вас оставила с ней наедине. При себе с Вами не было даже карандаша, Вы ничего не списали. Но Вы постигли ее… За тем же огромным столом, в той комнатушке — у нас работала Марина. И однажды оставила тетрадь… Боже, какая тетрадь! Поиски рифм столбцами. Со заметами, сколько сделано: „мизерно, ушло“… И еще заметы о том, что делает поэт. Не смею приводить по памяти. Если приведется, дам Вам посмотреть.
Сейчас, уезжая (я в „Сенеже“, доме творчества художников), передала на хранение в архив Ленинской библиотеки рукописи Цветаевой и Пастернака».
А вот что запомнилось Вознесенскому:
«Меня помещали в закуток комнатки, отгороженный занавескою. Там я проводил заповедные часы. Переписывать, а тем более уносить домой не разрешалось. Так я впервые прочел и затвердил наизусть „Поэму Горы“ и „Крысолов“.
Это была не машинопись, а страницы, заполненные мелким четким цветаевским почерком, — буковки стояли прямо, без наклона вправо, плотные, как нитка черного жемчуга, и каждая, как жемчужина, стояла отдельно.
Магически мерцали крохотные „ц“…»
Разве мог не заметить Андрей Андреевич, как платье слетало у Цветаевой с плеч: «задумалась, загляделась, а оно — скользнуло и вот — кружком как пес у моих ног: жизнь». Скользнуло, как листки календаря, череда мимолетностей, осень, сменившая лето. Разве мог не вспомнить тут же пастернаковское: «Ты также сбрасываешь платье, / Как роща сбрасывает листья»?
Кроме рукописей, вспомнит Вознесенский, у Тагер были еще бусы Цветаевой… Вероятно, вспомнит, потому что с бусами Цветаевой связаны разные были-небыли. Были бусы, подаренные ею Софии Парнок. Были бусы, о которых рассказал в своей книге «Лиля Брик. Жизнь» Василий Катанян:
«В свое время… Лиля подарила крупные коралловые бусы Елене Тагер. Когда Марина Ивановна Цветаева увидела их, она стала просить Тагер отдать эти бусы ей, уж очень понравились. Каждый раз, как встречала ее, так и просила. „Я не могу, — отвечала та, — мне их подарила Лиля Юрьевна“. — „Так попросите ее, чтобы она разрешила вам отдать эти бусы мне!“ Та, помявшись, спросила Лилю. И Лиля, несколько обескураженная, что ее подарок хотят передарить, все же разрешила, учитывая, что кораллы будет носить Цветаева, которой этого так хочется. Тагер отдала их Марине Ивановне, а та на следующий же день… их продала! „Ну, не может быть!“ — „Как так не может быть, когда Тагер сама, каясь, сказала об этом Лиле. И очень на Марину похоже“. И как реагировала Лиля? Она сказала: „Бедная! Представляю, как она нуждалась“».
Есть еще история, которую рассказывала знакомым Тагер, — связана она с Пастернаком и Цветаевой. Однажды звонит ей Борис Леонидович. Говорит, что в Москву из эмиграции вернулась Марина Ивановна, позвала его приехать. Он было собрался, но встретил вдруг Каверина с писателем, имя которого Тагер забыла, — и те говорят, чтобы Пастернак ни в коем случае не ехал, это опасно. И он не поехал. Тагер назвала это «трусостью», высказала все Пастернаку по телефону, а потом опомнилась и стала корить себя: вдруг это в самом деле опасно — видеться с Цветаевой? Вдруг с Пастернаком из-за этого случится что-нибудь ужасное, и она всегда будет чувствовать себя виноватой?
Ну не странно ли: так вдруг волноваться о великом Пастернаке, — а великая Цветаева что же? Все-таки первая реакция Елены Ефимовны кажется естественнее. Но судить-рядить, глядя сквозь пуленепробиваемую толщу времени, — легко, понять труднее. Да, у Елены Тагер могли быть причины в сердцах наброситься на Бориса Пастернака, а потом изводиться переживаниями. Но тут всё закручено улиткой.
«Обязательно приходите. Очень прошу помочь» — это из записочки Марины Цветаевой мужу Елены Ефимовны, Евгению Тагеру. Они познакомились в декабре 1939-го в Доме творчества в Голицыне. Тагер был молод, темноглаз. Цветаевой уже за сорок. Он — ординарный литературовед. Она — уже именитый поэт. Арестованы ее муж Сергей Эфрон и дочь Ариадна. Цветаева, отдельная от всех, искала точки опоры в мире, и Тагер стал внезапно объектом ее страсти. Ему она посвятит одно из нежнейших своих стихотворений:
Двух — жарче меха! рук — жарче пуха!
Круг — вкруг головы.
Но и под мехом — неги, под пухом
Гаги — дрогнете вы!
Проводив Тагера из Голицына, Цветаева написала в январе 1940-го иступленно: «Ушел — не ем: / Пуст — хлеба вкус. / Всё — мел, / За чем ни потянусь …»
Елена Ефимовна относилась к этому чувству с пониманием. И даже частенько, с тем же пониманием, уезжала по своим искусствоведческим делам, оставляя Марину Ивановну с мужем наедине.
Но в тот — условленный — день Евгений Тагер не пришел. Цветаева изольет душу писательнице Людмиле Веприцкой в письме: «…обожглась на Тагере. Старая дура».
Была ли Елена Тагер виной тому, что ее муж обманул ожидания Цветаевой? Трудно сказать, как и упрекать ее в этом. Но такой поворот сюжета отчасти объясняет ситуацию: отчего Елена Ефимовна, поддавшись порыву — обвинить Пастернака в том, что не пошел к Цветаевой, — тут же спохватывается и переживает даже больше за Бориса Леонидовича, нежели за Марину Ивановну. Возможно, эти хитросплетения страстей, сочувствий, симпатий, предательств, в которых нам не разобраться, и стали спустя много лет причиной холодного отношения к Тагерам вернувшейся из заключения дочери Цветаевой, Ариадны Эфрон. Да, признавала она, Тагеры много делают для сбережения памяти о Марине Цветаевой, но общаться с ними не любила.
Пастернак с Цветаевой после той истории все же встретился, хотя помочь ей толком ничем не смог. С Тагер он тоже какое-то время не общался. Но по какой-то другой причине. Однажды пианистка Мария Юдина спросила у нее: «Да, я слышала, что вы многие годы были отлучены от дома Бориса Леонидовича. За что это было?» — «За красоту», — загадочно ответит ей Елена Ефимовна (Назаров Я. С. Наброски о М. В. Юдиной).
«За красоту», — повторит однажды Вознесенский, правда, по другому случаю. В 1960 году, став в одночасье безумно знаменитым, он поздравит ее с 8 Марта открыткой с «Подсолнухами» Ван Гога: «Милая Елена Ефимовна!.. Среди моей эстрады, пены, визга, вкуса этого — Вы — единственное, что меня спасает. Спасет ли — не знаю. Спасибо Вам за это, за все, за красоту, за истинность. Андрей».
И Елена Ефимовна будет всегда внимательна к поэту. В 1974-м, узнав о смерти Андрея Николаевича, отца Вознесенского, напишет ему трогательные строчки:
«Дорогой Андрюша! <…> Одна моя знакомая, седая женщина, уже сама имеющая внуков, похоронив свою старушку-мать, обронила: „Вот только сейчас кончилось мое детство“. Пока человек может произнести слово „мама“ — он защищен, его детство длится. Оберегайте свое детство. Может, в этом есть спасительность утешения.
И еще. Ваши создания — Ваши дети. Но всякому созидателю (Вам ли этого не знать!) обязательно сопутствуют тернии. Но ведь не только тернии, но и радости. Желаю Вам на все сил. Я с Вами в Ваш траурный час.
Е. Тагер».
Вознесенский умел не забывать малейшие жесты добра. И Елене Ефимовне оставался благодарен — за то «посредничество» в его юные годы между ним и Цветаевой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.